Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

Мировоззрение М. Меховского

С. Аннинский

Мировоззрение Меховского по многим причинам не могло быть ни цельным, ни простым, ни элементарным. [с. 21]Современник переходной эпохи, полной быстрых и резких перемен в хозяйстве, политике и идеологии, человек, у которого происхождение, интеллектуальная культура и общественное положение стояли в своеобразном противоречии, при том ученый и писатель, т. е. не только носитель, но и распространитель идеологических ценностей, Меховский, можно a priori сказать, был в своей жизненной философии не менее сложен, чем его бурное время.

Судить о его мировоззрении по тексту Трактата нелегко. Если научно-философские взгляды автора выступают там еще сравнительно отчетливо, то общественно-политические — как будто намеренно скрыты.

Несмотря на основную, казалось бы, полемическую установку сочинения, противополагающего традиционным и отжившим историко-географическим понятиям о северо-восточной Европе новую радикальную точку зрения, изложение в Трактате почти везде выдержано в тоне совершенного бесстрастия. Собственные оценки изображаемых лиц и событий почти отсутствуют. Тенденциозность автора проскальзывает лишь в некоторых национальных пристрастиях (ср. суждения о поляках и о татарах), вообще же симпатии и антипатии автора скрыты. Полемические выпады по адресу противников в чисто научной области, бесспорно, носящие некоторую политическую окраску [См. ниже примечание], резко выделяются на общем нейтральном фоне, но все же дают слишком мало и, для решения интересующего нас вопроса, вынуждают искать иных материалов, вне Трактата.

Тут наше внимание прежде всего останавливается на другой выше упоминавшейся работе Меховского, его Chronica Polonorum, очевидно, не столь бесстрастной, как Трактат, хотя бы уже судя по тому, что она была запрещена и конфискована правительственной цензурой.

Прежде, однако, чем обратиться к содержанию Хроники, нелишним будет затронуть вопрос о генетическом соотношении ее с Трактатом.

При сличении текста Трактата с Хроникой [Мы пользовалгсь 22-м изданием Хроники (1521 г.), экземпляром Академии Наук СССР] прежде всего обнаруживается ряд крупных текстуальных совпадений. Таковы: 1) рассказ о комете, нашествии татар и битве при Калке (Трактат, I.I.2; Хроника, кн. III, гл. XXXI, стр. 120—121); 2) о разорении Рязани и Суздаля (Тр., ibid., в непосредственной связи с рассказом о битве при Калке; Хр. III, XXXVI, 129); 3) рассказ о разорении татарами Польши, о битве при Лигнице (Тр. I.I.3; Хр. III, XXXVIII, 131—134); 4) о посольстве Асцелина (Тр. I.I.5; Хр. III, XLIII, [с. 22]142); 5) о татарских нашествиях на Польшу и событиях 1259, 1275, 1285 гг. (Тр. I.I.9; Хр. III, XLIV, 144; III, LVII, 172; III, LIX, 177—178; III, LXII, 182); 6) о происхождении славян. (Тр. I.II.3; Хр. I, I,1—2); 7) о королях вандалов (Тр. I.II.4; Хр. I, XVIII, 19—20); 8) о крещении Литвы; (Тр. II.I.2; Хр. IV, XXXIX, 270—271); 9) о крещении Самагитии (Тр. II,I.2; Хр. IV, XLV, 283—284); 10) о поселении Витовтом татар в Литве, о битве при Ворскле (Тр. II.I.2; Хр. IV, XLI, 274); о Свидригайле (Тр. II.I.2; Хр. IV, XLVIII, 279).

Заметив эти совпадения, А. Боржемский, автор лучшего общего исследования о Хронике, решил, что в компановке ее Меховский использовал Трактат. Он говорит: «Miechowita używal tego dzieła (Трактат) przy pisaniu swej kroniki. Całe ustępy dosłowine z niego odpisywał. Odnosi się to szczególniej do owych miejsc, gdzie mowi o stosunkach etnograficznych lub geograficznych. Ztamtąd też wział niektóre szczególy o Tatarach, Litwinach i dotyczące początkow Slowian» [Antoni Borzemski, Kronika Miechowity. Rozbiór krytyczny (Rozprawy Akad. Umieiętnosci. Wydz. hist-filozof., ser. II, t. I, 1891 [у Корбута ошибочно т. II], стр. 149). Перечень сюжетов, таким образом, несколько неточен или неполон].

