33. Мазепа практикуется
Даниил Мордовцев
Если бы Соковнин, которому не спалось и эту чудную украинскую ночь, сидя у окна, мог своим взором проникнуть на противоположную сторону улицы, где из-за темной зелени сирени, бузиновых кустов, из-за пышных лип и серебристых и стройных пирамидальных тополей выглядывал гетманский палац, то он увидел бы, что и там, за одним окном, полузакрытым зеленью, обрисовывается женская головка с распущенною косою. В этой простоволосой головке он узнал бы свою землячку, боярыню и панию Брюховецкую, которой эта душная ночь не давала спать…
Да и не одна духота гнала от нее сон: «улица» с неумолкаемой песнью, эти думы и воспоминания о Москве, воспоминания, которые особенно разбередили в ее душе рассказы Соковнина, и еще что-то жаркое, охватывающее ее словно объятиями, волнующее кровь до краски в лице, что-то такое, в чем она сама себе не могла бы признаться, все это заставляло ее метаться в душной постели, разметать косу, которая давила ей голову своею тяжестью, и, наконец, привело ее к открытому окну, у которого хоть дышать можно было чем-нибудь, дышать этим дыханием ночи и зелени, запахом свежей травы, ароматом цветущей липы…
Вон какие-то звездочки мигают ей в окно с темного неба… Как много их, и не перечесть, словно песок морской… А какой этот песок морской? Она никогда его не видала, да и моря не видала никогда… Говорят, и конца краю нет морю, а Киян-море и того больше… И стоит вся земля на этом Киян-море, а не тонет она потому-де, что ее, землю-ту, держат на спине три кита…
Вот велики, поди, киты-те! На что велика Московская земля, а все еще не до край света раскинулась! Вот тут Черкасская земля, и тоже велика гораздо, у, велика! А то еще Польша, а там Литва, а там турская земля, и цесарская земля, и земля галанская, и земля аглицкая и земля францовская, да еще Китай-земля, да Персида, да Ерусалим с святою землею… Эх, сколько земель! А Ерусалим-град, сказывают, на самом пупе земли стоит… Чудно! Аж стыдно подумать… И все это киты держат на себе, страшно и подумать! А все Бог… А как киты эти, сказывают, маленько ворохнутся, и от того их вороху трус и потоп на земле бывает.
А звездочки все мигают, все мигают… Одна больше, другая поменьше, а то и в макову росинку есть звездочки, и не перечесть их… А все божьи очи это – все ими Бог видит, что на земле делается: и ее, вдову горемычную, видит Господь у окошечка, простоволосу, да Ему что! Простоволоса ли, покрыта ли, все едино: Он на душеньку смотрит, на помыслы… И Гришутку Он видит, как спит Гриша в своей постельке, убегался с хохлятами да девчатами, в «Кострубоньки» играючи… Чудной такой! «Дурна, говорит, мамо, московка!»
А на Москву, поди, другие звездочки глядят, где этим! Далеко больно Москва-матушка живет… А что царевна Софьюшка теперь? Спит, поди, и все на Верху, во дворце, спят… Спала и она там когда-то, давно, когда в сенных девушках была…
Эк их заливаются полунощницы девчата! Что им? Молоды, горюшка мало… Вон поют:
Йшли корови із діброви, а овечки з поля,
Заплакала дівчинонька край козака стоя:
Ой куди ж ти од’їжджаєшь, сизокрилий орле,
Ой хто ж мою головоньку без тебе пригорне?..
Так и Ивась ее, гетман, отъезжал с войском, и она, провожаючи его в далекий путь, плакала… Не даром плакала… Так и не вернулся… Вернулся, только не он, а его тело, да и тела нельзя было узнать за кровавыми ранами…
Ох хто ж мою головоньку без тебе пригорне?..
