20. Поездка в Авдотьино
Даниил Мордовцев
– Вот мы теперича, матушка, едим карасиков в сметанке – скусная рыбка, нечего сказать, скусная. А я, мать моя, кушала в Ерусалиме-граде однобокую рыбку. И называют эту рыбку камбалой, и глазок у нее один-одинешенек, и живет она в море…
Так за обедом, при общем молчании, разглагольствовала странница Авдеевна, кушая карася в сметане. Бакалавр молчал, думая о вчерашнем вечере и о предстоящей поездке. Ириша молчала потому, что мысли ее также витали далеко – то в неведомом Фридланде, у постели раненого Истомина, то в Авдотьине… Ей чудилось даже, что она слышит, как в улье стонет молодая матка пчелиная, и теперь ей слышится не плач пчелы, а стоны раненого, его стоны…
И бабушка молчит, вся поглощенная рассказом богомолки.
А у крыльца уже стоит кибитка, обтянутая черной клееною парусиной. Тройка обывательских, кусаемая мухами, нетерпеливо бьется на месте и глухо звенит колокольцем, подтянутым к дуге для того, что в городе вольной почте колоколец не полагается, а дозволяется ему голосить только за городом.
– Ну, съели тебя окаянного! стой! – доносится голос ямщика, успокаивающего коней. – Кнутом дьявола ленивого не проймешь, а то на вон! муха забидела, нежный какой!
Обед кончен. Мавра укладывает в кибитку ковер и две подушки.
– Узелок вынести? – спрашивает она мрачно, пи к кому не обращаясь.
– Вынеси, Мавруша, – задумчиво отвечает барышня.
Все задумчивы, как подобает при проводах. Странница даже глубоко вздыхает. По знаку старушки все садятся, нагибают головы, как бы обдумывая, не забыто ли что, в порядке ли все… Теперь этот обычай уже вывелся, а тогда это сидение и думание было законом. Шутка ли! человек в путь собирается. В дороге все может случиться – и хлеба недостанет, и ось сломается, и разбойники нападут. Едешь за пятьдесят верст, молебен служи напутственный…
Посидели с минуту, повздыхали. Даже Ириша смотрит серьезно, сосредоточенно – может быть, оно так и следует…
Встали. Крестятся все на образа. Шепчут что-то…
«Луце и Клеопе путешествовати хотящу»… – шепчет вслух Авдеевна.
«Лука – это дядя, – думает про себя Ириша, – а Клеопа – это я».
«И рече каженик: се вода – что возбраняет мне креститися?» – шепчет далее Авдеевна.
«Зачем вода? – думает Ириша. – А! каженик… помню евангелие… это кого-то провожали на войну…»
Целуются. Дядя целует бабушку, та крестит его. И Ириша целует бабушку, бабушка и Иришу крестит. А Мавра стоит у двери мрачнее ночи.
Вышли. Ямщик уже на козлах – встряхивается, подбирает вожжи, ровняет лошадей.
– Эй ты! мухова кума! – за что-то корит он коренную, рыжую, с густою гривою кобылу.
Ириша вскочила первая. Из кибитки выглядывает ее веселое, розовое личико. Кланяется.
– Прощайте, бабуленька.
– Прощай, тарара.
И Мерзляков, облеченный в парусиное пальто, тоже влез в кибитку, тоже кланяется, прощается. Старушка крестит путников… «Лука и Клеопа, думается Ирише, – какой у Луки смешной картуз…»
– Трогать, барин?
– Трогай.
– С Богом! эй ты! мухова кума!
Тронулись. «Мухова кума… какой смешной!.. Мухова кума…» И Ириша засмеялась. И ямщик, и дядя невольно на нее оглянулись.
– Ты чему радуешься, дурак Ириней? – спрашивает дядя.
