32. В застенке
Даниил Мордовцев
На следующую ночь к ямской избе собрались бояре: князь Воротынский, князь Яков Одоевский и Василий Волынский. Им предстояло трудное государское дело, пытать трех баб: боярыню Морозову, князя Петра Урусова жену Евдокию, да из дворянского рода Даниловых девицу Акинфею. Диву дались бояре, рассуждаючи о том, что ныне творится в Московском государстве, а особливо в царствующем граде Москве: «бабы взбесились, все-таки до единой перебесились и бабы, и девки».
Забрали себе в голову, шутка сказать! идти за Христом, да так и прут и на все фыркают: боярыни фыркают на боярство, княгини и княжны на княжество, стрельчихи на стрелецкую честь. На, поди! Говорят, что Христос-де и царского роду был, а жил смердом, мужиком, ходил, мало без сапог, без лаптей, и спал, чу, под заборами, а питался-де под окнами, где день, где ночь жил. А об боярстве-де и у него да о княжестве и помину не было, и кругом-де него все были мужики и смерды, рыбаки да пастухи. И кинулись это бабы все добро делать: сами нищих одевают и моют, боярышни им шти варят, да хлебы пекут, срам да и только.
Что это поделалось с бабами, бояре и ума не приложат. Житья не стало им дома от этих баб, не приступись к ним, так все рвут и мечут, а смотрят смиренницами.
– Вот и на моей княгине бес поехал, – говорил массивный, остробородый толстяк князь Воротынский, – уйму ей нету с тех самых мест, как увидела Морозову на дровнях, везли ее тады зимой, под царские переходы: совсем взбесилась моя баба; «хочу, говорит, и я за Христом итти!» «Да где тебе, говорю, полоротая, за Христом иттить, коли у тебя дом на руках и хозяйство?» «Нищим, говорит, раздай, все»… А! Слышали! Ну, признаюсь, я ее маленько-таки, как закон велит, и постегал по закону: вежливенько соймя рубашку…
– Что жена! – перебил его Одоевский. – У меня дочушка девчонка взбеленилась: «не хочу, говорит, быть княжной и служить диаволу, хочу, говорит, Павловы узы носить»… А! И откуда они взяли эти Павловы узы? Уж и Бог их знает. А всему виной Морозиха эта да Урусиха… Теперь эта моя девчонка все, что ни попадет ей под руку, раздает черничкам да нищим. Уж я не знаю, что и делать с ней: учил малость, так хуже: «убегу, говорит, от тебя, как Варвара Великомученица от отца Диаскора бежала»… А! Каково!
– И точно, времена настали тяжелые, – заметил и Волынский, – с этого с самого новокнижия все пошло да с никоновских новшеств… Допреж того бабы были, как бабы: знали свое кривое веретено. А ныне на поди! Обо всем-ту оне говорят, во все вмешиваются: и Никон-ту нехорош, и Аввакум-то хорош, и кресты-те не те, и просфоры не те, и клобук на чернецах велик да рогат-де, да римский-де он, неправый… И в закон бабы пустились: скоро нас, чаю, из боярской думы выгонят, да за веретено посадят, а сами в боярской думе будут государевы дела решать… Фу ты пропасть!
– И детей портят, и дети туда ж за ними, – печаловался Одоевский.
– Что дети! Вон царевна Софья Алексеевна «комедийные действа» смотрит, а на божественном писании, да на хитростях всяких Алмаза Иванова загоняет, – пояснил Воротынский.
– Что и говорить! А поди тут дело без черкас не обошлось, без хохлов этих!.. У! Зелье народ!
– А вот теперь великий государь сердитует, гневом пышет, говорит: мы распустили узду, крамоле-де в зубы смотрим, – с огорчением пояснил Одоевский. – Ах, Боже мой, мы ли не стараемся?! Вон ноне все тюрьмы полны, сколько заново земляных тюрем выкопали, и все полнехоньки. А крамола, словно гриб после дождя, из земли выскакивает…
За дверями послышалось звяканье кандалов… Бояре встрепенулись.
