7. В кругу первейших знаменитостей
Даниил Мордовцев
Державин вошел сильно старческою походкой. Хотя он и бодрился, но и беззубый рот заметно шамкал, и бархатные ноги словно тоже шамкали.
Особенно вид его поразил Дурову. Читая его сильный стих, его напускной пафос и риторику, которые, казалось, дышали страстью, пылали огнем воодушевления, девушка, мечтательная и увлекающаяся по природе, воображала Державина каким-то титаном, полубогом, а если ей и говорили, что он уже старик, то он не иначе рисовался в ее воображении, как в образе «Борея»:
С белыми Борей власами
И седою бородой,
Потрясая небесами,
Облака сжимал рукой…
А тут она видит шамкающего старца, который не только не потрясает небесами, но у которого собственная седая голова трясется, а глаза, которые ей представлялись орлиными, старчески моргают и слезятся… Господи! как грустно это видеть… И нижняя губа отвисла – но держится… И под носом табак, и на манжетах табак, и на жилете табак… А ноги – точно в валенках, точно у их коровьего пастуха…
– Какая очередь за Державиным? – спрашивал старик, здороваясь с хозяином и гостями.
– Написать, ваше превосходительство, что-нибудь новенькое по поводу мира с Наполеоном, – извернулся Тургенев. – А то вон только и слышно, что о «Дмитрии Донском» Озерова да о «Пожарском» Крюковского.
– Оба сии творения, государь мой, слабы, – отвечал старик.
– Вот потому-то и ждут от вашего превосходительства чего-нибудь сильненького, чего-нибудь «державинского» – так и говорят.
– Оно-то так… Я кое-что и скомпоновал, вот Михайло Михайлович знает.
– Что же это такое, ваше превосходительство? – спросил Карамзин.
– Гаврило Романович написал оду, – отвечал Сперанский.
– Пророческую, – добавил Державин.
– Это правда, – продолжал Сперанский. – И хотя государю она понравилась, однако, в виду политических обстоятельств, он несколько стихов собственноручно подчеркнул.
– А подчеркнул-таки? – любопытствовал старик.
– Подчеркнул довольно мест таки…
– А какие все больше? Чай, сильненькие, с огоньком которые?
– Да, именно с огоньком.
– Я так и знал, так и писал с оглядкою… Я вот и Мерзлякову послал копию в Москву, так для прочтения, да и пишу ему насчет мира-то и моей оды на оный: «Радоваться-то можно, как просто сказать, с оглядкою; а для того и не мог я предаться полному вдохновению, а как боец, сшедший с поля сражения, хотя показывался торжествующим, но, будучи глубоко ранен, изливал свою радость с некоторым унынием…»
– Это касается вас, юный боец, только что сошедший с поля сражения, – с улыбкой, отечески обратился Сперанский к Дуровой, которую Лиза успела и познакомить и даже подружить и с своей Соней, и с мамой, с г-жой Вейкардт. – Позвольте вам, ваше превосходительство, представить этого юного бойца…
Дурова встала и торопливо, смущенно подошла к Державину, почтительно кланяясь и звеня шпорами.
– Господин Александров, которому вчера государь собственноручно пожаловал Георгия, – рекомендовал хозяин.
– Очень, очень приятно, – прошамкал знаменитый старец. – Да какой-же вы, государь, мой, молоденький… А знаете, молодой человек, кого вы напоминаете?
Девушка смешалась и не знала, что отвечать.
– Княгиню Дашкову, Катерину Романовну, когда она была ваших лет.
«Юный боец» покраснел еще больше и взглянул на Сперанского.
– Что ж, это сходство приятное, – поддержал он смущенную девушку.
– Только, государь мой, не в пользу сравниваемой, – перебил Державин: – княгиня Дашкова, признаюсь, никогда не нравилась мне… У нее всегда была склонность к велеречию и тщеславию, хвастовство, корыстолюбие… женщина эта, сказать правду, всегда отличалась вспыльчивым и сумасшедшим нравом.
– А теперь она совсем развалина… Я ее видел – она приезжала в Москву из своей деревни, – сказал Тургенев.
– Ну, наши с ней годы не молодые.
– Она годом старше вас, ваше превосходительство, – вставил Магницкий.
– Ну, вот!.. А вам как известны наши годы, молодой человек? – спросил старик.
– Годы вашего превосходительства известны всей России, – подольстился Магницкий.
– У! льстец…
– Не льстец, ваше превосходительство: я говорю правду.
