3. Петр и Митрофан в Воронеже
Даниил Мордовцев
Поразительное, невиданное зрелище представляла Русская земля в год заложения Петербурга и Кронштадта – 1703 год. Если бы существовало на земле всевидящее око и всеслышащее ухо, то увидало бы оно и услыхало то, что «не лепо есть человеку глаголати».
Непрестанный стук топоров и визжанье пил оглашают всю Русскую землю от Невы до Дуная почти, до Дона и до дальних изгибов Волги. Это Русская земля строит корабли. Все царство разделено на «кумпанства» для корабельного строения. Вотчинники светские и духовные, помещики и гостиные люди, люди торговые и мелкопоместные слагаются в «кумпанства» и строят по одному кораблю: светские – с десяти тысяч крестьянских дворов, духовные – с восьми тысяч, а гости и торговые люди строят сами собой двенадцать кораблей.
И вот стучат топоры, и визжат пилы по всему царству, пугая своим гамом и птиц, и зверей, и людей, которые разлетаются по лесам и полям, прячутся в норы, трущобы и извины, убегают в степи, скиты, в пустыни и за рубеж Русской земли… Стучат топоры, сколачивая неуклюжие «баркалоны», громаднейшие сорока- и пятидесятипушечные суда во сто и более футов длиною… Сколачиваются и «барбарские» суда, и «бомбардирские», и «галеры» – еще громаднее первых… Вся Русская земля превратилась в топор, в пилу, в лопату, в тачку, в горн – для литья пушек, в фискала – для собирания податей на великое дело, в рекрутское присутствие – для обращения всей молодой России в новобранца…
– Это стук-от, Господи! – бормотал Фомушка юродивый, бродя в Воронеже по верфи, где торопились строить новые корабли в ожидании царя.
Фомушка прибрел в Воронеж для поклонения святителю Митрофанию, о подвижнической жизни которого пронеслась великая слава по всей русской земле.
– До неба, до престола Божия стук этот доходит… Корабли, все корабли, ковчеги великие, словно перед всемирным потопом… Быть потопу великому…
Так каркал юродивый, окидывая изумленными глазами то, чего он в Москве никогда не видывал. Так каркали многие на Руси в то время… Да и нельзя было не каркать…
Только к зиме, по окончательном выздоровлении Павлуши Ягужинского, Петр мог выехать из Петербурга, надежно укрепив его и заложив у Котлина форт Кроншлот, и поспешил в Воронеж. Там ожидали его построенные за лето и вновь начатые постройкою корабли. Там же ожидал его новопостроенный хитрыми немецкими мастерами при помощи русских плотников и каменщиков небольшой дворец, обращенный фасадом к реке, на берегу которой вот уже несколько лет кипела египетская работа – построение великих кораблей, этих ковчегов будущего спасения Русской земли от потопления русского могущества на суше.
Не доезжая еще до города, Петр услыхал этот отрадный для его слуха и сердца стук топоров и визг неугомонной пилы…
– Это сколачивают гроб старой, бородатой, косной Руси, – сказал он задумчиво.
Встреченный колокольным звоном, царь вышел из экипажа, увидав толпы народа и впереди их престарелого святителя, епископа Митрофана во главе духовенства, с крестом в руке.
Был холодный день глубокой осени. Солнце ярко горело на золотой митре епископа и на кресте, который святитель держал окоченелыми от холода, худыми, бескровными, всю жизнь неустанно молившимися и благословляющими паству руками. На кротком, невыразимо симпатичном и страшно изможденном лике святителя покоилась глубокая мысль, и в добрых, глубоко запавших, но юношески чистых глазках светилось что-то не от мира сего… Как ни обаятелен был вид вновь прибывшего царя, но народ не спускал глаз с Митрофания…
Петр подошел к кресту, глубоко склонив свою гордую, непреклонную, царственную голову… Великан смиренно склонялся пред дряхлым, маленьким, кротким старичком… И не для простого народа это была потрясающая картина…
Павлуше Ягужинскому, при виде Митрофана-епископа, казалось, что это древний образ сошел со стены церкви и вышел навстречу царю… Еще не совсем оправившийся от болезни, Павлуша дрожал как в лихорадке… Он еще верил…
– Буди благословенно пришествие твое, о царю, – ясным, юношеским голосом говорил дряхлый епископ. – Да будут благословении вси пути твои и начинания во благо Русской земли, ради счастия народа твоего верного. Буди славен и препрославлен труд твой, подъятый ради возвращения отечеству невских берегов, их же ороси некогда кровь предков твоих и предков народа русского под святым стягом благоверного князя Александра Невского… Тела убиенных тамо вопияли ко Господу о возврате останков их родной земле… И ты, царю, возвратил русские кости убиенных тамо Русской земле, и за то молится о тебе святая церковь… И ты молился о душах их, царю?