Это мнение, на первый взгляд совершенно основательное, по ближайшем рассмотрении оказывается плодом недоразумения: оно вызвано простым, но неправильным сопоставлением дат выхода в свет Трактата (1517) и Хроники (1519), при чем странным образом упускаются из виду соображения о времени написания Хроники, с большой вероятностью формулированные и Лукасом [О. с., 27], и Бостлем [О. с., 447—448], и самим Боржемским [О. с., 151].

Вкратце эти соображения сводятся к следующему. Глава LXIV книги IV, с которой начинается самостоятельная часть Хроники Меховского, написана между ноябрем 1515 г. и мартом 1516 г.; глава же LXXVII и последующие относятся уже к 1519 г. Иначе говоря, если главы LXIV—LXXVI написаны в течение 1515—1518 гг., а последние LXXVII—LXXXV — в первое полугодие 1519 г., то начало Хроники (книги I—III и главы I—LXIII книги IV) правильнее всего относить ко времени до 1515 г.

Между тем Трактат написан в 1517 году, как это явствует из двух дат в тексте: 1) I.II.2: «… татары пришли и заняли Азиатскую Сарматию или Скифию 306 лет тому назад», что, при сравнении с датой прихода татар (1211) в I.I.2, дает 1517 год; 2) I.III.3: «Сыновья его (Ок[с. 23]каса) поселились окола замка Сарай, примерно, лет за 70… до нынешнего 1517 года».

Таким образом, в известной части Хроника предшествует Трактату, а так как из приведенного нами перечня текстуальных совпадений видно, что они все относятся именно к первой, так назыв. длугошевской части Хроники, составленной, как сказано, до 1515 г., становится очевидным, что заимствования сделаны автором из Хроники в Трактат, а не обратно.

Полное подтверждение этому находим в текстологическом анализе этих заимствовании. При всем сходстве соответствующих мест в Трактате и Хронике, в них обнаруживаются некоторые весьма характерные различия. Наиболее общее — это, во первых, упрощение латинских конструкций в Трактате, сравнительно с Хроникой, путем замены цицероновской расстановки слов во фразе — современной, путем упрощенной постановки эпитетов, вставки или опущения слов для облегчения понимания сложной латинской фразы и т. п. [Сюда же можно отнести некоторые лексические изменения, легко объяснимые, как улучшение текста Хроники, и совершенно непонятные, если стоять на точке зрения Боржемского. Наиболее типичен в этом роде перевод в Трактате слов «Biegajcie, biegajcie» латинским «Fugite, fugite», что, конечно, правильнее, чем «Currite, currite», как читается в Хронике]; во вторых, наличие в Трактате, с одной стороны, таких мест, где, несомненно, имеется сокращение более подробного текста Хроники (напр., Тр. I.I.9 — о Петре Крампе при взятии Сандомира — Хр. III, XLIV, 144; перечень спутников Ягелло при путешествии в Литву: Тр. II.I.2; Хр. IV, XXXIX, 270 и мн. др.), с другой стороны таких, где связный рассказ собран из разных глав Хроники (Тр. I.I.9 — Хр. III, IV, 144; III, LVII, 172; III, LIX, 177—178; III, LXII, 182).

Наиболее доказательны, однако, не эти моменты, а те, так сказать, рудиментарные остатки основного текста, какие обнаруживаются в тексте Трактата. Рассказ о взятии Киева и походе татар на Польшу начинается словами: «После вышесказанного надлежит по порядку изложения перейти к ужасному татарскому опустошению». В Трактате слова эти совершенно непонятны, так как в предшествующей главе именно и говорилось об опустошении татарами северо-восточной Руси. Наоборот, в Хронике (III, XXXVIII, 131) они были на месте, так как до того говорилось не о татарах, а о Генрихе Набожном, о событиях в Польше 1239 и 1240 гг. и т. п.

В рассказе о взятии Сандомира в 1259 г. [В Трактате ошибочно 1254 г.] автор Трактата, опустив отрывок о Петре Крампе и о заключении [с. 24]перемирия, оставляет непонятными для читателя слова о нарушении мира татарами (fide violata).