Ведут ведьму-ту…
– Хорошенько надо попарить да расправить боярски-те косточки…
В палату ввели, скорее на руках втащили Морозову. Ее с помощью стрельцов привел Ларион Иванов. Бояре невольно встали, увидав ее спокойное лицо, которому они когда-то при дворе и в ее собственном доме так усердно кланялись.
За Морозовой ввели Урусову и Акинфеюшку. Сестры издали поздоровались.
– Здравствуй, Дунюшка! Жива еще? Не удавили?
– Жива, сестрица. А ты?
– Скучаю об венце… А ты, Акинфеюшка?
– Об странствии соскучилась я… хочу скорее иттить на тот свет, да посошка еще мучители не дали…
Арестантки разговаривали, как будто бы перед ними никого не было.
– Полно-ко вам! – перебил их Воротынский. – Вы приведены сюда не на поседки, а за государевым делом, для пыток.
– Али ты, князь Воротынской, из холопей в палачи пожалован? – заметила Морозова. – Велика честь!
Воротынский не нашелся, что отвечать.
– Скора ты! – глянул на непокорную боярыню Одоевский. – Что-то скажешь на дыбе?
– Скажу тебе спасибо, князь Яков; скажу, не забыл-де мою хлеб-соль, как при покойном муже у меня ежеден гащивался, – попрежнему спокойно отвечала боярыня.
И Одоевский поперхнулся: он вспомнил, как заискивал у этой самой Морозовой, как холопствовал перед нею и ее мужем, и как, действительно, Морозовы до отвалу кормили его вместе с другими прихлебателями, льнувшими, как осы к меду, к царской родственнице и любимице.
Воротынский, который тоже кое-что вспомнил, желая замять свою неловкость, подошел к Акинфеюшке.
– Ты кто такая? Как твое имя? – спросил он.
– Мария, – был ответ.
– Как Мария! В отписке ты именована Акинфеею Герасимовою, Даниловых дворян.
– Была Акинфея… токмо не я, а другая… Я Мария.
– А чьих?
– Тебе на что? Богова, не твоя и не царева… На том свете не спросят мою душу: Данилова ты, али Гаврилова?..
– Покоряешься ли ты царю и собору?
– А тебе какое дело до моей покорности?
– Так мы повелим тебя пытать огнем.
– Пытайте, это ваше дело… Я ничего не украла, никого не убила, никому худа не делаю, токмо люблю моего Христа; за Христа и жгите меня, жиды новые.
Воротынский приказал вести ее в застенок. Она сама пошла впереди стрельцов. За стрельцами последовали Воротынский, Одоевский и Волынский. За ними ввели Морозову и Урусову.
В просторном застенке висели привешенные к потолку «хомуты», хитрые приспособления для дыбы и встрясок. По стенам висели кнуты, плети, клещи. На полу, у стен, стояли огромные жаровни, лежали гири, веревки… На всем этом чернелись следы запекшейся крови… Огромный горн был полон, в нем тлели и вспыхивали синеватым огнем дубовые уголья… У горна и у хомутов возились палачи с засученными рукавами, в кожаных фартуках, словно кузнецы.
– Оголи до пояса, – указал Воротынский палачам на Акинфеюшку.
Она было вздрогнула, но потом перекрестилась и опустила руки.
– Христа всего обнажили, чтобы ребра прободать и голени перебить, – сказала она как бы про себя.
– Дерзай, миленькая, дерзай! – ободряла ее Морозова. – Будешь российскою первомученицею.
Палачи сорвали с Акинфеюшки верхнюю одежду и спустили рубаху до пояса… Она было прикрыла руками девичьи груди, согнулась: но палачи розняли руки и связали их за спиной… Несчастную подняли на дыбу… Она не вскрикнула и не застонала… Сделали встряску, руки несчастной выскочили из суставов…
– Господи! Благодарю Тебя! – прошептала мученица.
– Повтори встряску! – хрипло проговорил Воротынский.
Встряску повторили… Удивительно, как совсем не оторвались руки от туловища, от плеч… Несчастная висела долго… Морозова и Урусова глядели на нее и молча крестились.
– Что же оцт и желчь не подаете? – проговорила с дыбы жертва человеческой глупости.
– Много чести, – злобно заметил Воротынский.