– Я ничего… Вон он лошадь называет муховой кумой…
И ямщик улыбается. Тройка двинулась не особенно шибко. Да и невозможна в такой зной быстрая езда, особенно когда предстоит сделать до пятидесяти верст. Московские улицы накалились. Раскаленные мостовые словно каменка в бане: плеснуть на них, так пар пойдет. Ветру нет почти совсем, и пыль, поднимаемая колесами и копытами лошадей, клубится в воздухе и почти не опускается наземь. Духота в воздухе невыносимая. Галки сидят в тени с распущенными, ослабевшими от жару крыльями и разинутыми ртами; дышать нечем ни человеку, ни зверю, ни птице. Только воробьи да куры особенно деятельно клубятся – купаются в песке и в пыли за неимением воды. Над всею Москвою стоит какая-то горячая, душная мгла; по-видимому, она бессильна подняться туда, вверх, к небу, которое смотрит словно бы закопченным, запыленным. И деревья запылены, и им дышать нечем…
Когда тройка проезжала мимо одного дома, на террасе которого, увитой плющом и другой зеленью, сидел в кресле очень ветхий старик, а босоногая девочка зеленой веткой отмахивала от него мух, – Мерзляков снял картуз и приветливо поклонился старику.
– Что это за старичок, дядя? – спросила Ириша.
– А тот, которого «Россиаду» ты почти всю знала наизусть.
– А! Херасков, дядя? Ах, бедненький, какой старенький!.. Даже мух не может от себя отгонять.
– Да, Ириней… Вот и стал «муховой кумой», а был славен… С прошлого года с мухами только воюет…
– И будет всегда… ах, бедный… «Мухова кума» – вот выдумал.
Ямщик опять обернулся и осклабился.
– Но-но! боговы, погромыхивай! – поощрял он лошадей; но погромыхивать было совершенно невозможно, в пору бы только кое-как плестись.
Но вот и Москва осталась позади; так, кажется, и утонула, и задохлась под громадной пыльной шапкой, опрокинутой над нею. Жилье все редеет и редеет. В воздухе хотя все так же душно, но дышится легче, и легкие свободнее забирают менее пыльный и менее испорченный воздух. От огородов и садов тянет более влажным воздухом, а все еще тяготит духота.
– Но-но! боговы, пофыркивай!
Но говорится это так лениво, по привычке… И лошади понимают это: так же лениво пофыркивают, постукивают трусцой копытцами, а то и шажком, как бы нечаянно, как бы не понимая, что им шагу прибавить велят.
– Ишь ты теплынь какая… ажно полдники бегают, – говорит ямщик, оглядываясь на седоков.
– Какие полдники? – спрашивает Мерзляков, не слыхавший этого слова.
– А вон, барин, бегают, – отвечает он, показывая кнутовищем вдоль дороги.
Мерзляков и Ириша выглядывают из кибитки, перевешиваются, смотрят и ничего не видят.
– Да где ты их видишь? – удивляется бакалавр.
– Вода, вона… махоньки, так и бегут один за другим.
– Да кто же они такие? Я ничего не вижу.
– А Бог их ведает, кто они – полдники, значит, бают.
– Да люди, что ли, или звери?
– А Господь их! Може, звери, а може, люди такие… Это по здешним местам редко бывает, а у нас, на Волге, как это жарынь наступит, так они, значит, и бегают.
Диву дается бакалавр, ничего не понимает и ничего не видит. А Ириша так та все глаза проглядела, стараясь увидать эти таинственные существа, что в жарынь по полю бегают. Но ничего нет, ничего не видит живого, кроме ворона, мерно расхаживающего по черной ниве или по зеленой, щетинистой озими, или ястреба, тихо плывущего в воздухе.
– Да растолкуй ты мне, милый человек, что это за цолдники такие и где ты их видишь тут?
Ямщик даже оборачивается к седокам и показывает им свое улыбающееся, недоумевающее лицо, загорелое, словно дубленый полушубок и почти без профиля.
– Да вон, барин, приглядись ты к земле-то – так на четверть, на две от земли – так, вон там кубыть что перебегает, двигаютца – дух не дух, дымок не дымок, рода не вода…
И бакалавр увидел наконец «полдники» – явление слишком хорошо известное всем, кто жил на юге, особенно в степных местах: это – движение раскаленного, разреженного воздуха, замечаемое над трубой самовара, сильно накаленной углями, не дающими дыма.