В кратком сообщении Трактата об изгнании Свидригайло Сигизмундом Стародубским (I.I.2) неизвестно почему упоминается о небольшой комете: оказывается, в соответствующем месте Хроники (IV, XLVIII, 289) эта комета упомянута весьма кстати, как предвестие гибели Свидригайло.

Этих примеров, полагаем, достаточно для того, чтобы считать доказанным наше утверждение: Трактат, написанный позднее первой части Хроники (кончающейся LXIII главой IV книги), включает ряд заимствованных из Хроники мест. Что же касается обратного — влияния текста Трактата на позднейшие части Хроники, то следов этого не обнаруживается.

Из сличения заимствованных мест в Трактате с Хроникой можно сделать еще один вывод, отчасти подтверждающий выше высказанное нами соображение о некоторой поспешности в компановке Трактата. Не говоря об отмечавшихся уже неясностях, возникших при механическом переносе частей текста из Хроники, характерна в этом отношении странная ошибка Трактата (I.I.9) в обозначении Васильке (Романовича), как сына Даниила Галицкого, рядом со Львом. Эта ошибка только и может быть результатом слишком беглого прочтения латинской фразы Хроники, где отношения установлены правильно. Другой пример в том же роде — разногласие Трактата и Хроники о конце московской деятельности митрополита Исидора: в Трактате говорится, что он был предан смерти русскими, хотя в Хронике (IV, LVII, 309) правильно (по Длугошу) указывалось: per fugara salvatus erat.

Переходя теперь к основному нашему вопросу об общественно-политическом мировоззрении автора Хроники, нельзя не заметить прежде всего, что «бесстрастный» тон, присущий ему в Трактате, оказывается действительно несколько иным в Хронике. Здесь кое-где проглядывают и определенные симпатии и определенные оценки, как в собственном изложении автора, так и в его манере сокращать клерикально-партийного Длугоша. Здесь сообщаются с внешней «объективностью» такие факты, которые отражают уже не отвлеченные, «теоретические» воззрения автора, а некую свойственную ему «партийность» в отношении к событиям современности.

Интересная работа Ф. Бостля Zakaz Miechowity, детально и весьма тщательно анализирующая изъятые цензурой места 1-го издания Хроники и сделанные при этом замены [с. 25]или дополнения, содержит именно в текстах изъятых мест ряд данных, небесполезных для выводов и по нашему вопросу.

В решении о запрещении Хроники не указано мотивов: она запрещена nonnulla ex causa [См. A. Hirschberg, о. с., стр. 22, прим. Ср. F. Bostel, о. с., стр. 448 и прим.], но, судя по характеру изъятий и поправок, внимание Яна Лаского и его группы привлекли места, с «излишней» прямотой касавшиеся 1) династии Ягеллонов, 2) государства, 3) нации, 4) частных лиц [F. Bostel, о. с., стр. 650]. Для характеристики интересующей нас стороны нет надобности привлекать все отмеченные Бостлем места. Остановимся лишь на следующем.

Составленная Меховским самостоятельно, как современником событий, часть Хроники охватывает 1480 — 1506 гг. Из трех царствований, относящихся к этому периоду — Казимира III, Яна Ольбрахта и Александра, к последнему Меховский относится с особенной суровостью. Говоря уже об избрании Александра королем на Петроковском сейме (Хроника, IV, LXXX), он отмечает, что случилось это под влиянием некоторых представителей можновладства — Фридерика, архиепископа гнезненского, и Креслава из Курозвенк, епископа куявского, государственного канцлера, «побуждаемых корыстными надеждами» [Цитаты изъятых цензурой мест переводим с польского текста, даваемого Бостлем (выделение наше — С. А.)]. В дальнейшем Александр изображается, как слабый, нерешительный и недальновидный государь: в 1500 г. он предпринимает поход на Москву, но оказывается, что уже в момент выступления у него нечем платить войску; воевода бросает свой шлем под ноги вел. князю, войско, недалеко ушедшее, возвращается в Вильну и грабит окрестности.