– А вот Мерзляков пишет мне еще об одном моем сверстничке, – и это уже касается вас, Николай Михайлович, – обратился старик к Карамзину.
– О ком же, ваше превосходительство?
– О Новикове Николае Ивановиче. Он вам сродни…
– По «Древней российской вивлиофике» разве?
– Да… но и теперь у него остается в мозгу некий исторический зуд – все не забывает истории.
– Да?
– Как же… Мерзляков пишет: был он у него, у мартиниста-то старого, в гостях, в его Авдотьине… Ну и чем же старик занимается? Воспитывает, слышь, карасей… А потом на живой змее поверял одно место в летописи Нестора.
– Как же это на змее? – заинтересовался Карамзин.
– Я отыскал ту змею, что укусила Олега, – шутливо вставил Тургенев.
– Да почти что так. Он, видите ли, отыскал там у себя в деревне змею, да и рассердил ее, дразня палкою. Так оказалось, что змея не кусает и не жалит, а именно «клюет», как и рыба. А в летописи будто бы сказано – я не помню сам, – что змея Олега «уклюнула», а не «укусила».
– Да, это совершенно верно, – подтвердил Карамзин. – Так, значит, старик все еще интересуется историей?
– Интересуется, интересуется… не равнодушен к старушке Клио, – сострил старик.
– Да вообще я заметил, что за мамзель Клио ухаживают больше те, для которых женщина становится незрелым виноградом, – пояснил Тургенев.
– Это вы на мой счет? – спросил Карамзин.
– Нет, так вообще.
– Удивительная судьба этого человека, – заметил Сперанский после некоторой паузы, последовавшей за шуткою Тургенева. – Бесспорно, это даровитейшая личность, когда-либо стоявшая в ряду деятелей умственного развития России: как апостол нашего просвещения – Новиков стоит первый. Если можно сколько-нибудь наглядно представить результаты деятельности Новикова и других русских общественных работников, то Новиков воздвиг себе пирамиду Хеопса, а прочие…
– Тротуарные тумбы, – перебил его Тургенев.
– Ну, не тротуарные тумбы, но все же и не пирамиды, – спокойно продолжал Сперанский. – И что же! Этот человек почти половину жизни провел в несчастии. Теперь вот он стал отшельником, воспитывает карасей и производит опыты над змеями… Если кого можно приравнять к Новикову – не по многоплодности, а по духу – так это Радищева… Как Новикова, так и Радищева оценит только наше потомство, ибо природа произвела их на свет ошибочно: время не доносило ни Новикова, ни Радищева, и недоноскам этим следовало бы родиться столетием позже… Как вы об этом думаете, ваше превосходительство? – обратился он к Державину.
– Как? что? спать пора?
Старик вздремнул и не слышал последнего разговора. В последние годы вообще всякий разговор, где старец стоял не на первом плане, не сам говорил, а другие и о предметах, лично его не касавшихся, он начинал дремать: так и тут – разговор о Новикове и Радищеве нагнал на него дремоту.
– Говорят, ваше превосходительство, – снова подольщался к старику-министру Магницкий, – будто у нас все умные люди кончают неблагополучно… Я думаю, Александр Иванович ошибается…
– Да, конечно, вы так не кончите, – вскользь бросил Тургенев.
Магницкий побледнел, но сдержался, пересилил свой гнев. Дурова заметила это и приняла к сведению.
– И притом, ваше превосходительство, – продолжал льстить Магницкий, – Михаил Михайлович изволил говорить о временах прошедших… Что было, то прошло и быльем поросло… А о благополучном ныне царствовании этого сказать никаким образом нельзя: это было бы грехом великим. Посмотрите на все, что ныне совершается – и сердце ваше возрадуется: у нас на престоле ангел кротости. Вы были правы, ваше превосходительство, когда вдохновенно восклицали в бесподобной оде на восшествие на престол Александра:
Век новый! Царь младый, прекрасный!
Пришел днесь к вам весны стезей!
Мой предвестья велегласны
Уже сбылись, сбылись судьбой.
Умолк рев норда сиповатый,
Закрылся грозный, страшный взгляд;
Зефиры вспорхнули крылаты,
На воздух веют аромат;
– Так, истинно так, – самодовольно бормотал тщеславный старик. – Ныне настало златое время… Я же тогда и предсказывал сие в своей оде:
На лицах россов радость блещет,
Во всей Европе мир цветет.