Да, некому «пригорнуть», некому приголубить…
И молоденькая вдова сама чувствовала, что она вспыхнула… жаром опалило ее…
Этот молодой козак, запорожец, что приехал от гетмана с вестями, тоже зовут Иваном, Ивасем, Иван Степанович Мазепа; какой хороший из себя, ласковый… Только несчастненькой такой: все утешал молодую вдовицу, говорит, «хорош-де человек гетман был Иван Мартынович Брюховецкой, так злые люди его погубили»… Таково ласково утешал ее, вдовицу Оленушку: «сам-де я, говорит, не изведал доли-счастья в жизни, никто-де меня не любил, и я-де никого еще по сейчас не любил, а уж третий-де десяток изжил, на свете маючись»…
Таково жалко его стало, так бы она и положила его бедную голову на свою сиротскую грудь и поплакала бы вдоволь горючими слезами… А какие у него глаза добрые, и Москву-то он таково любит: «нигде бы, говорит, и жить не хотел окроме Москвы белокаменной»… И руки у нее так целовал… стыд какой! она так вся и сгорела, так и пополовела со стыдобушки… И что это с ней сталось? Так вот в душу-то самое, в сердечушко в ретивое так и заполз лаской да печалию своею этот Мазепа… И Гришутка полюбил его, козака этого, все с ним играл…
Нехай тобі зозуленька, мені соловейко,
Нехай тобі там легенько, де моє серденько:
Мені буде соловейко рано щебетати,
Тобі буде зозуленька раненько кувати…
Это голосок Явдошки… Счастливая!
А на Москве-ту, на Москве что, и не приведи Бог! И крест стал не крест, и молиться люди не ведают как… За крест в срубы сажают да огнем жгут… А Федосьюшка-ту Морозова, а Урусова Овдотьюшка, Господи! Мученицами стали за крест святой… И что с Москвой поделалось? С чего все это? Знамо, нечистый насеял зла в московском государстве… И Аввакума протопопа заслали, куда ворон костей не заносит, языки попам да монахам режут… Ах, горькая, горькая родимая сторонушка!.. Люди, сказывает Соковнин Федор, в лесах, что звери, прячутся, за рубеж бегут… Ах, Москва, Москва бедная!
А тут, ишь заливается:
Ой зійду я над ярочок, пущу голосочок:
Дзвони, дзвони, голосочку, по всьому ярочку,
Нехай мене то зачує, що в полі ночує…
Что она это машет, липовая веточка? Куда манит? Некуда… На родимую сторону запала дороженька, заросла горьким осинничком да разрыв-травой…
А там, за Тясмином, соловушки поют… И у них «улица» своя: и Явдошка такая ж там и Петрусь… А может, есть меж ними и такая ж горькая сиротинка, как она, Оленушка Брюховецкая… Как не быть?! Может, коршун заклевал ее соловушка…
Добрый, добрый, ласковый Мазепа… Имя-ту какое, Мазепа… Иванушка, Ивась Мазепинька… Кажись, и теперь руке жарко от его губ, и всей жарко, стыдно! Стыдно и хорошо таково…
Никто-ту не любил его, бедненького, и он никого не любил также… Бедный Мазепинька!..
А может и на Москве теперь поют «просо сеют» девушки:
Уж я просо сеяла – сеяла…
Где петь! Не до пенья ноне на Москве… плачут люди, да молятся отай, чтобы не увидали злые приставы…
Покатилась, покатилась по небу звездочка и сгасла… Которая это? Куда покатилась? Где сгасла? Точно она, горькая сиротинка, покатилась с московского неба и сгасла тут, в черкасской земле… Не светить ей больше с московского небушка…
А отсюдова Мазепа, сказывал, поедет с универсалами да с листами от гетмана Дорошенка к тогобочным козакам, и в Полтаве, сказывал, будет, и в Гадяче, и могилке, сказывал, покойного гетмана Брюховецкого поклонится… Добрый он, Мазепинька, добрый…
Просил в сумерки выдти в садочек побеседовать… Тоскует он, бедный, по матушке по своей: так, говорит, хоть об матушке, об родителях побеседуем… Нет, стыдно… как можно в сумерки! Еще кто увидит да осудит… А жаль его, такой добрый…
Она встала и тихонько пошла в глубину комнаты: там в своей постельке что-то возился Гриць и шептал что-то… Она прислушалась: мальчик во сне бормотал:
А в нашего «Шума»
Зеленая шуба.
