7. Пророчество Юрия Крижанича
Даниил Мордовцев
– Я Юрий Крижанич, словении из Загреба [23], града цесарского, – начал свой рассказ незнакомец. – Ныне возвращаюсь в отчину свою из Москвы, отряхнув прах московский от ног моих, чтобы лечь в родную землю. Многотрудна была жизнь моя, сын мой, но я не жалею о том, что потрудился и пострадал ради великого дела. Я вижу, что ты истинно любишь страну свою, и я открою тебе то великое дело, ему же я отдал и жизнь мою, и душу мою. Дело сие благословил Бог бессмертием, и подобно тому, как воскресли сухие кости человеческие под дуновением Духа Божия, так воскреснет дело сие под дуновением духа жизни.
Крижанич остановился. Палий вспомнил, что слышал когда-то это имя, но, где и от кого, не припоминал.
– Разверну я перед тобою, сын мой, свиток жизни моей, и ты узришь, куда привела меня нитка моей жизни, – продолжал Крижанич. – Родился я в Загребе граде и в оном же отдан был в книжное научение.
С детства осталось в моей памяти нечто обидное, горькое: уже в школе немчата тыкали в меня перстами и попрекали меня тем, что я словенин, «склавин» – раб сиречь… Ты разумеешь, сын мой, латинскую речь, – вдруг обратился он к Палию.
– Разумею… Я учился в Киевской коллегии.
– Так ты поймешь меня, яко человек просвященный… Так я и пошел с отрочества за «раба». В Вене потом учился я, и наименование «раба» не снимали с меня, а глумились еще более над моим несчастным рождением от матери-рабыни. Но жажда знания росла во мне с годами; я отправился к самому источнику мудрости человеческой, в университет, в Болонию. Я жадно пил из сего источника, как только может пить раб, чающий своего освобождения. Но на мне тяготело проклятие, на мне оставались следы словенской проказы: я был словенин. Из Болонии ушел я в Рим, а словенская проказа была у меня за плечами: и в Риме я чувствовал себя прокаженным… Но не было Христа, который исцелил бы меня, а если бы и исцелил, то оставались бы миллионы прокаженных словен…
Я много трудился, сын мой, много писал, а жажда моя все еще не была удовлетворена, ибо жажда сия превратилась в жажду вечную; я думал найти Христа, который бы снял проказу с словенского тела… Я направил стопы мои в Царьград, с мыслью поискать и там Христа для спасения словенского рода; но там я нашел токмо алчность и лживость греческую, и вспомнил бытописателя вашего, преподобного Нестора: «Суть бо льстиви греци и до сего дне…» Там же я нашел, что словенские народы превратились в вола подъяремного под турскою властию, и некогда славные болгаре, сербы и илирцы стали притчею во языцех… Тогда я обратил мои взоры на север, к великому народу российскому, не найду ли там спасителя словенства, который бы снял проказу с тела словенского. Пришед в Вену, я обратился к бывшему там посланнику московского царя, к Якову Лихареву с товарищи. Лихарев усердно звал меня на службу в Московию, обещая мне царское жалованье таково, «какого-де у тебя, Юрия, и на уме нет…». Но не жалованья искал я, а Спасителя словенского.
Крижанич опять остановился. Седая голова поникла в раздумье и изредка вздрагивала.
– И что же, отче, нашел в Москве, кого искал? – спросил Палий, грустно глядя на старика.
– Нашел…
Крижанич опять остановился. Видно было, что тяжело говорить ему, что в памяти его разбередились какие-то раны, еще не зажившие. И Палий молчал. В его душе слышался чей-то таинственный голос: «Сыне человечь, оживут ли кости сия?..» И ему казалось, что пустыня оживает, совокупляются сухие кости казацкие, кость к кости, каждая к составу своему, и кости связываются жилами, и растет на них плоть, и плоть покрывается кожей… Боже! Какой собор людей! Конные и пешие, и знамена веют по воздуху, и бунчуки косматые развиваются, и чубы казацкие по ветру распущены…
– Да, нашел я, сын мой, нашел в Москве… ссылку, Сибирь, – продолжал как бы про себя Крижанич.
– Ссылку? Сибирь?
– Сибирь, сын мой… В Сибирь послал меня царь искать Спасителя словенства…
На лице Палия выразилось глубокое изумление.
– Который царь сослал тебя? – спросил он.
– Тишайший.
– И долго ты пробыл в Сибири?
– Пять надесять лет, до смерти Тишайшего.
– За что же сослали?