Уныла муза, в дни борея
Дерзавшая вслух песни петь,
Блаженству общему радея,
Уроки для владык греметь, –
Перед царем днесь благосклонным,
Взяв лиру, прах с нее стряси,
И с сердцем радостным, свободным,
Вещай, греми, звучи, гласи
Того ты на престол вступленье,
Кого воспел я в пеленах.
Декламируя свои стихи, старик воодушевился, встал с кресла, в котором дремал, и, ерзая по полу бархатными сапогами, воздевая к потолку руки и колотя себя к грудь, казался очень смешным и очень жалким. Дурова глядела на все это с грустью, а Тургенев иронически улыбался…
– Завели машину, – шепнул он Сперанскому, – конца не будет.
Но конец скоро последовал: старик закашлялся и в изнеможении опустился на кресло.
– Нет, не могу больше, – сказал он, тяжело дыша.
– Да, Гаврило Романович, – улыбнулся Карамзин своею задумчивою улыбкою, – вы крепче на бумаге, чем на ногах…
– Совсем плохи ноги… да и кашель… а с чего бы?
– А слышали вы проделку Вакселя? – спросил Тургенев Сперанского.
– Какого Вакселя?
– В конногвардейской артиллерии служит.
– Нет, ничего не слыхал.
– А вот что. Ведь военные, да и вся наша аристократия, несмотря на мир, ужасно злы на Наполеона. Понятно, что и посланника его Савари не очень-то любезно приняли во многих домах. А сегодня Ваксель так совсем учинил скандал. Он нанял карету четверней и все катался по Невскому, выжидая, когда Савари будет ехать из дворца. Увидев, что карета Савари подъезжает к Полицейскому мосту, Ваксель направил на него, вперерез, свою четверню, так что кареты сцепились. Савари высовывается в окно и кричит: «Faites reculer votre voiture». – «C’est votre tour de rectiier, – отвечает Ваксель: – en avant!» – Ну, и Савари должен был выйти из кареты и велеть кучеру осадить своих лошадей.
– Ну, это глупая шалость, – заметил Сперанский: – надо было уметь осадить Наполеона в поле…
– Да, конечно, на Полицейском мосту оно легче, – с своей стороны, добавил Карамзин.
– Каков историограф! не острит, – не унимался Тургенев. – А знаете, откуда он теперь заимствует свои остроты? – спросил он Сперанского.
– А откуда?
– Больше все из поучений Вассиана Рыла да Луки Жидяты, да из «Вопросов Кирика», а самые новые – из «Слова Даниила Заточника».
– Ну, Александр Иванович почтеннейший, и ваши остроты насчет Николая Михайловича «Стоглавом» да «Номоканном» пахнут, – заметил Сперанский.
А Карамзин сидел и добродушно улыбался. Его мысли действительно больше жили в прошедшем, чем в настоящем. На мозгу налегло слишком много прочитанного, архивного, чтоб можно было легко от него отрешиться. Зато мозг Державина возвращался уже, кажется, к младенческому состоянию: старик опять тихонько похрапывал в кресле.
– Видите, дедушка Державин дремлет, – шепчет Лиза своему новому другу.
– Он, верно, сегодня мало спал, бедненький, – отвечает Дурова.
– Нет, он всегда спит, когда не говорит… А вы долго останетесь в Петербурге?
– Нет, милая, мне надо ехать в полк.
– Ну уж! зачем?
– На службу.
– А разве здесь нельзя служить? Вон папа здесь служит.
– Папа ваш не военный.
– А в Петербурге много военных.
– Но я, милая, служу в действующей армии.
– Ну уж! а то бы вы часто ходили к нам… так было бы весело!
Скоро г-жа Вейкардт пригласила гостей в столовую к чаю. Общество уютно расположилось за круглым столом, на котором шипел массивный серебряный самовар, располагая своим пением к продолжительному чаепитию, тем более что на дворе лил тот перемежающийся, противный дождь, над которым постоянно острил Тургенеп.
– У петербурского неба катар пузыря, – сострил он и на этот раз, когда г-жа Вейкардт куда-то отлучилась из столовой.
– А у вас, мой друг, катар языка, – заметил на это Карамзин.
– Это из «Ипатьевской летописи»? – отпарировал Тургенев.
– Нет, из «Русской Правды».
После чаю, чтобы занять дремлющего Державина, Магницкий предложил его превосходительству сразиться в шахматы.
– А! с Наполеоном потягаться – извольте, извольте, молодой человек… Мы когда-то и с Суворовым игрывали, и я побеждал непобедимого.
