Пустяки
Марко Вовчок
(Рассказ)
На барском дворе, у Анны Сергеевны Лопухиной, прыгали и чирикали целые стаи воробьев, а сама Анна Сергеевна сидела под окошком, вязала синий шерстяной шарф и поглядывала то на воробьев, то на небо, то на дорогу, что была укатана от барского крыльца вдоль по улице и убегала из глаз в поле. День был зимний, погожий. Снег блестел, солнце сияло, небо синело. Был самый полдень.
Анна Сергеевна, видно, прожила уж на свете лет пятьдесят, но прожила она их, видно, хорошо: у нее лицо такое свежее, полное, волосы чуть-чуть с сединами, взгляд ясный, лицо у нее хотя немножко задумчивое, но спокойное лицо. У ней задумчивость такая, что вам кажется, будто она что-то считает, а не то, что думы ее одолевают. Она всегда носила коричневые платья и белые кисейные чепчики, ходила тихо, говорила негромко, и голос у ней был преприятный.
Анна Сергеевна не первая богачка в уезде, но у ней всего вдоволь – это сейчас и бросается в глаза, только войди к ней в дом. Дом у ней каменный, просторен и светел: комнаты прибраны и хорошо и свежо, надворные строения тоже все каменные и от дому идут полукругом; во двор к ней въезжают через решетчатые ворота, а за воротами улица деревенская, такая же улица, что и в прочих деревнях: те же везде черные избушки – одна поновее, другая похуже, и в той и в другой живучи не зазнаешься.
У Анны Сергеевны дочь, Груша. Груше сравнялось восемнадцать лет и Груша уж просватана за соседа, за Михаила Ивановича Зубова. Груша была чрезвычайно мила, хоть и не слыла красавицей: милы были ее улыбка, милы ее умные и нежные глаза.
С малолетства все звали Грушу умницей: никогда она не блажила, не привередничала от роду; была кротка, послушна и решительна. Раз, еще крошкой, Груша больно уколола себе ручку ножницами и няня ей не велела с той поры трогать ножниц. «Не трогай, Груша, – сказала няня, – а тронешь, я тебе пальчик отрежу». Как-то няня оставила ножницы на столе, а Грушу одну в комнате, – воротилась и видит Груша у стола с ножницами. «А, ну, Груша, давай пальчик!» – сказала няня. Груша очень испугалась, но подала пальчик, – не жаловалась и не отпрашивалась.
Со своим женихом, с Зубовым, Груша познакомилась на именинах у одного соседа, Маслова. У Зубова тоже по соседству было именье; он наведывался в это именье на короткое время по делам, – раз дела затянулись и Зубова задержали. Он стал от скуки ходить на охоту и знакомиться с соседями.
Соседям Зубов очень понравился, самые суровые встречали его приветливо, улыбались ему. Он был мил и вкрадчив так, что и пересказать нельзя, а еще при этом великодушен, как царевич в иных сказках. И как у того сказочного царевича, у него всегда было что-нибудь для рассказа: у него были свои Змеи Горынычи, свои царевны с звездами во лбу, были свои яблони с золотыми яблоками, серебряными листьями.
Соседки без ума были от Михаила Ивановича Зубова. Они старались угадать, какие мысли роятся в его темной кудрявой голове; карие его глаза горели перед ними, как две свечки, приятные уста усмехались; они подмечали, как взглянет и как зазвучит его голос; подстерегали, как он поздравствуется и как попрощается. Они с ним взапуски лукавили и льстили – сколько вместе они налукавили-нальстили в короткое время, пока он еще не видал Груши и увивался около всех и никого не любил!
С Грушей Михаил Иванович встретился на именинах у одного соседа. Много гостей толпилось и шумело в большой зале, когда вошла Груша с матерью, но у Михаила Ивановича был зоркий глаз – он сейчас же увидел Грушу – ему ужасно понравилось это милое лицо, такое свежее, спокойное, не робкое и кроткое. Груша села с другими девушками на балконе, Михаил Иванович пробрался туда и присоединился к ним. Уж как он старался! То он рассыпался мелким бесом, то ворковал по-голубиному, то словно кот жмурился и мурлыкал – и всё с мыслию: каково это Груше покажется? Что Груша об нем думает и что она чувствует, когда глядит на него и слушает его?
Михаил Иванович всякими неправдами разогнал от Груши других девушек: иной так шепнул, что ему на сердце тяжко, что она ушла в одиночку раздумывать, что бы это значило; другой он сказал, что ему бы в сад пойти хотелось, третьей, что в саду есть березовые аллеи, четвертую предал ее бабушке, пятую посадил за фортепьяно играть какой-то марш… да всего не пересчитать! Конец-концов, он сел около Груши, поглядел на нее и проговорил: «У меня есть к вам большая просьба».
Голос у него мягкий, взгляд трогательный.
Груша удивилась и спросила: «Какая же просьба?»
– Когда мы все тут сидели и говорили, вы взглянули на меня несколько раз, – да? Я прошу вас, скажите мне, что вы обо мне думали?
Грушу этот вопрос смутил.
– Прошу вас, прошу вас, скажите мне! Неужели я не узнаю правды? Мне кажется, в ы на других не похожи, вы не будете притворяться… что бы вы ни думали обо мне, я буду рад…
Михаил Иванович и ворковал и мурлыкал.
– Я ничего о вас дурного не думала, – отвечала ему Груша, – я только думала, что вы рассказываете много того, чего не чувствуете, из вежливости что ли рассказываете, а потом мне пришло в голову, отчего так бывает, что если кто-нибудь вам скажет: «Вы мне не нравитесь» – так это неприятно, и если кто-нибудь уверяет: «Вы мне нравитесь», – и лукавит, так это ничего.
– Свет очень пуст и лжив, – проговорил Михаил Иванович. – Да, свет и пуст и лжив!
Он проговорил это так, словно целый свой век сокрушался о лживости да о пустоте света.
Груша ничего на это не ответила.
– Как я благодарю вас за вашу искренность, – заговорил опять Михаил Иванович. – Дорого услыхать искреннее слово, – а где его услышишь? от кого?
– Вы жалуетесь, что в других нет искренности, а сами с ними заодно… – сказала Груша.
– Спасибо вам за этот упрек! – ответил он с жаром. – Да, вы правы, я заодно со всеми! Этот свет меня втягивает, как бездонная пучина, хоть я и отвертываюсь от него… Я много боролся – какие вещи со мной случались! А теперь, видите, каков я стал! Я теперь дурной человек – я просто говорю: дурной, но если бы…
Тут воротилась барышня из березовой аллеи и прервала речь Михаила Ивановича.
Груше он показался хорошим человеком.
– Ты в саду гуляла? – спросила у нее Груша.