Роль Александра в деле Шейх-Ахмеда, хана заволжского (золотоордынского), характеризуется чертами двуличия, вероломства и предательства [При том (в изображении Меховского) бесполезного, заметим в скобках]. Упоминая об аресте 80 заволжских послов, Меховский восклицает: «О лютая жестокость ! Бросить в тюрьму друзей и союзников ! О безумное решение ! Поверить вероломному и вечно ненасытному врагу больше, чем присяге и союзу ! Верность и присягу надо соблюдать по отношению и к варварам или неверным».

Общая оценка деятельности Александра дается в таких выражениях [Хроника, IV, LXXXII]: «В войнах он лишен был счастья, никогда не выигрывал. В царствование его происходили величайшие нападения, грабежи, захваты людей, скота и имущества. Враги всегда, когда хотели, свободно приходили [с. 26]и уходили, не неся никакого урона, а больше всего обречены были терпеть нападения и грабежи Литва и Русь. Поэтому часто возносилась такая молитва: «Боже всемогущий, мы желаем спасения королю Александру. Возьми его и пошли нам лучшего защитника».

О Яне Ольбрахте, гораздо более решительном и твердом правителе, Меховский высказывается скорее положительно, по крайней мере извиняя его неудачи (см. ниже), но царствование его иногда также описывает мрачными красками. Характерны в этом отношении сообщения: 1) о позорном для поляков походе на Валахию 1497 г. (Хр. IV, LXXV); 2) об опустошительном татарском набеге на Русь 1498 г., не встретившем никакого отпора, так как Ян Ольбрахт «ничего не сделал, а у Сандомира, где уже все было уничтожено и сожжено, распустил шляхту по домам»; 3) о таком же опустошении татарами русских, литовских и польских областей в 1500 г., «в то время как все паны малодушно (podle) спали», а воеводы Петр Мышковский и Николай Каменецкий со шляхтой, «хотя их было очень много, трусливо уклонились от боя с татарами».

О виднейшем деятеле царствования Александра, сохранившем власть и при Сигизмунде, Яне Ласком, Хроника упоминает вскользь и, наоборот, не скрывает (правда, и не подчеркивает) заслуг злейшего врага Лаского — Михаила Глинского. Немудрено, что сенат, т. е. королевский совет из крупнейших вельмож государства, оценил такие высказывания, как враждебные. В новом издании антидинастические выпады или смягчены или даже превращены в положительные оценки. Такова же судьба замечаний о трусости вождей и шляхты. Политические соперники Лаского (Глинский и др.) по возможности очернены, роль самого примаса, его близких и союзников подчеркнута особыми вставками.

Все это весьма отчетливо, но еще недостаточно для вывода. Ясно пока, что автор Хроники ждет от короля твердости, прямоты и побед, осуждает трусость шляхты, корыстность и негодность вождей.

Обратимся к некоторым другим, не тронутым цензурой, но не менее выразительным местам Хроники.

Вот, например, характеристика политического соперника Александра, вел. князя московского Ивана III [Хроника, IV, LXXXV, стр. 377. Ср. А. Боржемский, о. с., стр. 155. Перев. наш — С. А.]: «Это был хозяйственный и полезный земле своей государь. Он сбросил татарское иго и своей благоразумной деятельностью подчинил себе и заставил платить дань тех, кому раньше сам ее платил. Он завоевал и привел под иго покорности [с. 27]разноплеменные и разноязычные земли Азиатской Скифии, широко простирающиеся к востоку и северу. Занял он также и захватил в собственность, по небрежению короля Польского Казимира третьего, великий и богатый город Новгород» [Здесь цензура добавила во 2 издании: «Это государство, впрочем, до оккупации управлялось властью и именем своей общины, признавая (главой) то великого князя литовского, то других»]. Перечислив далее другие завоевания и упомянув о запрещении Иваном пьянства, автор так говорит о наследниках его: «Этот Иван, князь московский, назначил было преемником и наследником по себе внука своего Димитрия, но потом, приняв более здравое решение, отправил его в тюрьму [Отметим эту своеобразную фразу, едва ли сказанную иронически. (Выделение наше — С. А.)] и держал там, а в князья Московии возвел своего старшего сына Василия Ивановича…»

Ни о каких недостатках Ивана III, упорного и опасного врага Литвы и Польши, не упоминается.