– А что, барин, – заговорил вдруг ямщик, снова обращая к седокам свое беспрофильное, добродушное лицо: сказывают, француз замирился?
– Да, замирился.
– Так… А где же он теперь жить будет? В море?
– Как в море?
– Да в воде, сказать бы, в море.
– Да разве он рыба?
– Не то рыба, не то, сказать бы, человек… Фараон, сказывают.
– Какой фараон?
– Да тот, что по морю по Черному гнался за казаками за донскими, а у казаков, значит, была на корабле Иверска Богородица… Как махнут это казаки Иверской он, фараон-то, и стал потопать… А Бог и говорит: «Будь ты, грит, фараон, человек-рыба и живи ты, грить, в море»… С той поры и живет он в море… А как буре быть, так он это выскакивает из воды; выскочит да в ладоши заплещет, да закричит: «Фараон! фараон!» – да опять в море… Ну, буря и подымется…
– Уж это тебе не странница ли рассказывала? – спрашивает, переглядываясь с Иришей, бакалавр.
– Нет, барин, не странница, а солдат оттудова с офицером, с Денис Васильичем Давыдовым, приехал – это барин наш… Так этот солдат сам сказывал, что видал его.
– Кого видал?
– Самово фараона, что французом назвался.
– Ну где ж он его видал? Любопытно.
– А в воде… как он к царю нашему из воды выходил.
– И солдат говорит, что видал его в воде?
– В воде, точно… Это царь наш на корабле едет с енералами, выехал на середину моря, заиграл в трубу золотую, а он и вышел из моря и дал замиренье.
– Какой же он из себя?
– Махонький, говорит – не то чтобы как человек, а до пояса человек, а там рыба, сказать бы… Вот с им и воюй!
– Да, точно… трудно с таким воевать.
– Чево не трудно! Ты к ему, а он в воду – и поминай, как звали!
– Удивительно!
– Чево не удивительно!.. Но-но! боговы!
Мерзляков взглянул на Иришу. Та сидела, вся раскрасневшаяся от жару и, видимо, сдерживавшаяся, чтобы не расхохотаться. Но при взгляде на дядю, который как-то отчаянно развел руками, она наконец покатилась со смеху. Ямщик, не зная, чему смеется барышня, только осклабился и передвинул свой гречушник справа налево, чтоб почесать в затылке.
– Вот и толкуй с ними! – разводя руками, говорил бакалавр: там француз беспятый и без тени и в зеркале его не видать, а тут фараоны в море да «мухова кума».
– Ах, дядечка! да вот и мы верим в купидонов да в амуров…
– Да это, мой друг, другое дело – мы знаем, что это такое…
В это время в стороне от дороги, на безоблачной синеве горизонта, вырисовалось одинокое развесистое дерево. Кругом – голая, немножко возвышенная равнина.
– А вон, дядя, ваш дуб, – сказала Ириша, показывая на одинокое дерево.
– Да, да, точно он… Он мне дал мысль написать «Среди долины ровныя»…
– Ах, дядечка, какой вы умный!.. – И девушка тихо запела:
Один-один, бедняжечка, как рекрут на часах…
– А скоро, барин, некрутов будут брать? – отозвался ямщик, услыхав слово «рекрут».
– Не знаю, брат.
– А поди, скоро… на ево, на фараонтия на проклятого… Вот я те, мухова кума!
Ириша не вытерпела и спросила:
– Да кого это ты муховой кумой называешь? а?
– Я-то?
– Да, кого?