– Копием прободайте…
– Нет, мы плеточкой, любезное дело!
– Худа больно, легка на весу; ее дыба не берет, – глубокомысленно заметил Одоевский.
– Проберет: дай срок, – успокоил его Волынский.
– А теперь, княгинюшку, – злорадно показал палачам Воротынский на Урусову, и сам сорвал с нее цветной покров, заметив: – ты в опале царской, а носишь цветное!
– Я ничем не согрешила перед царем, – ответила Урусова тихо.
Палачи хотели было и ее обнажать.
– Не трошь ее! – раздался вдруг чей-то грубый голос.
Все с изумлением оглянулись. Из отряда стрельцов, стоявших в дверях застенка, отделился один, бледный, с дрожащими губами… То был Онисимко… Морозова узнала его: он целовал ее ноги, когда в первый раз заковывал их в железо… Она перекрестила его.
– Благословен грядый во имя Господне.
Палачи, озадаченные первым возгласом, опустили было руки, но теперь снова подняли их.
– Не трожь, дьяволы! Она княгиня! – повторил Онисимко, хватаясь за саблю.
– Взять его! – закричал Воротынский.
Онисимку схватили за руки сотники и стрельцы и увели из застенка.
– Идолы! Мало им! Скоро всех детей малых заберут в застенки! – слышался протестующий голос уведенного стрельца.
– Делай свое дело! – прикрикнул на палачей Воротынский.
На Урусовой разорвали ворот сорочки и обнажили, как и Акинфеюшку, до пояса. Она вся дрожала от стыда, но ничего не говорила. Всем, даже стрельцам стало неловко: слышно было их тяжелое дыхание, словно бы их поджаривали на полке в бане… У Лариона Иванова даже лицо побледнело, и глаза смотрели сурово…
Урусову подняли на дыбу… Она застонала…
– Потерпи, Дунюшка, потерпи, не долго уж!
– Тряхай хомут-от! – командовал Воротынский.
И у Урусовой руки выскочили из суставов…
– Мотри и кайся, – обратился Воротынский к Морозовой. – Вот что ты наделала! От славы дошла до бесчестия. Вспомни, кто ты и какого роду! И все от того, что принимала в дом юродивых…
– Я и тебя принимала, не ты ли урод у дьявола? – перебила его Морозова.
– О! Ты востра на язык, знаю… да царь-от на востроту твою не посмотрел… Где ныне твое благородие?
– Не велико наше телесное благородие, и слава человеческая суетна на земле, – с горечью отвечала Морозова. – Сын Божий жил в убожестве, а распят же был жидами, вот как и мы мучимся от вас.
– Добро! Равняй себя со Христом-те.
– Я не ровняю… Отсохни и мой, и твой язык за такое слово.
– Добро! Поговори-ко вон с ними, их поучи, мудрая! – указал он на палачей, которые усердствовали около Урусовой и Акинфеюшки. – Взять и эту! Покачайте-ко боярыньку на качельцах.
Два палача приступили и к Морозовой. Она кротко взглянула им в лицо и перекрестила того и другого.
– Здравствуйте, братцы миленькие, – также коротко сказала она; – делайте доброе дело.
Палачи растерянно глядели на нее и не трогались. Она еще перекрестила их. У одного дрогнули губы; глаза усиленно заморгали; он глянул на стрельцов, на Воротынского.
– Делайте же доброе дело, миленькие! – повторила Морозова.
– Доброе… Эх! Какое слово ты сказала! – как-то отчаянно замотал головой второй палач.
– Ну-у! – прорычал Воротынский.
Палач глянул на него и еще пуще замотал головой.
– Воля твоя, боярин… вели голову рубить, – бормотал он, – али на нас креста нету?
– А! И ты! Вот я вас! – задыхался, весь багровый, Воротынский. – Вяжите ее, – крикнул он на стрельцов.
И стрельцы ни с места… Воротынский, с пеною у рта, бросился было на стрельцов; те отступили… Он к палачам с поднятыми кулаками, и те попятились назад…
– Так я же сам! – И он схватил Морозову за руки и потащил к свободному «хомуту»…
К нему подбежал Ларион Иванов, и они вдвоем связали Морозовой руки за спину…
– Спасибо, что не побрезговали, – как бы про себя сказала она.