Возьмем другую, еще более выразительную характеристику — Стефана, воеводы валашского. Это уже настоящий панегирик. «Он был, говорит наш автор, от природы одарен счастьем, хитростью и славен многими победами. Он одолел на войне короля венгерского Матвея в городе Банье и изгнал его из Молдавии, раненного в спину тремя стрелами, но не смертельно. Он с небольшим отрядом, как это ни удивительно, разбил и с позором прогнал Магомета, императора турок, со стодвадцатитысячным войском. Наконец, когда король польский, Иоанн Альберт, по заключении с ним договора и мира, полагаясь на слово, вел свое войско из Валахии в области его королевства, он вооруженной рукой преследовал его до крайних пределов своей страны [Выделение наше — С.А.]. Он часто разбивал и удачно отражал заволжских и перекопских татар. О, муж триумфа и победы, славно торжествовавший надо всеми соседними королями ! О, удачливый человек, владевший полным рогом всех многочисленных даров судьбы ! Что другим природа давала лишь частью: кому — благоразумие и хитрость, кому — героические доблести и славнейшую из доблестей — справедливость, кому — победы над врагами, всем этим он был щедро одарен сразу: он был вместе и справедлив и дальновиден, и хитер и победоносен против всякого нападения. По заслугам следует считать его в числе героев нашего века» [Хроника, IV, LXXXIV, стр. 375]. [с. 28]Повидимому, это и есть образец государя с точки зрения Меховского. Замечательно, что вероломство, позорящее неудачника Александра, в данном случае оказывается как будто одним из достоинств побеждавшего им Стефана, несмотря даже на то, что направлено это вероломство против Польши [Ср. А. Боржемский, о. с., стр. 155].

В оценках польских государей интересны относящиеся к Яну Ольбрахту и Казимиру III.

Характеризуя первого, не столь антипатичного ему, как Александр, и подчеркивая разные достоинства его ума и культурности, Меховский вменяет Яну Ольбрахту в вину то, что «хотя он умел и в советах и в ответах весьма кстати и умно рассуждать.., он не умел привести в исполнение хорошо намеченное дело и не добивался исполнения.»

Наконец, описывая (по Длугошу) царствование Казимира III, как известно, не отличавшегося уступчивостью в борьбе с духовенством и за это постоянно и яростно осуждаемого Длугошем, Меховский, как и всегда, сокращает красноречивые длинноты своего источника, но тут сокращает таким образом, что непрерывная цепь обвиняющих короля фактов оказывается чрезвычайно краткой, а заимствуемому придается или нейтральная форма или даже некоторый оттенок сочувствия антиклерикальной группе [Достаточно проследить, как мало и в каком тоне отражены Хроникой враждебные описания борьбы Казимира с кяпитулаии и папой за право назначения епископов (Длугош, о. с., XII [XIII], стр. 103, 131, 142, 309, 312, 314. 324, 332, 336, 360, 363, 368, 376, и др.) или столь же злобные сообщения об изъятии церковных ценностей и о назначении сборов с духовенства на военные нужды (ibidem, стр. 209, 214, 349), или, наконец, отметить совершенно спокойный (не в пользу духовенства) тон Меховского в рассказе о казни двух клириков краковскими городскими властями (ibid., стр.220) с умолчанием об упоминаемой Длугошем инициативе короля в этом деле]. Король, при котором Польша достигла небывалого дотоле объема, король, умевший побеждать и добиваться своего, не мог быть осужден Меховским, хотя бы и вопреки сведениям главного его источника.

Какие же выводы можно сделать изо всех этих сопоставлений, помня при том, что в Трактате Меховский выступает в роли пропагандиста великой и победоносной Польши, горячо отстаивающего права нации на «генеалогическое первородство» ?

Одно, по крайней мере, кажется нам совершенно ясным: сложившейся и цельной политической программы здесь, повидимому, еще нет, но основной тезис ее, новый действенный политический лозунг звучит уже вполне определенно.