– Да это у меня, барышня, поговорочка такая – мухова кума да мухова кума…
Жар не спадал, хотя солнце начало уже склоняться к западу; все косвеннее и косвеннее становились его лучи, и длиннее становилась тень от кибитки, от ямщика, от лошадей, и в особенности от дуги. Лошади притомились. Ириша, глядя на тень от своей колесницы и перебегая мыслью от предмета к предмету, погрузилась в какое-то полудремотное состояние. И там, в глубине молодой памяти, одни перебегающие тени, то светлые, то менее светлые – и тут тени, бегущие рядом с ними по левую сторону дороги: вместо колес – какие-то длинные, вертящиеся фигуры, которые словно плывут по траве, по зеленой ржи, по кустам…
Вместо лошадиных ног – множество длинных, неправильно движущихся палок. Тень от дуги перебегает с пригорка на пригорок… Колокольчик звякает тоже как-то странно: точно и он задумывается, забывается, а потом вскрикнет, проснувшись, и опять звякает полусонно, вяло, неровно… Бакалавр дремлет, покачиваясь то назад, то вперед… Ямщик затянул было:
Что ты тра- что ты, тра- что ты, тра-а-вынька!
Ох, и что ты, траавынька – мура- ты мура- ты мураа…
– Но-но, боговы!
Ты мура- ты мура- ты мурааа-вынька…
– А что, барин, нам пора бы покормить…
– Что?.. что ты говоришь? – изумляется бакалавр.
– Покормить бы, говорю… Полпутины сделали. А тамотко вон и пойло есть, холодок под елками.
– Ладно.
– Ах, дядечка, как это хорошо! И по траве бегать можно, и цветов нарвать, – обрадовалась Ириша.
– Ну, и закусить бы, Ириней, не мешало: в дороге оно естся.
– Хорошо, дядечка, и закусим… И я проголодалась. Ямщик свернул с дороги к зеленевшему у небольшой ложбины леску. Лошади прибодрились, подняли головы – и они поняли, что их ждет что-то хорошее.
Подъехали к леску, остановились. Ириша первая выскочила из кибитки и подбежала к лошадям.
– Ах, бедненькие, как вы измучились… Ну, вот теперь отдохнете, напьетесь, покушаете, – говорила она, ласково обращаясь к лошадям.
– Ну! мухова кума! стой – воду увидала.
А из-под корня старой ели действительно журчала вода. Ириша бросилась к роднику и припала на колени. Расстегнув рукава ситцевого серенького платья, она опустила руки в холодную, родниковую воду. Ах, как хорошо! какая холодная, чистая вода! Потом, зачерпывая в ладони эту воду, она начала пить, похваливая:
– Ах, дядечка! какая вкусная вода… такой и в Москве нет… – Затем начала обливать водой лицо, голову… – Ну, вот теперь совсем не жарко.
Мерзляков тоже вылез из кибитки и, разминая усталые от сидения члены, радостно осматривался. Эта картина разом перенесла его в детство, в то золотое времечко, когда он «на долгих» ездил из училища домой на вакации. Так же останавливались у ручьев, родников и речек, так же кормили лошадей, лежали на траве, купались в речках, собирали птичьи яички, ловили ящерец… О, золотое детство, окрашивающее своими чудными красками всю последующую, часто горькую, беспросветную жизнь человека!
– Да это рай, просто рай!
– Да, дядечка, в Москве ничего нет такого.
И бакалавр тоже присел на корточки перед родником – куда девалась его профессорская важность! Он тоже начал пить первобытным способом пригоршнею… А вода точно сознательно красовалась перед ним своею прелестью: живая струя, пробиваясь между корней ели, скатывалась маленьким водопадцем в ложбину, сверкая бриллиантами… Бакалавр еще ниже припал к роднику, окачивает голову алмазными струями… «Вот бы она увидала меня здесь… Что-то она делает теперь?» – мелькнуло в голове бакалавра… «Ах, – в свою очередь, промелькнуло в уме Ириши, – если бы не противный Наполеон – фараон этот, то и он, может быть, поехал бы с нами…»
Мокрые волосы Иришн распустились и обнаружили отрезанную прядь.
– Ишь, Иринеич, откорнал сколько! – заметил бакалавр, любуясь косой племянницы.
– Опалила, дядечка, нечаянно… (И нечаянно же вспыхнула как маков цвет.)
Ямщик распряг лошадей и тихонько вываживал их, а они все тянулись к воде.
– Нет, брат, дудки, мухова кума… не дам – обопьетесь, – уговаривал их ямщик: – а ты прежь остынь да пожри маленько, тады дам испить.