Подняли на дыбу и Морозову… В это время Акинфеюшку, вынутую из «хомута», положили вниз лицом на «кобылу», нечто в роде наклонно поставленного длинного стола с круглою прорезью в верхней части «кобылы» для головы, чтобы во время истязания кнутом или плетьми пытаемого по спине кнут не попадал в голову, и с кольцами по сторонам, для привязыванья к ним истязаемой жертвы: руки и ноги несчастной прикрутили ремнями к кольцам, и два палача вперемежку стегали ее ременными кручеными плетьми по голой спине… Белая, нежная спина пытаемой скоро покрылась багровыми поперечными полосами, а вслед затем из багровых полос стала струиться темно-алая кровь…
– О-о-о! – вырвался из груди Морозовой стон отчаяния при виде мучений своей подруги по страданиям. – Это ли христианство, чтобы так людей учить?
– Мы не попы, – злорадно огрызнулся Воротынский, – те учат словесами, а мы эдак-ту.
– А Христос так ли учил?
– Мы не Христы; где нам с суконным рылом!
Прежде всего сняли с дыбы Урусову. Вывихнутые из суставов руки торчали врозь…
– О! Что вы наделали! – залилась несчастная слезами. – Ох, мои рученьки! Креститься мне нечем… Ох!
Палачи взяли ее за руки, потянули со встряской. Урусова вскрикнула от боли… но руки вошли в свои суставы… Она с трудом перекрестилась…
Акинфеюшку, с кровавою спиною, отвязали от колец и сняли с кобылы. Урусова, видя ее всю в крови, взяла свой белый покров, брошенный палачами на землю, и стала прикладывать им к истекающей кровью спине Акинфеюшки…
– Милая, голубушка, мученица… это святая кровь…
– Слава Тебе, Спасителю наш… Сподобил меня…
– Бедная, горемычная…
Урусова целовала ее руки… Лицо Акинфеюшки выражало блаженство…
– Ох, как мне легко, Дунюшка!
Она взяла из рук Урусовой весь пропитанный кровью покров и, отыскав своего палача, подала ему:
– Возьми, братец миленькой, этот покров, снеси его к брату моему кровному, Акинфею, отдай ему и скажи: «сестра-де тебе своею кровью кланяется…» Он тебя не оставит без награждения.
Когда вынули из «хомута» Морозову, то вывихнутые из суставов и еще не вправленные руки ее с широкими рукавами белой сорочки представляли подобие распростертых и запрокинутых назад крыльев…
Урусова и Акинфеюшка упали перед нею на колени и подняли руки, на молитву…
– Матушка! Ангел! Ангел сущий во плоти…
– И крылышки… точно ангел… ах!
– Крыло, яко голубине… матушка! Сестрица!
Но палачи поспешили превратить крылатого ангела в плачущую женщину…
«Чи я ж тебе не люблю – не люблю,
Чи я ж тобі черевичків не куплю – не куплю!
Ой моя дівчинонько!
Ой моя рибко!»
Выбивал гопака в Чигирине, на улице, Петрусь, заметая широкою матнею улицу и площадь, в те самые часы, как в Москве, в Ямской избе, шли пытанья Морозовой, Урусовой и Акинфеюшки…
– Добре, Петрусь, добре! – кричала улица. – А ну, хлопче, ушкварь «гречаники».
И Петрусь «ушкварив».
Гоп, мої гречаники! Гоп, мої білі!
Чому ж, мои гречаники, вас свині не їли…
А на другом конце улицы дудит дуда на весь Чигирин:
Дуд у Дуди ночував,
Дуд у Дуди дудку вкрав…
– Уж дьяволова же сторонка! Вот сторона! – ворчал, между тем, Соковнин, которому не спалось под этот полуночный гомон. – И когда они спят, дьяволы чубатые? Ну, сторона! А хорошая сторонка, что ни говори… А что-то на Москве теперь? Что сестры э-эх!
Мы сейчас видели, что его сестры…
Примечания
По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. – [Спб.:] Издательство П. П. Сойкина [без года, т. 17 – 18], с. 309 – 317.