– Да, в саду, – ответила барышня до того тонким, резким голосом, что никто бы не подумал, что этот ответ дал такой хорошенький розовый ротик, как у нее. Мало-помалу собрались остальные девушки – все были недовольны и стали еще недовольней, когда увидали, что Михаил Иванович и не думает заговорить с ними, что он сидит молча, подперши рукою голову, пригорюнился, призадумался. С ним заговаривали сами – он отвечал, как молящийся монах; волненье поднялось между девушками – предполагали, подозревали, наблюдали, подстерегали…
А Груша думала об его словах, об его голосе и об взглядах.
В этот день он успел еще Груше сказать о том, что если бы ему встретилась душа добрая, так он бы иной стал.
Михаил Иванович представился Грушиной матери – разговорился с нею об покойнике ее муже и кстати о себе, он замолвил, что он сам сирота. Он очень ей понравился, и она его просила навестить Лопуховку, ее деревню.
Михаил Иванович на другой же день полетел к ней. Груша стала на его глаза еще лучше во второе свиданье, ее мать еще добрее, – он понравился еще больше матери, а Груша стала об нем только думать. Он ей сказал, что благодарит ее за то, что она подняла его просто из праха.
– Как? – спросила Груша.
Михаил Иванович не сказал, а в другой раз при свиданьи опять ее благодарил и говорил, что он сделался лучше прежнего. У Груши сердце забилось – Михаил Иванович для нее с каждым днем всё лучше и милей становился. Он стал у них бывать очень часто, других всех знакомых забросил, домой ехать не сбирался, жил в старом и неубранном доме, в одной комнате. Так лето все прошло.
Раз он сказал Груше: «Простите ли вы мне всё, что во мне есть дурного?».
Груша не видала в нем дурного ничего. Он протянул ей руку, она ему свою подала, Михаил Иванович сказал, что любит ее, и Груша его любила.
В тот же вечер Михаил Иванович за Грушу посватался. Анна Сергеевна благословила их и обручила.
Жених и невеста были очень счастливы. Они видели только друг друга и наглядеться не могли, слышали только друг друга и наслушаться не могли. Свадьба была назначена весной. Пока шили невесте приданое, жених дом отделывал. Он переселился из дальнего своего именья по соседству в Малую Зубовку на житье, и каждый день сбирался к невесте, ехал к ней, приезжал, радовался, утешался, веселился, прощался, ворочался, уезжал. Каждый день невеста его ждала, видела, слышала и провожала, и опять ждала.
Пока Анна Сергеевна сидела под одним окошком, Груша успевала около всех окон постоять, все комнаты обойти, – успевала много-много передумать, много-много перечувствовать.
– Груша, а Груша! – покликала ее Анна Сергеевна. – Прождешься ты, Груша! – сказала она ей с улыбкой, когда Груша подошла.
Груша тоже улыбнулась.
– Вот хорошо, когда неожиданно приезжают, – сказала Анна Сергеевна, а Груша ей ответила:
– Нет – нет, ждать хорошо. Я знаю, что приедет, жду, вот-вот будет…
– И покою ни минутки не знаешь…
– Да зачем мне тут покой? Я жду…
– А если бы неожиданно, нечаянно, так не было бы ожиданий – только одна радость.
– Да, – сказала Груша, – хорошо и неожиданно… и ждать хорошо.
Анна Сергеевна улыбнулась опять, поглядела на дочернино личико.
– И то и другое хорошо? – промолвила она.
– Да, – ответила Груша.
– Помню я, как раз покойник твой отец неожиданно приехал, – сказала Анна Сергеевна. – Мы с ним надолго распрощались и совсем я его не ждала, сидела одна вечерком и скучала, – вдруг колокольчик. Кто это? – думаю. – Гости меня не веселили – гляжу – а это он сам.
– Как вы обрадовались!
– Как же не обрадоваться-то! Очень обрадовалась.
Они обе примолкли.
– Сядь-ка, Груша, посиди немножко около меня. Сядь вот тут – дорогу отсюда лучше видно.
Груша села против Анны Сергеевны и стала на дорогу глядеть. Речь у них пошла о приданом, о свадьбе.
– Едет! – вдруг сказала Груша. – Едет!
По дороге мчались сани и примчались под крыльцо. Михаил Иванович выпрыгнул из саней и бежал в комнаты, Груша бежала навстречу ему…
– Вот похвально, что ты к обеду не опоздал, – сказала Анна Сергеевна Михаилу Ивановичу, – как раз в обеденную пору пожаловал. Прикажу подавать.
Анна Сергеевна приказала обед подавать.
Все счастливыми глядели. Михаил Иванович шумел, говорил, смеялся – так был он жив и весел, что даже прислуга – ей мало радости от барского веселья – даже прислуга улыбалась, глядя на него да слушая его.
После обеда Анна Сергеевна ушла к себе отдохнуть. Жених с невестой одни остались.
Уж вечерело. Мороз крепчал, и алая заря горела на небе; алый отблеск падал на строения и на снежную улицу и на укатанную дорогу по улице. Затопленная печь трещала и освещала комнату быстрым пламенем. Жених с невестой сидели рядом под окном.
Они сидели, как сидят вместе счастливые люди, когда у них нет даже ни единой тревоги, никакой боязни: – говорили – не говорили, думали – не думали.
Вдруг Михаил Иванович вспомнил, что он не рассказал Груше, какие новые прикрасы у него в доме. А с этого перешло на то, как Груша там хозяйничать будет, а с этого перешло на то, как они счастливы-то будут и какую они себе жизнь устроют и как жизнь пойдет.
Велась у них речь живая и жаркая о будущем. Они далеко-далеко заглядывали в него и забегали мыслями; кое-что наперед решали; кое-что загодя устраняли. Потом некуда уж было идти дальше: они проложили в мыслях себе дорогу счастливую и хорошую, а она такой же из глаз уходила, и они задумались немножко, загляделись на такую дорогу. Потом Груше припомнилось ее время прошедшее, припомнила она свое детство, а Михаилу Ивановичу припомнилось его прошедшее время, он свое детство припомнил.
У Груши немного было чего рассказывать – жизнь ее вся была простая да тихая: никакого дива, никакого шуму, ни смут.
У Михаила Ивановича жизнь иначе шла. По его рассказам, у него был отец строгий и неумолимый – все в доме перед ним дрожали. Сколько страхов, тревог и сомнений. Он старшего сына за одно слово резкое прогнал из дому, услал на Кавказ, и сын был убит на Кавказе в тот же год. Пришла весть о сыновниной смерти, отец и не моргнул, только прикрикнул на жену, чтобы не плакала. Михаил Иванович, хоть был у отца любимец, а очень его боялся и рад был радехонек, когда отец уехал путешествовать, и они остались с матерью вдвоем. Отец домой не воротился – умер, а после его смерти Михаил Иванович жил, как хотел, и делал, что хотел, мать была добрая, уступчивая и души не слышала в сыне.
Потом Михаил Иванович мать похоронил и в двадцать пять лет стал полным хозяином.
У него было много знакомых и разных знакомых – жилось шумно: и сколько лиц и сколько удовольствий!