«Шум» ходить по діброві…
– Ах, дитятко. Все «Шумом» бредит… наигрался, кажись, так нет – мало: и во сне играет…
Она перекрестила его и, нагнувшись к постельке, тихонько поцеловала горячую головку мальчика…
– Мама!
– Что, сынку? Спи, дитятко.
– Дядя Івашечко прийде завтра?
– Какой дядя Ивашечек?
– Дядя Мазепа.
Молодая мать опять зарделась, опять ей жарко стало… Она натянула на плечи спустившуюся сорочку…
– Прийде, мамцю?
– Должно, придет… А тебе на что?
– Він казав, що на свого коня мене посадить.
– Добро, добро, сынок, спи, Господь с тобой.
– Я поїду на конику…
– Добро, добро, баинькай…
А-а-а-а…
У кота-кота-кота
Колыбелька золота…
– Не хочу, мамо, московської… не треба…
– Ну-ну, добро…
– Співай нашої, мамо, про котика… про нашого, а не про московського котика…
– Добро, добро… Спи только…
А-а – котино;
Засни, мала детино.
Ой на кота воркота,
На детину дремота…
Хоть она и знала уж украинские колыбельные песни, наслушалась их вдоволь, но выговором русила их…
– Ні, мамо, співай другої, як сон ходить.
– Спою, спою… Спи тихохонько…
Ходить сон по долині
В червоненькій жупанині,
Кличе мати до дитини:
Ходи, соньку, в колисоньку,
Приспи мою дитиноньку…
Гриць, как в воду канул, спал уже: тихое, ровное дыхание обнаруживало, что он заснул безмятежным детским сном.
Мать перекрестила его и снова отошла к окну; сон все не шел к ней… Она снова задумалась о Мазепе, о Москве, о тамошней смуте…
– А ко мне нейдет сон и в червоненькій жупанині, – думала она, опять глядя на звездное небо и невольно прислушиваясь к неугомонной «улице», – сон нейдет, так Мазепа хотел приттить… ах, срам какой! Ко вдовушке-ту… А вот и Гришутка полюбил его, добрый он, хороший человек, а все ж стыднехонько мне… хоть, кажись, так бы и кинулась ему на шею, срамница…
Что-то он завтра скажет? Говорит, что будет просить за меня гетмана Петра Дорофеича, чтоб на Москву меня отпустил, хоть и больно, говорит, будет оттого моему сердцу: «точно вы, говорит, родная мне, так по душе пришлись, словно бы я вас, как сестру родную, полюбил, жалеючи вас»… Да, добрый он, хороший братец мой родненький, Иванушка-светик… Приди он теперь, так бы, кажись, закрывши глаза со стыда, и повисла у него на шее, слезами бы вся изошла на радости…
Такой он добрый! Нет, полно-ка! Не стану о нем думать; буду думать о Москве: что там ноне деется, как людей за крест мучат, как Федосьюшка страждет за веру… Нет, горька эта думушка… горемычная моя родная сторонушка, вот и ты ноне, как в песне поется, горем горожена, а слезами поливана… Ах и не томите же вы мое сердечушко вашими песнями! И без того мне горько-тошно, а они, как нарочито, про меня поют, как из «вишневого садочку зозуленька вилітала», да как она на сине море поглядала, как на том море козаченько потопал да своей горькой женушке-вдовушке отповедь сказал:
Да нехай моя женушка меня не ждет,
Да нехай она замуж идет,
Нехай копает яму глыбоку,
Да садовит калину червону…
– А! Шутка сказать: пущай не ждет, пущай замуж идет… А! Бог с тобой, родная сторонушка московская, за горами ты высокими, за реками за глыбокими… Уж бы скорее утречко наставало, может он, Ивашечко, Мазепа, придет, душу мою словом отогреет…
Что-то зашуршало под окном, словно шаги чьи-то… да, шаги, точно шаги, только никого не видать…
Еще шаги за вишнею… Ходит кто-то…
– Хто се тут? – слышится за кустом чей-то едва уловимый шепот.
– Се я, ясочко моя, зоре моя вечірняя, – шепчут в ответ.
– Ох! Як же я ждала тебе, мій голубе…
– Сердце мое, рибко моя! Іди ж, іди до мене… на рученьки…
– Ох, любимый мій, о-ох!