Магницкий из усердия и из почтительности к министру постоянно проигрывал, а старик этим тешился как маленький, постоянно приговаривая: «шах Наполеону», или: «а мы его по усам, по усам».
– А что вы, господин Александров, не поделитесь с нами вашими военными впечатлениями? – обратился Сперанский к своему юному гостю.
– Они для вас едва ли будут интересны, – отвечала девушка, чувствуя, что Лиза таинственно дергает его за рукав.
– Отчего же? Напротив. Вон я вижу – даже Лиза ждет этого… Она от вас не отходит весь вечер.
– Ах, папа! отчего я не мальчик! – вдруг отрезала Лиза.
– Вот тебе раз! Что это за фантазия?
– Я бы с ними (она указала головой на Дурову) уехала в полк.
– Да ведь ты мышей боишься, – подскочила к ней Соня, которая начала было уже ревновать свою приятельницу к неизвестному молоденькому офицеру и почти не отходила от матери, занимавшейся каким-то рукоделием, а теперь совсем испугалась, что Лиза уйдет от них. – Там мыши…
– С ними (и опять кивок на Дурову) я и мышей не буду бояться, – отрезала Лиза.
– Ну, так прощайте, Елисавета Михайловна, прощайте, – заговорил Тургенев. А как же Саша Пушкин без вас останется?
– И он хочет идти в офицеры.
– Ну, пропал теперь бедный Наполеон, совсем пропал.
– А мы его по усам, по усам, – самодовольно бормочет старик Державин, делая шах Магницкому.
– А мы уклонимся, ваше превосходительство, – уклончиво отвечает этот последний.
Дурова, видя все то, что около нее происходило, и слушая то, что говорилось, ни глазам своим, ни ушам не верила: она никак не могла себе представить, что сидит в кругу первейших знаменитостей России и слушает их болтовню, перемешанную иногда серьезными замечаниями, которые она жадно ловила. Ничего подобного она не видела среди военных. Правда, здесь она попала в самый высший круг, который принял ее запросто, по-семейному, там же она большей частью толкалась в кругу субалтерных офицеров и солдат; к высшим же военным лицам она имела только служебное и самое косвенное отношение.
Здесь ее необыкновенно поразил контраст между серьезностью беседы и самыми простыми шутками и остротами, которыми в особенности пробавлялся Тургенев: ученые мужи, светила государства болтают и дурачатся как школьники! Но это именно и подкупало ее молодое сердце.
Это-то отсутствие педантичности и очаровывало ее: и этот смешной, в бархатных сапогах, «великий Державин», норовящий кого-то все «по усам» да «по усам» и засыпающий при всяком удобном случае; этот тихий, как будто бы застенчивый Карамзин, «главный историограф» и автор «Бедной Лизы», над которою плакала Россия, скромно отпарирующий нападки Тургенева; знаменитый Сперанский, любимец царя и преобразователь правительственного механизма всего государства, такой ласковый, добрый, так деликатно умевший успокоить ее личное волнение и так неподражаемо обходительный, нежно игривый с своею Лизою; этот болтун Тургенев, все видящий в смешном виде, и даже этот сладкоречивый Магницкий, ловко «уклоняющийся» от шаха, – все это глубоко и хорошо задело ее мысль, ее впечатлительность.
«Серьезные люди шутят», – думала она… Да разве это не то же, что ее товарищи уланы, иногда после самой кровавой схватки с врагом, тотчас перестают о ней говорить или вспоминать ее подробности, эпизоды, вспоминать убитых, толкуют или о том, что гуся где-нибудь раздобыли, или играют с Жучкой, или рассказывают сказки, предаются воспоминаниям самого мирного свойства? Это для них отдохновение, отвлечение мысли от одного направления к другому – это освежение мысли…
«Сапоги Редеди», «зубочистка Феодосия Печерского», «академик Васька с мышью на шее» – все это так и подмывало ее, и ей становилось и легко, и весело среди знаменитостей… Прежде она любила читать; чтение развило в ней природное воображение; внутренняя кипучесть искала простора, свободы, деятельности, – и она очертя голову бросилась в омут боевой жизни – другого исхода не было… А тут она начинает чувствовать, что для женщины могла бы быть и другая, свободная, светлая, деятельная жизнь – не на коне, не с пикою в руке…
Этот вечер у Сперанского невидимо для нее самой забросил в ее молодую, впечатлительную душу зерно будущего развития… Две самые крупные личности в истории русского просвещения – Новиков и Радищев, и она об них прежде ничего не слыхала, ничего не читала, хотя так много слышала и читала о Державине, Карамзине, Хераскове, Ломоносове…
– А на вас юпочки есть? – конфиденциально шепчет Лиза своему новому другу.