Потом ему пришла охота в военную службу поступить, он было сбирался на Кавказ – только что сбирался он это сделать, да увидал Грушу, полюбил ее и выкинул из головы все, кроме Груши.
Ввечеру к Анне Сергеевне приехали гости. Приехал муж с женой, Мишины, и приехал брат с сестрой, Любимовы.
Брат и сестра Любимовы оба уже немолодые люди, очень друг на друга похожие, – у обоих одинаковые темные круглые глазки, у обоих румяные полные щеки и глубокие морщины, оба маленького росту и оба охотники большие рассказывать и россказни всякие слушать. Дома они скучали, а в гости забирались с радостью, уютно как-то усаживались на своих местах и в каком-то ожиданьи улыбались – словно ждали они себе чего-то приятного.
Мишины, муж с женой, оба были молоды, красивы, оба разряжены.
Жена девушкой была беленькая, розовенькая, пухленькая, очень-очень смирная, но после замужества она побывала в столицах, пожила там и воротилась совсем иная: храбрая такая стала, руки держала в карманах, ходила быстро, еще быстрей повертывалась, носила платья яркие, – голубые с розовым, зеленые с красным, и называли их préjugés vaincus, все чему-то насмешливо улыбалась и немножко прищуривалась и никогда прямо не сидела, а всегда разваливаясь; с мужем она была небрежна и говорила, что мужчины повелевать женщинами не имеют права – она первая этого никогда и ни за что не позволит.
Муж ее был поплоше, попроще, военный в отставке; лицо у него мужественное было и усы длинные, он любил смотреть в зеркало на свой высокий рост и больше всего на свете занимался своими усами; говорил он мало и очень нескладно; напевал барабанный бой; думал иногда о чинах.
Все сидели в гостиной за круглым столом и разговаривали – не разговаривали, а, лучше сказать, друг дружку пока распрашивали об здоровьи, об болезни, об родных, об знакомых, об слышанном и об виденном.
– Знаете ли вы новость? – сказала Любимова. – Знаете ли вы, что у Якова Антоныча в Успенском белая женщина ходит? Как стемнеет на дворе, так она и явится, и тихим шагом, тихим шагом, проходит по садовым аллеям. Все ее видят. Мне сам Яков Антоныч рассказывал. Очень он, бедный, встревожен. «Уж я не знаю, – говорит мне, – не знаю, что надо мной сотворится».
– Да, да, – проговорил Любимов, – белая женщина ходит, и это знак нехороший. Это у него кто-нибудь в семье умрет.
– Бог милостив, – сказала Анна Сергеевна.
– Что это за белая женщина? Может быть, Якову Антонычу приснилось? – спросила Мишина.
– Какое, приснилось! – вскрикнула Любимова и замолчала.
– Какое, приснилось! – вскрикнул Любимов и замолчал.
– Не гневайтесь, – сказал Мишин, – и обманы бывают – и вот у нас в полку-то какой обман был. Мы стояли, между прочим, в деревушке, и солдаты пустили огненного змея, однако все жители перепугались, все куда зря… А вы понимаете, что змей был бумажный без всякого вреда, а только хвост ему из мочалы привязали да и зажгли мочалу.
– Змей и белая женщина – одно к одному разве подходит? – спросила небрежно его жена.
– Нет, да к слову, так… – отвечал Мишин и скосил глаза на свой правый ус, а потом на левый.
– Да, да, не верьте ничему, вы еще молоды, а поживи-ка с наше! – сказала Любимова:
– Тогда иное скажете! – проговорил Любимов.
– Знаете ли вы, что с моим деверем случилось? Он тоже не верил. Купил он дом в городе, – рассказывала Любимова. – Ему и говорили: не покупайте, в этом доме неладно! Он засмеялся, отвечал шутками да прибаутками – купил дом, обновил его и переселился туда с семьей. Надо вам сказать, что он был охотник читать по ночам. Сидит он ночью и читает книжку, все в доме спят крепким сном, уж полночь и ночь погожая-препогожая, светлая-пресветлая, и вдруг повеяло ему в лицо холодом, холодом, – поднял он голову: перед ним в дверях старичок стоит, маленький, сухенький, веселый, смеется и манит его за собою, непреодолимо манит: деверь пошел за ним, словно во сне, пошел из дому за ним. Идут они, идут, идут, идут по городу и никак не может деверь распознать, по каким улицам они идут. Остановится деверь, и старичок остановится и манит, и смеется, и смеется этак беззвучно, словно как смола- кипит. Хочет деверь назад воротиться, назад ноги не несут, а тянет-тянет его какая-то сила за старичком вслед. Вдруг к заутрени заблаговестили, брат перекрестился, глядь: нет ни домов, ни улиц, старичок пропал, он один в глухом-преглухом месте и под ногами у него, под самыми ногами – яма…
Все слушали со вниманьем, Груша с Михаилом Ивановичем перестали глядеть друг на друга, а глядели на рассказчицу.
– Слыхать я много слыхала о привиденьях, а видеть не видала своими глазами, – сказала Анна Сергеевна. – Вот голос я слышала сама. Мой старший брат был в полку – мы с ним друг друга крепко любили и дружны были – сижу я раз ввечеру поздно и думаю о нем, что-то давно писем нету, да не болен ли он; вдруг его голос слышу за собой: «Прощай, Анюта, прощай!» Я так и встрепенулась… кричу, бегу… все тихо, все в покое, никого нету. Потом получаем письмо, что он умер в горячке.
Все вздохнули. Груша тихонько сказала Михаилу Ивановичу: «Я боюсь смерти!» Она поглядела на него с тревогой, он ей улыбался, будто смерти до него не было и не будет дела, он смотрел бодро – цвел, как говорится, маковым цветом, а ей тревоги еще прибавилось. Да, бывает такой час, когда дорогое лицо, свежее и веселое, наводит страх, – все ведь скоро да быстро исчезает, проходит и пропадает.
– Я тоже раз голос слышала, – сказала Любимова, – ночью, в полночь. Не спится мне, и вдруг я слышу, будто меня по имени окликнули: «Варвара Ивановна!» Окликнули раз и конец. Слушала, слушала я, ничего больше не слыхала. Так-таки в другой раз и не окликнули. А несчастье было вскоре, у сестры меньшая дочка утонула. Привиденья я сама тоже не видала, не буду и хвастаться.
– Я слышал много таких историй, – сказал Мишин. – У нас в городке случилась история. Была девушка и купеческая дочь; между прочим, она была красавица и разборчивая невеста. Только на святках вечером приехал проезжий к ним и просится ночевать, однако они жили на конце города и приняли этого проезжего…
– Что это ты рассказываешь? – спросила у него жена, облокотилась на стол, подперлась рукою и спросила, – о чем? – поглядела на него, помолчала и спросила. – О ком?
Мишин покраснел.
– Не знаю, почему перемешалась эта история у меня в уме, – проговорил он.
А жена опять спрашивала с расстановкой:
– Что ты рассказывал? О ком? О чем?