– Молился, владыко, – отвечал царь.
– Да благословит тебя Господь Бог!
Епископ широко осенил крестом сначала царя, потом народ на все четыре стороны… Высоко поднялись, за крестом, в воздух тысячи рук, и какой-то радостный ропот, словно ропот волн, прошел по толпе от края до края…
– Многая лета, многая лета! – гремел хор вослед удалявшемуся царю.
Часть толпы бросилась за царем, большая же половина стеной окружила епископа, жаждая поближе взглянуть на него, получить благословение, прикоснуться к его ризам… Тут сказывалось глубокое благоговение и беззаветная, детски-неудержимая любовь к святителю…
Да и как мог народ не любить Митрофания! Все эти тысячи и десятки тысяч согнанных со всех концов России строителей великого ковчега: плотники, пильщики, каменщики, землекопы, «тамо обращающие потоки водные, камо от века не текли они»; этот бедный народ, пришедший на богомолье и терпящий от голода и холода, все эти алчущие и жаждущие, страннии и обремененнии, слепые и хромые каждый день толпятся у архиерейского двора и получают из обширной архиерейской поварни все, чего им, по бедности, не довелось ни допить, ни доесть…
Это было всенародное кормление, лечение, призрение… Сам владыко изо дня в день бродил своими старыми, недужными ногами по оврагам, норам, трущобам и язвинам, где в непогодь укрывались голодные и больные строители великого ковчега, и всех их кормил, поил, лечил, утешал, сам падая от изнеможения… Огромные архиерейские мастерские были заняты день и ночь изготовлением для бедных теплой одежды и обуви… Криками радости и благословениями встречали святого старичка бабы и дети, едва замечали вдали черный клобук святительский и под ним кроткое апостольское лицо, улыбавшееся детям… О! народ недаром сам канонизирует при жизни своих любимцев, святителей и угодников: только непосредственным добром народу заслуживается народная слава…
Как ни был смел Фомушка-юродивый, который даже царя не боялся, но при виде Митрофания пропала вся его смелость и находчивость; раз только святитель взглянул ему в очи своими кроткими, детски-чистыми глазами, и Фомушка понял, что угодник одним взглядом прочитал всю его жизнь, заглянул во все сокровенные изгибы его души, выкопал из-под пепла прошлого все, что даже он сам давно забыл, похоронил, отмолил у Господа…
– Ох, страшно, страшно всеведение святости, – бормотал он, пряча свои глаза, – разогнулася книга моя животная, листок по листку… Ох, страшно, Господи!
Петр, для которого московские бородачи и черные клобуки были более ненавистны, чем шведы, только перед одним клобуком невольно смирялся, как перед олицетворением нравственной, идеальной чистоты, добра и правды, – это перед клобуком смиренного, кроткого Митрофана. Гордый царь чувствовал, что в худенькой, костлявой руке, благословлявшей обнаженные головы толпы, было больше силы, чем в его державной мозолистой руке, и не завидовал этому…
– Эти живые мощи сильнее меня, – думалось ему, когда толпа заколыхалась, бросившись вслед за уходившим святителем, – он один не понимает своей страшной силы, точно младенец невинный…
В этот приезд в Воронеж царь особенно чем-то озабочен был даже при виде своих любимых кораблей. Лицо его чаще обыкновенного нервно подергивалось, и Павлуша Ягужинский, который всегда видел его насквозь, на этот раз никак не мог понять причины тайного беспокойства своего повелителя. Один раз в жизни он видел у царя почти такое же выражение лица с нервными подергиваньями; но тогда глаза его метали искры гнева, а теперь они казались более задумчивыми… То было давно, когда Павлуша был еще очень маленьким и служил у Головкина: то было во время стрелецкой расправы…
Но что теперь происходило в душе царя, Павлуша не мог понять. Одно он заметил: когда в этот раз, проездом из Питербурха в Воронеж, они останавливались в Москве, царь несколько раз беседовал о чем-то наедине с царевичем Алексеем Петровичем, казался раздраженным и рассеянным; а потом долго разговаривал о чем-то с Мартою и в разговоре несколько раз настойчиво произносил слово «пароль» и упомянул имя царицы Авдотьи…
На другой день царь послал Павлушу пригласить к себе преосвященного по делу. Около архиерейского дома, по обыкновению, стояли толпы, толкаясь по делу и без дела. Увидев молоденького царского денщика, толпа заколыхалась, догадавшись о цели посольства Ягужинского.