[с. 29]Если, по словам А. Брюкнера [A. Brückner, Dzieje kultury Polskej, t. II, Kraków, 1930, стр. 20], «имя Макиавелли стало (для феодальной Польши — С. А.) пугалом, хоть «Государя» и мало читали», то для Меховского, учившегося в Италии как раз в то время, когда государственная практика Сфорца, Эсте, Медичи и прочих была как бы отражением (а в сущности, прототипом и источником) теорий Макиавелли, имя автора II Principe не было ни чуждым, ни пугающим. Уже А. Боржемский [О. с., стр. 155] заметил, что некоторые детали в отзыве Хроники о Стефане валашском «напоминают нам теории Макиавелли». Это не только меткое, но и весьма важное замечание подтверждается, мы полагаем, приведенными выше выписками. Меховский, повидимому, если не ученик, то сторонник Макиавелли. Он ищет, ждет и требует от государя победоносных политических действий, твердости и настойчивости. Победоносный результат в его глазах оправдывает многие грехи. Можно быть уверенным, что если бы Меховский слышал, например, приветствие Стефану Баторию [Не желавшему быть rex fictus пес pictus, ср. А. Брюкнер, о. с., стр. 24 и 26], сказанное краковским ректором Яковом Горским, полное автократических намеков, он не только не осудил бы оратора, а скорее поддержал бы как поклонника сильной власти.

Такая точка зрения, как сказано, резко противоречила современной автору политической программе идеологов феодализма, отстаивавших, в конечном итоге, libertatem магнатов pro voluntate королей [С. Кутшеба, Очерк истории общественно-государственного строя Польши, СПб., 1907, стр. 60—66, 69—76, 80—83; Н. Любович, История реформации в Польше, Варшава, 1883, стр. 1—45; Jan Rutkowski, Histoire économique de la Pologne avant les partages, Paris, 1927, стр. 96 и сл.].

Что он вообще не был сторонником аристократии, родовой и придворной, это видно по его оценкам корыстных побуждений можновладства (хотя бы при избрании Александра королем), по его нелестным отзывам о военных доблестях некоторых представителей знати, по его отношению к кругу Яна Лаского, по тому, наконец, что самое запрещение Хроники исходило из сфер правящей аристократии, обнаружившей таким образом открытую враждебность и к книге и к автору.

Таково же, примерно, отношение Меховского и к другой феодально-консервативной силе тогдашней Польши — к духовенству, хотя в этом случае официальное положение в церковной иерархии сильно вуалирует его подлинные взгляды.

[с. 30]И по тому, что нам известно из его биографии, и по свидетельству некоторых мест из его сочинений, Меховский в жизни резко отличался от обычного в его время типа духовного сановника—честолюбивого, корыстного, беспринципного интригана [Ср. А. Брюкнер, о. с., стр. 107, 116—117 и сл.]. Поговорки, в роде clericus pluralis (имеющий много пребенд) est haeres infernalis, omnis ksiądz avaritia, żyje jak kanonik (т. e. распущенно) — к нему никак не относятся. Стоит отметить, с каким отвращением описывает он пьянство и обжорство знати (говоря о Литве, Тр. II.II.3 — в рассказе о россомахе) или, в каких выражениях характеризует умершего краковского профессора Иоанна де Канти, отдававшего нищим последние башмаки и ездившего в Рим не ради какой-нибудь тяжбы, как большинство, не для хлопот о канонии, епископии или пребенде, а из благочестия [Хроника, IV, LXIX, стр. 337—338]; стоит, наконец, еще раз вспомнить, с каким хладнокровием сокращает он филиппики Длугоша о королевских покушениях на деньги церкви, чтобы умозаключить, что бытовые и экономические устремления польского духовенства XVI в. были нашему автору чужды.

Так же обстоит дело и с политическими притязаниями клерикалов или клерикально-аристократического блока. В передаче Меховского настолько сглажены острые углы церковно-шляхетских отношений, отчетливо видные у Длугоша, что можно предположить только одно: автору Хроники были чужды политические домогательства духовенства.

Чьим же сторонником был этот враг феодалов и поклонник автократии ?

А. Боржемский говорит: «Zajęty wyłącznie akademiją i medycyną Miechowita nie należał do żadnego z istniejących wówczas w Polsce stronnictw, w imie i dla pożytku ktorego pisałby swą kroniką… Odbiły się w kronice jego przymioty i własciwosci».

С этим мнением мы никак не может согласиться. «Партийность» Меховского нам кажется достаточно определенной.