– Ничего, ничего, рассказывайте, – одобрял Любимов, – ну: пустили купцы проезжего ночевать…
– Пустили, – начал Мишин, – а они впрочем на конце города…
– А кто голос-то слышал? – спросила Любимова.
– Купеческая дочь, – отвечал Мишин.
– А проезжий, верно, вдруг пропал как не бывало?
– Пропал. И голос его все слышался, – отвечал Мишин.
– Что ж она?
– Она молебны служила, и, между прочим, однако пошла в монастырь.
– Ну, спасибо тебе за историю твою, – сказала Мишину жена.
– А вот что, – сказала Любимова, – неужто никто из вас сам привиденья не видал? Неужели никто не видал?
И она от всех ждала ответа.
– Я видел привидение, – сказал вдруг Михаил Иванович.
Все глаза на него обратились, грушины глаза и подавно; Михаил Иванович поглядывал на всех бодро.
Стали Михаила Ивановича просить, чтобы рассказал. Михаил Иванович стал рассказывать.
– Раз ночью – ночь была темная, черная, как могила, – невозмутимая кругом меня тишина: вдруг легкий шум, легкие шаги, двери распахнулись, что я вижу? я вижу белое виденье… прозрачное, как облачко, воздушное такое… Я, было, кинулся к нему – виденье погрозило мне и исчезло.
– И после ни разу не являлось? – спросила Любимова.
– Являлось и после. Голос я тоже слышал. Накануне смерти моего брата я слышу в полночь: «Брат, я умираю, не жалею жизни, хочу покою». Я вскочил, сейчас послал эстафету.
Тут Груша дотронулась своей рукой до руки жениховой, словно хотела его остановить, да жених этого не заметил или принял за простую ласку. Жених говорил: «Да, бывают непостижимые вещи!»
– Бывают, бывают, – сказала Любимова.
– Да-с, чудес много; много чудес, – сказал Любимов.
– Где ваш брат служил? – спросил Мишин у Михаила Ивановича.
– На Кавказе, – отвечал ему Михаил Иванович.
– Впрочем, нигде так легко чины не получаются, как на Кавказе. Необыкновенно молодые полковники оттуда приезжают, – сказал Мишин.
– Да много и погибает там, – сказала Любимова. – Ваш братец каких лет был покойник? – спросила она у Михаила Ивановича.
– Очень молод, двадцати трех лет, – отвечал Михаил Иванович.
– То утешенье, что моложе умирают, меньше грехов на душе, – заметила Любимова.
– Это несомненная вещь, – сказал Любимов.
– Он молод был, а жизнь он знал, он не жалел ее. Не стоит жалеть жизни! – сказала Мишина и расправила получше свое платьице préjuge vaincu.
– Кажется так, что не стоит, а всякий ее жалеет, всякий умирать боится, – сказала Анна Сергеевна.
– Не говорите мне этого, не говорите, Анна Сергеевна, – вскрикнула Мишина.
– Солдаты бывают, между прочим, очень храбры, – сказал Мишин.
– Ты, может быть, хочешь сказать чер-кесы? – спросила его жена.
– Ну, уж эти черкесы, сущие головорезы, – сказала Любимова.
– Безжалостные, говорят, пленников очень мучат, – сказала Анна Сергеевна.
– Там все кумыс пьют. Черкешенки, говорят, красавицы, – сказал Любимов.
– Да, там все кумыс, – сказал Михаил Иванович. – Черкешенки первые красавицы в свете. Вообразите эти горы, эти водопады.
– Желал бы я знать, что за вкус имеет этот кумыс! – сказал Любимов.
– Сладкий, удивительно сладкий, – ответил Михаил Иванович, точно он сейчас только выпил кумысу.
Все говорили, одна Груша молчала. Грушино веселье отчего-то пропало, она в тревоге была, в каком-то смятеньи.
Любимова опять перевела разговор на привиденья и опять Михаил Иванович стал рассказывать, как он раз заехал ночевать в нежилой дом и что было с ним в том доме.
– Походит ночь – страшно! Еще страшней… Еще страшней…
Все его слушали, но страшно никому не было, кроме Груши – Груше было страшно. Она все белела, белела… хотела будто дослушать рассказ, но не дослушала, встала и тихонько ушла из комнаты. Михаил Иванович не заметил ее ухода – он жарко очень рассказывал, а другие на ее уход вниманья не обратили. Только мать поглядела ей вслед.
Рассказы шли за рассказами. Любимов рассказал, как один помещик с того света хозяйством управлял. Анна Сергеевна вспомнила слышанное, как один муж покойник принес жене кольцо, когда она собралась выходить замуж за другого, а Михаил Иванович рассказал, как один убитый все-таки перевенчался с своей невестой, потому что поклялся ей при жизни, что в такой-то день, мол, мы обвенчаемся.
Вечер кончился, свечи догорели, гости спохватились, что очень поздно и заспешили домой.
– Прощайте, прощайте, – говорили друг другу, закутывались в шубы и тут при прощаньи вспомнили об Груше. Зачем Груша ушла да куда Груша делась? Да не болит ли у ней голова или ее, может, напугали рассказы?
Гости уехали, Михаил Иванович побежал в Грушину комнату и кликал Грушу. Анна Сергеевна тоже пошла к Груше.
В Грушиной комнате огня не было, месяц светил в окно и при месячном свете видна была белая кровать, книги на столе, на окне розаны в цвету. В печке над горящими угольями прыгал и вился синеватый огонек.
Груша встретила жениха и мать посередь комнаты. Она стояла так, что ее лицо в тени было.
– Что это ты, Груша, от нас схоронилась? – спросила Анна Сергеевна. – Или нездоровится тебе?
А Михаил Иванович целовал Грушину руку и говорил:
– Зачем ты ушла от меня? Зачем ты меня бросила?
Груша все стояла в тени и отвечала им как-будто спокойно, только у ней голос потишел.
– Однако вы не долго засиживайтесь, – сказала Анна Сергеевна, – очень ведь поздно, скоро вторые петухи закричат – поздно ложиться вредно. Прощайтесь-ка вы поскорее. Я пока велю тебе лошадей подавать, Мишенька.
Анна Сергеевна ушла.
– Ну, поди же сюда, Груша! Что ты все стоишь? – сказал Михаил Иванович. – Сядем к окну. Как цветы хорошо пахнут! Как месяц светит! Иди же скорей…
Он поймал Грушу за обе руки, притянул ее к окну и вскрикнул:
– Да что с тобою? что с тобою? Груша, ты сама не своя, – что с тобою? Что такое, Груша? Ангел мой, что такое?
– Ты сегодня рассказывал… – промолвила Груша.
– Я напугал тебя?
– Помнишь, ты прежде мне рассказывал о смерти брата… помнишь?
– Ну, что ж такое, Груша?
– Ты не так мне рассказывал… а сегодня о привиденьях ты говорил… ты видел? Скажи, скажи мне по правде?