– За архиреем идет от царя…
– Ох светики! Так выдет сам-от батюшка?
– Знамо, чу, выдет…
– К царю, их, матыньки!
– Сюда, робята! сам выдет…
– Ой ли! Что ты!
– Пра! К царю, слышь…
В архиерейском доме Ягужинского встретил толстый, с добродушным лицом келейник, который тотчас же доложил о приходе царского денщика и затем, воротившись в приемную, просил его следовать за собою, извиняясь, что владыка несколько устал за службою и теперь отдыхает…
Павлушу ввели не то в кабинет, не то в молельную, уставленную иконами в дорогих окладах. У икон теплились лампадки, и свет их, смешиваясь с дневным светом, проникавшим в окна, производил такое впечатление, как будто бы в комнате должен был находиться покойник…
Павлуша почувствовал, как холодный трепет прошел по его телу, в комнате действительно был покой.
В переднем углу, головою к образам, стоял на полу простой дубовый гроб, в гробу-то и лежал покойник… но он был жив… бледное, усталое лицо смотрело из гроба кроткими, приветливыми глазами… Это был святитель Митрофан!
Павлуша окоченел на месте…
– Мир ти, юноше! – тихо проговорил голос из гроба.
Святитель силился приподняться, но не мог от слабости. Келейник нежно наклонился к нему и, как ребенка, приподнял из гроба… В гробу, в изголовье, лежали дубовые стружки… Какова постель!
Святитель приблизился к Павлуше и благословил его. Юноша с трепетом и благословением припал к худой, сухой и холодной руке архиерея, который ласково глядел в смущенное лицо посланца.
– Ты от царя, сын мой?
– От царя, владыко, – был робкий, едва слышный ответ. – Его царское величество указал просить…
– Явиться к царю?
– Да… пожаловать, святой отец…
– Буду, неукоснительно буду… А ты денщик царев?
– Денщик, святой отец…
– Молоденький какой. А трепетна служба на очах у царя, ох, трепетна. Близко царя, близко смерти.
Павлуша молчал. Что-то невыразимо доброе звучало в голосе святителя… это забытый голос матери… Павлуше плакать захотелось…
– А как имя твое, сын мой?
– Павел Ягужинский, владыко.
– Павел Ягужинский… не российского, видно, роду?
– Я из Польской Украины, святой отец.
– Так-так… От запада прийде свет, все от запада… Там, на западе, солнце долее стояло, чем на востоце, по повелению Иисуса Навина. Такова воля Господа, ныне от запада свет, – говорил, словно про себя, святитель, тихо качая головой. – А нам пора в могилу… вот моя ладия, вечная ладия тела моего бренного…
«Да не смущается сердце ваше – веруйте в Бога и в Мя веруйте – в дому Отца Моего обители многи суть», – слышится протяжное, за душу хватающее чтение: это читает кто-то в соседней комнате.
– «Господи! Что за страшная жизнь!» – щемит в душе у Павлуши, и он готов разрыдаться, но сдерживается.
– Доложи, сын мой, царю, что непомедлительно приду к нему, – прерывает тягостное молчание архиерей.
Павлуша кланяется, и глаза его снова падают на ужасный гроб… Это страшнее кладбища!