Уже Длугош, рассказывая о назначении Казимиром III сборов с духовенства на военные нужды (1455 г.– в борьбе против Ордена), с ненавистью подчеркивает, что для проведения этой меры король, вместо «старых баронов и сановников», избрал «некоторых молодых людей из общей (шляхетской — С. А.) массы» и добился своего, так как эти новые сотрудники оказались верными слугами.

[с. 31]На такие же силы менее удачно желал опереться Ян Ольбрахт, делая «попытку усилить королевскую власть в духе гуманистических идей» [Ю. Мархлевский, Очерки истории Польши, М.– Л., 1931, стр. 87]. У Сигизмунда, говорит Ю. Мархлевский, «советчиками были люди, охваченные духом гуманизма и стремившиеся к усилению власти государя, что в те времена означало усиление центральной власти государства» [Ю. Мархлевский, о. с., стр. 94. Ср. Ф. Энгельс, О разложении феодализма и развитии буржуазии («Пролетарская революция», М., 1935, кн. 6, стр. 158). Сравним цензурную вставку Лаского в главу Хроники, где инициатива позорного буковинского похода Яна Ольбрахта тенденциозно приписывается советам гуманиста Филиппа Каллимаха (Буонаккорси)].

Нам представляется очень вероятным, что к такой группе идеологически и принадлежал Меховский.

Это был сравнительно немногочисленный, но с начала XVI в. быстро расширявшийся круг высшей городской «интеллигенции», смешанного (шляхетско-бюргерского) состава по происхождению, но объединенной общностью политической установки и общностью мировоззрения. Процветание слагающейся нации, прогресс и величие государства люди этого круга ставили в неразрывную связь с укреплением королевской автократии, а в гуманистическом образовании, чуждом церковно-феодальных традиций и враждебном феодальному авторитету, они находили для себя и основы политического поведения. Из этого круга гуманистов немного позднее вышли деятели польской реформации; не чужды, вероятно, были ему и сатирические тенденции Рея или Кохановского.

Поскольку в XV веке (да и в течение всего долгого времени борьбы с феодализмом) «королевская власть (das Königtum) была прогрессивным элементом» (Энгельс, о. с., стр. 157), поскольку «все революционные элементы, которые образовывались под поверхностью феодализма, тяготели к королевской власти, точно так же как королевская власть тяготела к ним» (Энгельс, ibid.), политические тенденции польских гуманистов, в роде Меховского, были, бесспорно, наиболее передовыми для своего времени.

Сам по себе наш автор, конечно, не политический деятель.

В реальной политике он иногда просто наивен, ибо чем, кроме крайней наивности, можно объяснить, например, подробное изложение в Хронике скандального процесса четвертой жены Ягелло — Софии, при чем, помимо соображений и оговорок автора, ставится под сомнение законность рождения Казимира III, а следовательно и дина[с. 32]стическая правомочность царствующего в то время сына его Сигизмунда ? Или, взяв другой пример, разве не свидетельствует об исключительной наивности указание в Хронике, что люэс впервые принесен в Краков одной женщиной из паломничества в Рим ?

При всем том, нужно признать, что этот кабинетный ученый и такой наивный временами политик был все-таки одним из первых в Польше выразителей новой и прогрессивной политической идеи. Польша тогда, по выражению Энгельса (о. с. стр., 160), «шла навстречу периоду своего блеска». Сознание величия и значения ее свойственно было и аристократически-клерикальному Длугошу и рядовому шляхтичу, но лишь меньшинство (как сказано, часть шляхты и бюргерства) считало опорой этого «блеска» сильную королевскую власть.

В Хронике, как мы видели, налицо и это последнее убеждение (личное убеждение автора и его группы), в Трактате же находим только первую обще-шляхетскую точку зрения.

Отсюда — и упор Трактата на автохтонность поляков, и стремление (в связи с нею) опровергнуть обычную (Иордановскую) концепцию переселения народов, и тенденция всяческого возвеличения своей страны.