Бакалавр между тем вынул из кибитки ковер и разложил его в тени под кустами неклена. На ковер положил подушки. Ириша вытащила узелок, а из узелка кулек с съестными припасами. И дядя, и племянница уселись на ковер, и последняя начала выуживать из кулька все, что там было. Сначала вынула белые булки и положила их рядышком, за булками выползли из кулька свежие огурцы. За огурцами – каленые яйца, так хорошо накаленные, что бока их даже зарумянились; после яиц – холодная говядина, завернутая в бумагу; за говядиной – кокурки, с запеченными в них яйцами; за кокурками – цыпленок, наконец – соль в бумажке.
– О! да мы по-римски, точно Лукуллы какие, – заметил бакалавр.
– Ах, Мавра! Она завернула соль в «Кадма и Гармонию!», – воскликнула Ириша: – Это оттуда листок.
– Что ж! «Кадму и Гармонии» недоставало соли… А в чем завернута курица?
Ириша развернула и стала рассматривать бумагу, а потом засмеялась.
– Что? – спросил Мерзляков.
– Это, дядечка, «Лейнард и Термилия, или Злосчастная судьба двух любовников», что мы с вами читали.
– А! Макарова попалась Мавре под руку. Вот досталось бы нам за нее от Державина: она его ученица.
Начали трапезовать. Не забыли и ямщика, которому отделили хорошую часть своего запаса; а он, вынув из своего буфета, из-под сиденья, каравай черного хлеба, сначала съел огурцы, потом яйца, потом говядину – все с черным хлебом, а затем скушал пару кокурок и закусил белой булкой. Покушав и помолившись на восток краткою, но выразительною, им самим сочиненною молитвою – «за хлеб-за-соль Богородицу-троерушницу, за хлеб-за-соль Миколу-угодника, за хлеб-за-соль Ягорья», – он припал к роднику прямо ртом, как овца, и удовлетворил свою жажду тем простым способом, каким пили его далекие предки, не знавшие еще ни ковша, ни ложки, как подобало дреговичам.
– Господи! как хорошо здесь! – вздохнула Ириша.
– Да, хорошо на лоне матери-природы… В городах-то мы отвыкаем от нее, черствеем… А здесь – к Богу ближе… и сам лучше становишься…
– А вот они, – указала Ириша на ямщика, – они вон какие…
– Что ж! они лучше нас… бедны только да непросвещенны…
В это время вдали, за лесом, что-то застучало, но так глухо и неясно, как будто что-то громоздкое и тяжелое проехало по чему-то твердому и гулкому или что-то огромное где-то далеко упало и разбилось. И Мерзляков, и Ириша в недоумении взглянули друг на друга. Ямщик посмотрел по тому направлению, откуда слышался удар и гул, и глянул на небо.
– Ишь, Илья… а рано бы, – произнес он неопределенно.
– Что Илья? – спросил бакалавр.
– Колесы, сказать бы, подмазывает… рано бы говорю.
– Да какой Илья?
– Богов…
– А! Илья пророк?
– Он самый будет.
Удар повторился ближе и явственнее. Мужик снял гречушник и перекрестился. Голубое небо еще больше поголубело, а с запада, из-за лесу, на него что-то наползало с неопределенным глухим гулом: это надвигалась туча; но какая-то сплошная, бесформенная, ленивая. В ней не было ничего грозного, резкого, но это-то и было самое грозное. На сером, грязно-сизом пологе кое-где выделялись беловатые полосы, нити разорванные… Воздух словно чего испугался, дрогнул и кое-где заметался ветерком… Кони навострили уши – фыркают… То там, то здесь в воздухе заметались испуганные птицы, словно думая улететь от чего-то машущего на них, гонящегося за ними…
Опять стук, но уже не стук, а глухая, далекая стукотня и гул…
– Ну, подвигается… быть грозе, – надо прятаться… И бакалавр, поднявшись с ковра, стал оглядываться кругом. Ириша тоже вскочила торопливо и заметалась: она, видимо, струсила; за минуту оживленное, раскрасневшееся личико потускнело, как-то застыло в испуге и стало совсем детским, с испуганными, широко раскрытыми глазами…
– А, Ириней! струсил… заячий дух напал? – улыбается бакалавр.