– Конечно, видел, – что ж такое, Груша? Что с тобой?
– Скажи мне правду! Друг мой! Скажи!
Михаил Иванович хотел было засмеяться, да у Груши слезы лились по щекам, она его руки крепко сжимала в своих руках, лицо у ней помертвело…
– Полно, Груша, полно! Мой ангел! Ну, успокойся! – говорил Михаил Иванович. – Ну, ничего этого не бывало, ничего я никогда не видал. Не плачь, Груша, не плачь!
Груша все плакала. Сквозь ее рыданья он слышал только:
– Зачем же? Зачем же?
– Да так… Стоит ли огорчаться такими пустяками, Груша! Груша, моя радость! Ну, дай мне ручку, ну, полно, Груша.
Он целовал Грушины руки, просил успокоиться, говорил о своей любви.
– Ты не будешь так рассказывать, – не будешь никогда? – спросила Груша.
– Нет, нет, не буду никогда! Клянусь тебе, никогда, никогда! – отвечал Михаил Иванович. – Кто ж тебя знал, что ты так огорчишься пустяками!
– Да тут не мое огорченье, – говорила Груша… – Да это не пустяки…
– Я люблю тебя, Груша, приказывай мне, повелевай мною – я твой раб…
– Нет, нет… тут не я и не любовь наша, а сама правда, без правды жить нельзя, – говорила Груша.
– Мне без тебя жить нельзя! – отвечал Михаил Иванович.
– Правда сама по себе надобна – как без ней жить?
– Ты мне надобна, Груша!
– Послушай меня…
Михаил Иванович не слушал, а говорил о своей любви, уверял, ласкал, всего наобещал, всего насулил; распрощался нежно и сердечно.
Груша всегда из окна провожала глазами жениховы сани, пока они скроются из виду – она и теперь глядела им вслед, пока они укатились. Сани укатились, а Груша все оставалась у окна. Она плакала; она долго думала и раздумывала; она спать не легла.
Перед рассветом весь дом был тих, все спали – отворились Грушины двери неслышно, Груша вскрикнула, вскочила. Вошла Анна Сергеевна.
– Что такое случилось? Что такое, мама, что? – спрашивала Груша.
– Ничего, ничего, Груша. Я так вошла взглянуть на тебя. Ты еще не засыпала?
– Нет еще.
– Вчера почудилось мне, что ты что-то загрустила, – хорошо вы с Мишенькой распрощались, а?
– Хорошо.
– Ты у меня всегда умницей ведь была, – сказала Анна Сергеевна и погладила свою Грушу по головке, еще около нее посидела, поговорила, – говорила, что терпенье надобно, что кротость мир меж людьми хранит, посоветовала Груше заснуть, отдохнуть, поцеловала ее крепко и ушла.
Утром ключница заметила, что Анна Сергеевна чем-то озабочена и приказанья отдавала без всякого внимания; в доме тоже заметили люди, что Груша встала нецветна, и знали, что когда девушка Настя ей докладывала о вышиваньях, Груша слушала, слушала, и вдруг слезы так ей набежали на глаза, что чуть не капнули.
Приехал Михаил Иванович, нежный да угодливый, да страстный – все смутное притаилось, забылось, – забылось, – опять пошли долгие сердечные речи, и Анна Сергеевна опять мало вязала свой синий шарф, – часто на жениха с невестой любовалась.
Время шло все ближе к свадьбе, да и весна была близко – уж весною веяло.
Одним днем – день был туманный, теплый – солнышко еще светило не ярко, еще не могло пробиться сквозь туманы, а моргало только и поблескивало, словно через дымку. А уж слышен был тихий шум воды во рвах.
Груша с женихом и с матерью сидели, разговаривали. Разговоры у них шли разные, а лица у них спокойные и довольные. Анна Сергеевна вязала что-то из ниток, Груша шила белый рукав, а Михаил Иванович сидел между ними, подбрасывал вверх клубок ниток; все они часто, очень часто друг на друга взглядывали и только что друг другу не говорили: «Сокровище ты мое».
Анна Сергеевна помянула одного знакомого – Якова Михайлыча, что трудно с Яковом Михайлычем ладить, вспыльчив он, сумасброден, ссорлив, а рассердится, так готов человека задушить, притом он силы непомерной и непомерной смелости.
– Да, да, – сказал Михаил Иванович, – я было с ним заспорил раз, да не рад был свету божьему – как он на меня кинется, как бросится!… Я закрыл уж глаза – только ждал своего конца!
– Ох ты балагур, – отвечала Анна Сергеевна, – или вздумал меня морочить? Яков Михайлыч тебя всего-то раз и видел, да и то издали.
– Нет, нет…
– Как нет? Видел он тебя на праздниках у Баркова, – а потом он и уехал в свою саратовскую вотчину, и еще слуху об нем пока нету.
– Нет, вот видите… – начал было Михаил Иванович и взглянул на Грушу. Груша побледнела и смотрела на него прямо. Михаил Иванович смешался, засмеялся, стал целовать руку у Анны Сергеевны и просил прощенья, что пошутил. Анна Сергеевна поцеловала его голову, посмеялась ему, что хотел их с Грушей поморочить; Михаил Иванович схватил Грушину руку, прижался губами к ней крепко и спросил Грушу: «Любишь ты меня?» – а Груша ответила: «Люблю», – и потом речь перешла на другое.
Два-три часа, что затем прошли, Михаил Иванович спрашивал Грушу не раз, любит ли она его, просил взглянуть на него – Груша и «люблю» ему говорила и взглядывала на него – она была ласкова и не печальна, бледность ее прошла. Михаил Иванович успокоился, а об его шутке не было больше помину.
Но в тот же день Михаил Иванович похвалился, что в его пруде омут есть, а в омуте дна нету.
– Какой же это омут? Откуда он взялся? – сказала Анна Сергеевна. – Ты недавно еще горевал, что очень мелок пруд – так мелок, что и рыба не водится.
– Нет, маменька, рыба уходит именно в этот омут, – сказал Михаил Иванович.
– Ты говорил, что куры весь твой пруд вброд переходят. Груша, помнишь? Он говорил, что в пруде мелко? – спросила Анна Сергеевна у Груши, взглянула на нее и очень встревожилась Грушиными слезами, поглядела вокруг, словно поискала чего недоброго, поглядела на Михаила Ивановича, словно спросила, не провинился ли он в чем, а Михаил Иванович говорил:
– Ну, хорошо, пусть будет мелко, – это все равно. Лучше поедем-ка мы все кататься – день-то какой теплый, какой чудный!
Все поехали кататься, только катанье было не в катанье. Как Михаил Иванович не ластился к Анне Сергеевне и к Груше, как ни приказывал шибко гнать лошадей, как ни сулил, что лето будет погожее, Анна Сергеевна только отвечала, сама не разговаривала и была озабочена. Груша закрыла лицо вуалью; Михаил Иванович поднял было ее вуаль, пошутил было, что она загару боится, да и не рад был – у Груши была нешуточная печаль, и его смутила, он спросил потихоньку: «За что сердита?» – хотя и видел и знал, что Груша не сердита, не дождался ее ответа и завел другие речи: хвалил теплоту весеннюю, показывал на широкие поля кругом, на далекие леса, на вечернюю зорю.