Кто бы это был? Петрусь разве с Явдохою? Так нет: вон слышно Петрусев голос, вон как заливается:
Ой сон, мати, ой сон, мати, сон головоньку клонить,
Ой тож тобі, мій синочку, тая улиця робить…
– Кому ж бы тут быть в садочку?..
Она прислушивается… что-то стукает: тук-тук-тук, тук-тук-тук… Это ее сердце стучит, так, кажется, и подымает горячую сорочку…
– Так ти мене любиш, моя зоренько?
– Коли б не любила, не вийшла б… Чуєш, як мое серденько стукотить?
– Чую-чую, моє золото червоне…
– Ох, о-ох! Полегше, соколику, задушиш мене…
Слышно, как целуются… Молодая вдовушка огнем горит… Вот так бы и она целовала и обнимала Мазепиньку, если б не постыдилась, вышла к нему… Да какой в этом грех? Вот любит же она и целует Гриця своего, отчего б и его, Мазепиньку, не любить?..
– Гетьман другого хотів з листами послать, так я сам напросився, щоб тілько тебе, моя ясочко, повидати…
– Ох, мій соколоньку… А він же ж не дізнається, що ми з тобою любимося?
– Де дізнатись? У мене на губах не остануться сліди од твоїх губоньків, серденько.
– Ох! А мені здається, що на моїх губах так и остануться твої устоньки жаркії…
– А мої вуси остануться?
– О! Який бо ти жартливий…
А там, на улице «гукают» да выводят голосно:
Ой, зійди ти, зійди, зірочко ти вечірняя,
Ой, вийди, вийди, дівчинонько моя вірная.
– А я вже думала була, що ти не мене любиш…
– А кого ж, сердце?
– Та нашу ж московочку.
– Ох, лишечко!
– Та вона ж така гарнесенька, русявенька, кирпатенька…
– А ты краща над неї…
«Московочка», опершись на подоконник, так и зарделась от этих слов, как маков цвет… это про нее говорят… Кто ж бы это? Она, что там целуется с ним, кажется, сама пани гетьманова, Дорошенкова жена; а кто он?.. Уж не Мазепа ли? Ох! Так сердечушко и упало у Оленушки… Нет, не он, не он! Мазепа сам сказывал, что еще никого не любил и его, бедненького, никто не любит… Это не он…
Вот если б Мазепа ее, Оленушку, у гетмана вымолил, да на Москву ее отпустили бы, да с нею бы и сам он, Мазепинька, на Москву съехал, вот бы хорошо было… Пущай там за крест люди страждут, Бог с ними!.. А каким крестом сам Мазепа крестится? Она что-то не заприметила: должно быть «пучкой» крестится, как все черкасы… Да что ж из того, что «пучкой»? Черкасы такие ж христиане, да и угодников у них в Киеве сколько! И на Москве стольких нету…
Грицю, Грицю, до роботи!
В Гриця порвані чоботи!
Грицю, Грицю, до телят!
В Гриця ніженьки болять…
Это кто-то веселую отхватывает на улице… Гриць, маленький Гриць, так любит эту песню…
– Я понесу тебе на ручках, ягідко моя…
– Ох, куди, куди?..
– Та туди ж… на скошену травку… як на постільку…
– Ох, Івасю… я боюсь… боюсь…
– Яка ти легенька…
– О, який бо ти… любий… Ох!..
Оленушка так и перевесилась за окно… Из-за куста мелькнуло что-то белое и красное… Брязнули подковья… сабля…
Он, обхватив ее поперек, как малого ребенка, несет через садик, а она обвилась руками вокруг его шеи…
Она, это ясно, пани гетьманова, Дорошенчиха… А он, ах, Господи! Это Мазепа… Мазепа!..
Сдавив себе горло рукой, Оленушка с глухим стоном упала на свою «вдовую» постель… А с улицы доносилось:
Постіль біла, стіна німа, ні з ким розмовляти…
Выплакавшись до последней слезинки, молодая вдова уснула только к утру.
Примечания
По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. – [Спб.:] Издательство П. П. Сойкина [без года, т. 17 – 18], с. 317 – 325.