– Ах, дядечка… ковер… подушки… гром…
– Ну, в кибитку их…
Ямщик перевернул кибитку задком к тому месту, откуда надвигалась туча, и крепче привязал лошадей к оглоблям.
Гулко ударились о верхушку кибитки первые крупные капли… Грянул настоящий гром; что-то как бы треснуло, обломилось, разорвалось… Ириша так и присела, а потом, дрожа и крестясь, юркнула в кибитку, словно зайчик, блеснув в глаза ямщика белыми чулочками. «Ишь ножки… и глядеть-то не на что… с огурец… по вершку поди – словно у ребенка», – подумалось ему.
Бакалавр тоже взобрался в кибитку.
– Ах, Ириней… тебя тут и не найдешь… Да ты бы лучше в бутылку влезла…
Ириша не отвечала. Она шибко трусила и с ужасом шептала.
А грохот и пальба и какое-то разламывание пополам земли, воздуха и небес не умолкали. Дождь словно обухами колотил в кузов кибитки, и что-то лилось, шумело, гудело, обламывалось, и снова разом грохало, и снова грохотало, перекатывалось, сталкивалось, словно шла какая-то свалка невидимых, могучих сил, словно небо шло войной на землю, небесные океаны против земли, разрушительные силы неба против демонов-чертей, надземных и подземных.
Что-то страшно треснуло над самой кибиткой, последовал ослепительный блеск молнии, снова грохнуло еще страшнее… Ириша в ужасе вскрикнула… Да и было отчего: кибитка покатилась…
– Тпрру! тпрру! черти! мухова кума!.. Стой! стой!
Это рванулись кони, привязанные к кибитке, и увлекли ее за собой. Ямщик с трудом остановил их.
К счастью, это был последний удар, но удар почти в упор. Туча проносилась к востоку, а за ней как бы вдогонку рассвирепевшее небо посылало удар за ударом, но уже слабее – не резкие, не отрывистые, а словно бы усталые. Дождь также перестал разом, как бы по приказу, и из кибитки высунулось спокойное лицо бакалавра.
– Ну, Ириней, ты жив?
– Ах, дядя! дядя!
– Каков Илья? – спросил бакалавр, обращаясь к ямщику, который стряхивал воду с своего гречушника и сам встряхивался, мокрый до последней нитки. – Каков Илья?
– Уу-уу! сердит, больно сердит.
Скоро показалось и солнышко, словно омытое дождем. Вечер близился. В воздухе стояла живительная свежесть, дышалось так легко, широко, привольно.
Ямщик налаживал колесницу в путь, мазал оси, запрягал. Лошади весело фыркали, накормленные и освеженные.
– Ах, как хорошо теперь, – радостно вздохнула Ириша.
– Да, хорошо, потому что было худо, – философски отвечал бакалавр.
Двинулись. Лошади бежали ровно, бодро. Наступил совсем вечер, но летний, светлый, теплый.
Бакалавр, покачиваясь из стороны в сторону, подремывал. Ириша, высунувшись из кибитки, глядела на запад, где, по ее мнению, был Фридланд, а в Фридланде французский гошпиталь, а в гошпитале…
Ямщик затянул было:
Волга-матушка бурлива, говорят,
Под Самарою разбойнички шалят,
А в Саратове девицы хороши,
Хоро-шиши-шиши-шиши-шиши-ши…
Что в Саратове, слышь, девки хороши…
А потом снова перешел на свою любимую:
Ох, и что ты тра-что ты, тра-что ты, трааа-вынька…
Ты мура- ты мура- ты мура- ты мурааа-вынька…
Ох, и что-ох, и что-ох, и чтоооо… это за тра…
И Мерзляков, и Ириша крепко спали. Спал и ямщик, изредка во сне повторяя машинально: «Но-но! боговы»… Спали и «боговы», только по привычке передвигая ногами…
Примечания
По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. – Петроград: Издательство П. П. Сойкина [без года, т. 4 – 6], с. 200 – 212.