Через несколько минут архиерей, в сопровождении своего келейника, вышел из дома. Толпа, стоявшая у ворот и на площади, казалась еще многочисленнее. Едва показался старый епископ, как все обнажили головы; многие крестились. Толпа разом нахлынула к своему любимцу; он кротко улыбнулся, поднял свои добрые глаза к небу, как бы прося благодати у невидимой силы, и стал благословлять направо и налево: «Благодать святаго Духа, благодать святаго Духа, благодать святаго Духа»…
Архиерейский дом отделялся от нового царского дворца только площадью, и архиерей направился к царю пешком, как он обыкновенно посещал норы и язвины бедных и рабочих…
Царь смотрел в окно на шествие святителя… Что это было за шествие! Рабочие бросали на землю свои зипуны, бабы платки и холсты, чтобы только святые ноги архиерея прошли по их одежде… Иные целовали следы этих ног, брали из-под них землю и навязывали на кресты, бабы подносили своих детей… Только младенческий народ так непосредственно умеет ценить святость и истинную доброту человеческую.
– Владычица! Упадет кормилец…
– Из гроба, чу, встал светик наш…
– Ох, матушки! Из гроба…
– Из дубового, сам, братцы, видел… и стружки в ем…
– Ох, Господи! Касатик!
– Все там будем…
Архиерей, с трудом пройдя площадь и вступив на царский двор, обогнул дворец справа, чтобы подойти к главному входу с фаса, обращенного к реке.
Подойдя к подъезду с опущенными в землю глазами и потом подняв их, архиерей остановился в неподвижном изумлении. На добром лице его изобразились не то гнев, не то горечь и жалость… Детски-кроткие глаза заискрились, и он попятился назад.
– Свят-свят… что есть сие!
На крыльцо выбежал Ягужинский, чтобы встретить владыку. Но тот стоял неподвижно, только голова его дрожала, и посох нервно ударял в промерзлую землю…
– Идолы еллинские… Чертог царя, и кумиры идоложертвенные… Свят-свят, Господь Саваоф!..
У входа во дворец стояли статуи. Особенно поражал своею величественностью Нептун с трезубцем, более других любимый Петром классический бог. Тут же стояли Аполлон, Марс и Минерва.
Статуи эти соблазнили святителя, который считал «еллинских идолов» неприличным украшением для царского дворца. Архиерей был прав со своей точки зрения и сообразно византийским преданиям, господствовавшим тогда в нашей церкви.
– Куда ты меня привел? – и кротко, и в то же время строго спросил он келейника.
Тот молчал. На добродушном лице его выражалось смущение.
– Что это такое? Я тебя спрашиваю, – повторил святитель громче.
– Дворец, владыко…
– Не дворец царский, а капище идольское…
– Ваше преосвященство! – смущенно заговорил Ягужинский, приближаясь к архиерею. – Его величество ждет…
Святитель вскинул на него своими чистыми, блестящими внутренним огнем, глазами.
– Доложи его величеству, что служитель Бога живого, предстоящий престолу Его предвечному, не внидет в капище языческое…
– Владыко… отец святой…
– Пойди и передай мои слова государю, юноша! – по-прежнему кротко, но твердо сказал архиерей.
Ягужинский убежал в дом. Архиерей продолжал стоять на дворе, опустив голову… Народ, прорвавшись в ворота, смотрел в недоумении на стоящего у крыльца святителя…
Снова вышел Ягужинский. Смущение и страх выражались на его живом, прекрасном лице.
– Его величество повелел указать… – юноша совсем замялся и покраснел.
– Что повелел указать?
– Явиться к нему… и – и (голос у Павлуши сорвался) – напомнить, что ожидает… ослушников…
– Скажи, юноша, его величеству, что я скорее явлюсь к престолу Всевышнего, будучи предан лютой казни, чем переступлю порог капища сего! – громко, отчеканивая каждое слово, отвечал Митрофаний. – Я охотно приму мученическую смерть… Доложи царю, что и гроб у меня готов уже…
И, быстро поворотившись, он вышел со двора, благословляя народ… Словно море, заколыхалась площадь человеческими головами…
Царь стоял у окна бледный, с зловещими, страшными подергиваниями искаженного лица.
Примечания
По изданию: Мордовцев Д. Л. Царь и гетман. – М.: Книга, 1990 г., с. 121 – 129.