Они далеко катались и домой воротились поздно. Анна Сергеевна устала и была все озабоченная, Груша не устала, не отдыхала – лицо у ней разгорелось, глаза засветились, Михаил Иванович любовался ею, целовал у нее руки, говорил ей о любви да о счастьи, Груша, верно, ждала, что он скажет еще что-то, она не прерывала, не перебивала его речей – только Михаил Иванович ни о чем больше не сказал. Она еще ждала, что скажет, когда прощалась – он и при прощаньи ничего не сказал. А какого же слова она ждала? Какого ей было надо утешенья? Она сама ведь не знала. В том-то и дело, что любимый человек кажется всемогущ; какого бы он горя ни наделал, кажется он горю этому помочь может; какую бы он путаницу не напутал, кажется, он все сладить может.
– Груша, а Груша, что с тобой? – спросила Анна Сергеевна.
Она целовала Грушу в голову, приподнимала ее голову под подбородок, заботливо глядела ей в лицо.
– Ты худеешь у меня, Груша, а? Ты невесела, а?
Груша ничего не говорила, только целовала крепко у матери руки.
– Не худей, Груша, не печалься! Ты утешенье мое! Моя умница!
Больше они не говорили меж собою, простились. Груше не спалось – она в своей комнате сидела у окна, подпершись рукою. Анне Сергеевне не спалось тоже – она стояла перед портретом покойника своего мужа, глядела на него и слезы отирала.
– Что же это с Грушей такое? Что с нею? – шептала Анна Сергеевна, – Кажись все слава богу, а худеет, бледнеет… веселья нет у ней…
Весна наступала, солнышко грело, ветерок нежил; клейкие листочки развертывались на деревьях; полая вода сошла, трава зазеленела, только еще птичек было мало, и соловей еще не пел.
У Анны Сергеевны все окна в доме раскрыты, на окнах цветы цветут. Анна Сергеевна ходит с ножницами от окна к окну, обрезывает сухие веточки. Она переменилась в лице и задумчивость ее тоже переменилась; прежде она задумывалась, словно что-то считала, а теперь она задумчива, словно счет потеряла и не находит и ищет, никого не трогаючи, сама с трудом терпеливо, потихоньку. Груша с Михаилом Ивановичем гуляла по саду. Михаил Иванович был очень весел, Груша не была весела; Михаил Иванович все говорил, Груша его слушала.
– Что ты не весела, Груша? – спросил Михаил Иванович. – Ты ведь меня любишь, а? Скоро свадьба наша, – говорил ей Михаил Иванович, – я жду не дождусь, когда мы неразлучны с тобой будем. Я тебя, Груша, ужасно люблю! Как я буду тебя лелеять! Как мы счастливы будем! Груша, Груша, что же ты не улыбнешься! Что же ты ничего мне не скажешь!
Груша и вспыхнула и побледнела.
– Мне кажется, счастья не будет, – сказала она, да так сказала печально, что Михаила Ивановича испугала, он вскрикнул:
– Как не будет счастья? Разве ты меня не любишь? Ты меня разлюбила?
– Я тебя люблю. Я очень тебя люблю.
– Так что ж мешает? Ангел мой! любит меня! Что ж может помешать счастью? Что, Груша?
Трудно, трудно было Груше говорить. Только видно было, что она с силами собралась – она спросила: «Зачем ты говоришь неправду?». А спрашивая, она была в таком горе, она так на него глядела ласково и дружески.
– Что, такое, Груша? – отвечал Михаил Иванович. – Объясни мне хорошенько – не понимаю… как понять твои слова?
– Зачем ты говоришь часто неправду, часто – помнишь, тогда ты рассказывал о привиденьи, вот недавно еще о пруде, о…
– Так это тебя пруд-то огорчил? Что тебе этот пруд! Полно, Груша! – перебил Михаил Иванович и стал целовать ее руки. – Полно, жизнь моя!
– Зачем же, зачем? – спрашивала его Груша в горе. – Я не знаю, как жить с этим! С того времени, как я узнала, что ты… так говоришь… с того времени я не могу спокойно спать; мой милый, никакой радости мне нету, ничего ясного… Я все боюсь, я все не верю, я все думаю, надежно ли… Зачем ты так говоришь? На что? Как ты это можешь? Так жить нельзя! Подумай, подумай – жить так нельзя!
– Груша, ангел мой, полно! Я тебе обещаю, что никогда… Забудь это… ну, прости… ну полно об этом…
– Друг мой милый, подумай…
– Я думаю… я знаю, Груша… Будет уж об этом… Ну, повинную голову меч не сечет…
– Не шути, не шути! – сказала Груша.
– Ну вот, Груша! Ты ко мне за все придираешься, прежде ты была не такая.
– Я прежде не знала… а с тех пор…
– Что же с тех пор? Какое я тебе зло сделал?
– Всякое другое зло лучше… все лучше – только не это… это мне хуже всего… мне это больней всего! Так жить нельзя!
– Ты меня не любишь, вот и причина, – сказал Михаил Иванович.
– Я тебя люблю, но жить так нельзя.
Он обиделся, посмотрел на нее с упреком; она тоже ему в глаза смотрела. Сколько, сколько у ней было в глазах и в лице горя и печали!
Михаилу Ивановичу стало невмоготу, он простился с Грушей и уехал, он простился быстро и как человек, хоть виноватый, но много наказанный и обиженный. Он уехал недоволен и скучен.
На другой день Михаил Иванович приехал как ни в чем не бывало: весел, свеж, мил.
Однако с этих пор с ним сделалась маленькая перемена: он стал немножко опасливей и раздражительней.
Он меньше говорил, часто спохватывался, а когда случалось, что он заговаривался, да Анна Сергеевна по-прежнему, в простоте своей души, со своим добрым смехом выводила его на свежую воду, он раздражался, оправдывался, городил одно на другое, и выходило ему еще досадней, Груше еще больней.
Так-то дела шли. Михаилу Ивановичу было не по себе, Груше горько было, Анна Сергеевна грустила да беспокоилась. Она не знала и не заметила, какая черная кошка между ними пробежала, а Груша не говорила; она видела, что Груше не говорилось, и расспросами не докучала. Она была очень терпелива и была очень обдумчива. Уж если Груше не хочется самой говорить, так не надо спрашивать; если Груша сама не сказала, так значит или тут очень мало, или уж очень много [горя], значит, само пройдет, если мало – Груша меня не тревожит… а, может, у Груши так горя много, что помочь я не могу… Откуда горе? Какое? От чего? Ведь и любовь, и молодость… ничего супротивного нету.