Что касается различий Трактата и Хроники в смысле субъективности, то тут возможно, кажется, лишь одно объяснение. Трактат писался не столько для Польши, сколько для Европы, он адресован urbi et orbi и в этом качестве особенно строго подчинен тому принципу, о котором Меховский говорит в письме к Андрею Кржицкому, предшествующем тексту Хроники: не писать дурного о своей родине [»Родная земля сладко влечет к себе всякого и не дает забыть о себе. Поэтому ни один здравомыслящий человек не станет оскорблять или порочить свою родину, марая, как грязная птица упупа, гнездо свое поношeниями, клеветой или несогласными с правдой писаниями, а будет биться за нее, стараясь раскрыть и осветить чужим то, что служит к чести ее и справедливости» (перев. наш — С. А.)]. Между тем Хроника имела главным образом педагогические цели, при том скорее местного, чем общего значения, предназначалась для «своих» и для поучения. Этим, вероятно, и объясняется ее относительная «партийность» и наличие в ней субъективного морализирующего элемента.

Научно-философские взгляды Меховского, в некоторой части, как мы видели, непосредственно обусловленные его общественно-политической позицией, вообще говоря, весьма противоречивы. Здесь сливаются воедино привыч[с. 33]ные архаические воззрения и новые критические тенденции, традиция и новаторство, вера и эксперимент.

Как верный сын католической церкви, автор Трактата верит в чудеса и с полным спокойствием рассказывает о море, отступающем перед церковью св. Клемента, о драконе и Хаджи-Гирее, о ледяной статуе, не растаявшей в огне и т. д. Он, повидимому, искренно верит в то, что у литовцев, нарушавших святыню леса, «демонской силой» уродовались руки и ноги, а у лишенных языка жертв Гонорика сохранялся дар речи. Опровергая ложные измышления древних о севере, он сам тут же рассказывает такие вещи о духах и дьяволах, каким, наверное, не поверили бы ни Плиний, ни Аристотель.

Его историческое мировоззрение во многом архаично даже для его эпохи.

Он повторяет старую выдумку средневековых хронографов о потомстве Ноя и строит генеалогию вандалов-поляков методом формальной силлогистики: из небольшого числа книжных фактов, принимаемых за реальные, чисто логическим путем выводит следствия, которым склонен придавать значение фактов [Над подобными ложными генеалогиями издевался уже Эней Сильвий (De Boheraorum origine… Wolfferbyti, 1620, стр. 9—10; первое издание 1475 г. Перевод наш): «Те, кто хотели бы подражать богемцам, ища знатности рода в древности, легко могут вести его начало даже уже не от вавилонской башни, а от Ноева ковчега, от рая с его блаженством, от прародителей и чрева Евы, откуда все вышли. Все это, как старческое безумие, мы оставляем в стороне»].

Совершенно очевидны астрологические увлечения нашего автора: он ими даже несколько щеголяет, тщательно отмечая явления комет-предвестниц, цитируя Птолемея, его арабского комментатора и Пьетро д’Абано.

С астрологией, однако, дело обстоит или вернее — обстояло в XV—XVI вв. не совсем так, как с церковной верой в чудеса. Для нас то и другое — отзвуки средневековья. Во время Меховского астрология считалась наукой, при том наукой, основанной на эксперименте, такой же, примерно, как нынешняя физика или астрономия. Между нею и церковной верой есть несомненное противоречие, сказавшееся, например, в судьбе Пьетро д’Абано. Он был таким же астрологом, как Меховский, попал за это в руки инквизиции с обвинением в занятиях магией, и только смерть избавила его от осуждения, а может быть и от костра.

Противоречия старой традиции и нового реалистического опыта — характернейшая черта научного мировоззрения Меховского, и астрология стоит как раз на грани между ними.

[с. 34]Натуралист и медик [Характерны мелочи в определении болезни Аттилы, как апоплексии, а болезни Витовта, как карбункула], автор Трактата постоянно ссылается на критерий опыта, «этого всеобщего учителя». Он противополагает факты, взятые из опыта, сведениям из книг. Судя по его фармацевтическим изобретениям, по его умению уже в то время понять значение гигиены и профилактики, по сопровождавшей его и оставшейся по нем славе великого врача, «польского Гиппократа», Меховский отнюдь не походил на учеников Аристотеля и Галена из комедий Мольера.

Во многом оставаясь еще человеком средневековья, в главных чертах своего мировоззрения он, наверное, сознавал себя и был уже ученым Ренессанса, реалистом и экспериментатором.

Его выступление против традиционных представлений о географии и населении Севера характерно для эпохи: книге и вековому авторитету противоставляется жизнь, опыт и наблюдение.