– Нет, милая.
И ей трудно не расхохотаться, тем более что Лиза ведет себя так таинственно и серьезно, как будто ей поручено было хранение важной государственной тайны.
А там опять заговорили о Новикове.
– Я не могу забыть, как он однажды накинулся на меня за дворян, – сказал Карамзин, улыбаясь своею мягкой улыбкой.
– За каких за дворян? – спросил Сперанский.
– За российских, которых я похвалил в своем «Вестнике Европы»… Я до сих пор не могу забыть этой несчастной страницы, за которую мне так досталось. У меня было напечатано:
«Я люблю воображать себе российских дворян не только с мечом в руке, не только с весами Фемиды, но и с лаврами Аполлона, с жезлом бога искусств, с символами богини земледелия. Слава и счастие отечества должны быть им особенно драгоценны. Не все могут быть военными и судьями, но все могут елужить отечеству. Герой разит неприятелей или хранит порядок внутренний, судья спасает невинность, отец образует детей, ученый распространяет круг сведений, богатый сооружает монументы благотворения, господин печется о своих подданных, владелец способствует успехам земледелия: все равно полезны государству…»
Так вот за это он и взъелся на меня: «А куда, говорит, девали вы, государь мой, мужика, поселянина? Все, говорит, по-вашему полезны, один он не полезен? А на ком, говорит, государство держится? А как, говорит, «господин печется о своих подданных»?»
– Что ж, он прав, – заметил Сперанский и с улыбкой прибавил: – Но не подумайте, что это говорит во мне российский попович, а не дворянин…
– Ну, конечно, зависть, – шутя пояснил Тургенев.
– Что ж, вы помирились с ним после? – спросил Сперанский.
– Разумеется, я тотчас же написал ему, что я виноват – не договорил, и старик благословил меня как на журнальную деятельность, так и на дело историографии, но при этом в поучении прибавил: «Судите умерших беспристрастно, да не осуждены будете теми, которые еще не родились…»
– Да, это совесть великого человека, – сказал задумчиво Сперанский. Страшен суд тех, которые еще не родились.
– А я его не боюсь, – с своей неизменной веселостью заключил Тургенев.
– Почему? – спросил Сперанский.
– Меня не будут судить… Вас – это другое дело: вы – исторические деятели, и потянут вас, рабов божиих, к Иисусу… А я, что я! – симбирский помещик и дворянин… ничтожество…
Когда Дурова стала уходить, Сперанский, крепко пожав ей руку, отвел несколько в сторону и тихонько сказал:
– Заходите, пока в Петербурге – всегда рад вас видеть. – А потом прибавил: – А если ваш батюшка будет здесь и станет о вас спрашивать, – что сказать ему?
Девушка не сразу могла отвечать на этот вопрос. Волнение ее было так заметно, что Сперанский чувствовал, как дрожит у нее рука.
– Скажите, что вы видели меня… что я здорова… что государь был милостив ко мне…
– Да, это его порадует… А если он пожелает видеть вас?
– Я боюсь… я не перенесу его просьб… его слез…
– Так сказать, что вы уехали к армии?
– Да… а я сама напишу ему.
Лиза тоже таинственно шепнула ей:
– Вы приходите еще – чаще, чаще… может быть, и я уеду с вами…
Державин на прощальный поклон ее отвечал:
– А вам, молодой человек, еще придется иметь дело с Бонапартом… Вы смирите его – так у меня и в оде значится.
– Желаю вам не смирить, а пленить Наполеона, – загадочно сказал Тургенев, особенно, как ей показалось, делая ударение на слове «пленить».
Она покраснела, но ничего не отвечала – она была озадачена.
Выходя от Сперанского, Дурова чувствовала, что в душе ее зарождается что-то новое, открывается какая-то новая светлая полоса в будущем, которой она прежде не замечала.
Примечания
С белыми Борей власами… – первые строки стихотворения Г. Р. Державина «» (1779 г.).
Век новый! Царь младый, прекрасный! – первые строки оды Г. Р. Державина «» (1801 г.)
По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. – Петроград: Издательство П. П. Сойкина [без года, т. 4 – 6], с. 276 – 287.