Анна Сергеевна с утра садилась по-прежнему под окном с работою, садилась терпеливо мучиться со своими мыслями. Случалось, что грусть и беспокойство одолевали ее, когда она глядела на свою Грушу. Раз она подошла к Груше – Груша сидела с женихом – по обычаю своему погладила ее по головке, назвала ее умницей. «Ты моя умница, ты мое милое сокровище», – и не вытерпела бедная женщина, расплакалась.
Груша обняла свою мать, Михаил Иванович встревожился, засыпал вопросами.
– Ничего, ничего, – отвечала ему Анна Сергеевна. – Жалко Грушу тебе отдавать.
Она улыбнулась и в голову его поцеловала от души, крепко.
Михаил Иванович вскрикнул:
– Разве я Грушу не люблю? Разве я Грушу не обожаю?
И пошел, и пошел… И Груше сладко было его слушать. Сладко и больно.
У Анны Сергеевны был в гостях помещик с черными глазами и с белыми зубами, молодой, тучный и бледный. Лицо у этого помещика словно раз навсегда окаменело: он и рассказывал о наследстве, что ему недавно досталось, и жену бранил, что с ним в разводе, и злословил соседей, и хвалил всходы, но о чем он ни говорил, лицо его оставалось такое же бледное, ленивое да равнодушное. Были слухи, что он любил охоту за зайцами, но и об зайцах он говорил так же как о жене, – вяло.
Анна Сергеевна, помещик и Михаил Иванович сидели за чайным столом, – Груши не было. Михаил Иванович расписывал, как он раз на охоте чуть не застрелился и каким чудом спасся. – Груша вошла, увидал ее Михаил Иванович…
– Это, впрочем, сон… Я это все во сне видел, – добавил он скороговоркою. – Но сон до того жив был… до того жив… точно наяву.
– Да, – отвечал помещик. – Все на свете снится.
Помещик уехал после чаю. Анна Сергеевна ушла из комнаты. Груша давно стояла все у окна – она подошла к Михаилу Ивановичу, взяла его за обе руки. У ней не было ни кровинки в лице; губы побелели, а глаза ее затуманились слезами, – только она решилась раз навсегда прекратить напрасное томленье, несбыточные свои упованья.
– Груша, что ты? – вскрикнул Михаил Иванович.
– Не лучше ли нам расстаться с тобой? – спросила Груша.
– Как расстаться? Что ты говоришь? Что с тобой? – вскрикнул Михаил Иванович.
– Нельзя так жить!
– A! Вот любовь твоя! Вот твоя любовь, Груша!
– Я люблю тебя, но так жить нельзя!
– Нельзя? Со мной нельзя? Живи без меня, Груша! Будь счастлива с другим! Прощай! Прощай!
Он схватил было свою шапку, было побежал из комнаты, – Груша протянула руки к нему, – он сейчас же воротился, стал ее целовать, просил прощенья, укорял за жестокость. Лицо у него горело, голос дрожал.
А Груша была все так же решительна. Она говорила ему:
– Лучше расстаться, – и не выпускала его руки – она его очень любила.
– Так лучше расстаться? – выговорил Михаил Иванович. – Лучше?
Он говорил и задыхался.
– Лучше? Прощай же!
Он вырвал свою руку, выбежал на крыльцо, громко закричал на кучера подавать, велел лошадей гнать и уехал.
Груша вслед глядела – глядела, прощалась с дорогим человеком.
– Мама, я замуж не пойду, – сказала Груша матери.
Анна Сергеевна так и задрожала.
– Господи! Что же это такое? Что у вас случилось?
– Не тревожься, мама…
– Ах, Груша, Груша!
– Не тревожься… Лучше, что я не пойду замуж…
– Не пойдешь? Подумала ли ты…
– Я подумала, мама. Я подумала, и не пойду.
– Отчего же? Отчего же? Подумай еще, Груша… Ведь ты любишь его… ведь он любит тебя… Чему бы вас разлучать? Может, так что-нибудь… Может, сладиться все… подумай, Груша…
– Я не пойду… И лучше будет, мама… Прости все это, мама. И не кручинься.
– Ты-то не кручинься, Груша! Ах ты бедная моя, умная головка!
– Я бы хотела куда-нибудь поехать, – сказала Груша. – Поехать бы подальше отсюда.
– Поедем, проведаем бабушку, – хочешь? – спросила Анна Сергеевна. – У бабушки тихо, у бабушки славные сады – старые, густые, знаешь, такие, как ты любишь.
– Поедем, мама, к бабушке. Поедем поскорей.
Они скоро собрались и уехали к бабушке на другой день поутру, чуть свет.
В полдень прискакал Михаил Иванович. Он прискакал с легким сердцем. Обида его уж прошла, горе прошло, досада прошла – он прискакал просить прощенья, повиниться, помириться, а затем еще радостней, еще счастливей жить на белом свете. Как же он огорчился, когда ему домашние люди сказали, что господа уехали.
– Куда? – вскрикнул он.
Люди не знали. Господа поехали до города на своих лошадях, а из города хотели взять почтовых; кажется, поедут далеко, может, к бабушке, а, может, к тетушке.
– Где живет бабушка? Где живет тетушка?
Тетушка если не в Саратовской губернии живет, так в Пензенской, а бабушка прежде жила в Москве, а теперь переехала куда-то в глушь – кто ее знает, куда.
Михаил Иванович верить не хотел, что уехали – что же это? Как же ему быть? Когда же увидятся они? Неужели не увидятся?
Он ходил по всему дому, из комнаты в комнату, – он чуть не плакал с тревоги и с огорченья. Он уехать домой не мог – ему все казалось, что воротятся сейчас; часы шли и проходили, тоска все приступала к сердцу; вдруг гнев напал на него, он надел шапку и перешел только в другую комнату и в другой комнате долго еще сидел у окна, присмиревши; потом ходил по комнате, в тоске на что-то решился и поехал домой.
Уж вечерело. Михаил Иванович все кучера торопил; «Скорей, скорей! Погоняй! Погоняй!» – и ехали шибко по дороге. Дорога еще не пылила: зелень по полю свежо блестела. Когда подъехали к деревне да Михаил Иванович с горы увидал, как на ладони, свой дом, свой сад, сердце у него сжалось и вместе с тем упованья прибавилось на будущее. Дом и сад как-то по-праздничному смотрели, были убраны и прибраны для молодой хозяйки; вот окно угловой комнаты, где она раз с ним долго говорила; вот липовая аллея, куда она сбиралась приходить читать. «Скорей, скорей», – сказал Михаил Иванович кучеру.
Остановились под крыльцом.
– Перемени лошадей, – сказал Михаил Иванович. – Я сейчас в город еду. Скорее, скорее! Сейчас же! – Михаил Иванович вбежал в комнаты, – ему подал человек письмо.
– От Груши! – вскрикнул Михаил Иванович.
Письмо было от Груши.
– Иван, кто привез письмо? Когда?
– Привез нарочный из города, – отвечал Иван.
– Где же он? Позови!
– Он уехал. Пообедал и уехал, сказал: ответа не просили, – не надобно ждать.
Вот что писала Груша Михаилу Ивановичу:
«Милый и дорогой мой друг, я расстаюсь с тобой, только не думай, что я меньше тебя люблю – как же я бы разлюбила тебя? Я тебя люблю по-прежнему, я бы умереть за тебя готова и пойду в огонь и в воду за тебя! Нам вместе нельзя жить. Я уж об этом думала, я всячески старалась – все нельзя. Лучше нам с тобой расстаться. Я твой верный друг и я тебя люблю, но я не могу тебя оправдать. Твоя ложь зла никому не делает, но как жить вместе с ложью! Зачем ложь? Зачем она тебе? Жизнь красна правдою и правдою любовь хороша. Почувствуешь ли ты это? Подумаешь ли об этом? Когда вспомнишь меня, вспомни и слова мои. Вспомни – вспомни!
Прощай, милый мой и ненаглядный.
Груша».
Груша приписывала еще несколько строк; просила ответить ей на письмо в X уезд, в бабушкину деревню, просила не спешить ответом – она подождет. Она решилась не видеться с Михаилом Ивановичем целый год, – просила не приезжать.
А у Михаила Ивановича первая мысль была сейчас же за нею ехать, увидать ее, умолить… Груша поехала совсем недалеко – она была всего за двести верст.
– Ох, Груша! Груша! Как она жестока и как она мало любит!
Михаил Иванович опять схватил ее письмо и перечитал.
– Лучше к ней не ехать – лучше ей ответить на письмо.
А почему лучше, Михаил Иванович сам не знал. Он ответил Груше:
«За что ты меня бросила? Как ты жестока! Как ты мало меня любишь! Ты меня бросила за какие-то пустяки, а я тебя, Груша, не бросил бы, если бы ты стала преступницей. Ты меня погубила ни за что, ни про что, – бог с тобой! Что я без тебя буду делать? Как я без тебя буду жить? Моя вся жизнь теперь пропала. Я для тебя не хорош – другой лучше меня будет, – будь с другим счастлива. Ты меня забудешь, а я с ума сойду. Ты хоть пожалей меня.
Навек твой Михаил».
С этим письмом поскакал нарочный, а вслед за нарочным поскакал сам Михаил Иванович.
Михаил Иванович почти двое суток скакал без отдыху. Утром рано он приехал в бабушкину деревню – усадьба ее была от деревни вдалеке, в садах и в зелени. Михаил Иванович подъехал к двору – так свежестью на него и пахнуло от ветвистых старых деревьев со всех сторон. Он приказал кучеру постоять и один вошел во двор – в зеленый, тенистый двор. Во дворе не было никого видно и никого не было слышно; из белого дома с большими окнами никто не показывался – сады кругом шелестели листьями, и птицы там пели на разные лады и голоса.
Михаил Иванович постоял на дворе, эта прохлада его освежила. Не подождать ли, пока Груша выйдет? Не пройти ли в сад, в саду ее подождать? Из дома вышла старушка с ключами в руках и с стеклянною банкою, старушка сморщенная, повязанная белым платком, в темном коротеньком и узеньком платье с пышными рукавами; она осторожно сходила с крыльца в какой-то заботе и что-то говорила сама с собой.
Михаил Иванович спросил у старушки, приехали ли Лопуховы.
Старушка удивилась, зачем он очутился тут; видно было, что сюда гости не часто заезжали.
Она ему отвечала, что Лопухова барыня с барышней вчера только пожаловали.
Михаил Иванович спросил, где барышня.
Старушка отвечала, что барышня в саду, а барыня с бабушкой в гостиной. Старушка собралась идти доложить, что приехал гость.
– Не надо, не надо, – проговорил Михаил Иванович и бросился в сад. Старушка ему поглядела вслед с сомненьем, взобралась на крыльцо и пошла, верно, доложить, что есть у них какой-то ненадежный гость.
Михаил Иванович бежал по саду. Солнце светило, но сад был так густ, что солнце не пробивалось сквозь деревья, всюду была тень почти сплошная. Много было дорожек в саду. Михаил Иванович бросался с дорожки на дорожку, из стороны в сторону, все Груши не было. Он стал ее кликать. Он бежал и кликал: «Груша! Груша!»
Вдруг Груша выбежала из-за деревьев. Михаил Иванович даже вздрогнул: такая она была бледная.
– Груша! Груша! Не бросай меня, – проговорил он, и у ней в ногах уже был, и целовал ее руки, и просил, и молил, и сулил, и обещал.
А у Груши была все та же решимость – расстаться.
– Так ты меня бросишь, Груша? – спрашивал Михаил Иванович. – Так меня ты замучить хочешь?
Груша терпеливо все слушала, и о любви его, и своей жестокости, и терпеливо переносила все: упорную нежность к нему, и жалость непреодолимую, и неподкупную ничем истину.
Она говорила ему, что любит его, да и без слов это было ясно по ее измученному лицу, по каждой черте ее лица. Она говорила ему, что лучше им расстаться.
– Расстаться? Все-таки расстаться? – вскрикнул Михаил Иванович. – Ты все-таки гонишь меня! Прощай же! Прощай!
Он говорил «прощай» и не шел.
– Прощай, Груша!
У Груши на лице засветилась еще какая-то надежда, она удержала его.
– Ты все это считаешь пустяками, – сказала она. – Разве пустяки это? Если б ты…
– Да, да, я повторяю и теперь, что это пустяки, – вскрикнул Михаил Иванович. – Тебе грех меня бросать за пустяки! Я спрашиваю тебя еще раз… Или ты опять меня прогонишь?.. Да? Лучше расстаться?
– Расстанемся! Расстанемся!
Он быстро пропал за деревьями. Груша кинулась было за ним вслед, потом пошла тише. Она едва дошла до дому. Михаил Иванович уже уехал.
Три года с лишком прошло с той поры, Михаил Иванович еще не женился. Ему даже никто и не понравился после Груши.
Он живет в своей деревне и сбирается на Кавказ, а пока завел у себя охоту, живет роскошно, слывет хлебосолом.
Он Грушу часто вспоминает; память об ней и нежна у него, и досадна. Иногда ему по Груше взгрустнется, он о ней думает и память о ней душой прозывает, а иногда он отогнал бы эту память о ней. Сидит он, например, с приятелями, с охотниками и рассказывает: «Иду я вчера по своему лесу, вдруг вылетает орел, вообразите мое удивленье, огромный орел, вылетает…»
И ни с того, ни с сего Груша, точно живая перед ним, он запнется в рассказе, но орел уже вылетел и надо с ним справляться.
Примітки
Оповідання друкується за текстом, вперше опублікованим у газеті «Санкт-Петербургские ведомости», 1863, № 47, 48 і 49. Вдруге надруковано в журналі «Радянське літературознавство», 1957, № 4, стор. 118 – 128.
Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1965 р., т. 3, с. 626 – 651.