– Богу одному ведомо… Но думаю, что по какому ни на есть подозрению: боялись меня. А может, и за то, что царю докучал я своим словенским делом… О! Тяжко было мне, сын мой, говорить с человеком, от которого зависит спасение всего словенского мира и который не разумеет своих выгод. Я говорил ему: посмотри, державный владыко севера, как гнется под немецким и турецким ярмом выя болгарина, словенина, хорвата, серба, илирца, чеха… Он уподобляется Христу, ведомому на распятие и несущему свой страстный крест, а ты, о, царю! уподобляешися Агасферу, не токмо не помогшему Спасителю нести его тяжкий крест, но и не давшему ему успокоения при доме своем… я громко вопиял к царю: помни, о царю, участь Агасферову [24]; не поможешь ты ныне словенам снять с себя тяжкий крест мученичества, этот крест падет на выю твоих преемников, царей российских, и тогда крест сей будет еще тяжеле, – тяжеле целыми веками страданий словенских народов. Вместо тысяч жертв во искупление словенства, преемники твои принесут на алтарь словенства миллионы жертв, ибо России не избыть того, что предопределено ей провидением. Чем раньше совершится сие, тем легче самое совершение. И не ради себя должен ты сделать сие, а ради их: не думай завоевать их, расширять твое царство насчет словенских народов, ты только освободи их, и ты будешь в тысячу крат сильнее и могущественнее того, чем ежели бы ты покорил их под власть свою… Старик снова умолк.
– Чудна, чудна Москва, – проговорил про себя Палий в раздумье.
– Ты что говоришь, сын мой? – спросил Крижанич, как бы очнувшись от забытья.
– Так кажу, дурна Москва, – отвечал Палий по-украински.
– Истинно дурна: выгод своих не разумеет…
– Так за що ж цар розсердивсь? – продолжал по-прежнему Палий.
– Не царь, а бояре, думаю… Я говорил царю: покорение словенских народов все гибель Московского царства: сие покорение будет не иное что, как самоукушение скорпиево… Покоривши дунайских ли словен, ляхов ли, болгар ли, Москва всенепременно наложит на них железную цепь тяжких законов царя Ивана Грозного и царя Бориса-татарина: она наводнит словенские земли своими темниками и баскаками, приставами да целовальниками, боярами да стольниками, дьяками да подьячими; и сие зло злее зла турецкого, злее яду немецкого…
– Се б то дуже правда, – покачивал головой Палий.
– Какое не правда! Познал я московскую душу: ее и в десяти водах не вываришь…
– Так-так… Он і у нас на Вкраїні, Москва вже свої порядки заводить, така вже московська натура їжаковата…
– И я сие сказывал царю.
– Що ж він?
– Милостиво молчал и шубу с плеча своего пожаловал мне…
– А там і гайда! У Сибірію?
– Да, сын мой.
Палий даже рассердился. Он передвинул свою курпейчатую шапку с одного уха на другое и с досадою остановился.
– Так це все бояри?
– Бояре, кому ж больше: они и царя обманули.
– Ах, гаспидові діти! От іроды! А цар і не знав нічого?
– Ему доложили, якобы мне «надобеть быть у государевых дел, у каких пристойно», и сослали в Тобольск.
Рассказ Крижанича произвел на Палия тяжелое, удручающее впечатление. Опять перед ним вставало поле, усеянное костями человеческими; но кости эти уже не оживали… «Не оживут кости сия», – звучала под сердцем плачущая, погребальная нота… Кто поможет воскресению сухих костей? На кого надежда?
Крижанич угадал его мысль и кротко посмотрел на него глазами старческими, ясными, как у юноши, глазами.
– А все-таки, сын мой, оживут кости сия, – с глубоким убеждением сказал он.
– Хіба Духом Святим? – грустно заметил Палий.
– Духом животным, сын мой… А кто ты? Как имя твое? Я и не спросил тебя.
– Я Семен Палій, із Борзни… Був запорожцем, а тепер… – Он остановился.
– Хочешь оживить кости сии?
Палий молчал, вера в Москву вновь была глубоко потрясена.
– Не отвещай, я знаю, – продолжал старик, – я умею читать душу человеческую на лицах людей… Я прочитал твою душу… Ты оживишь кости сии…
– Как же, отче? Научи!
– Знаешь, сын мой, как засевают поле, поросшее волчцами?
– Знаю…
– Засей же поле сие пшеницею, и волчцы погибнут… кости оживут… Как зерно всходит пшеничным стеблем и колосом, так кости сие взойдут людьми живыми… Живая пшеница за Днепром: кликни клич, и пшеница сама придет сюда, и ты засеешь ею сие поле мертвое, и «оживут кости сии»…
Палий видел, что эта мысль отвечает его собственной, давно лелеемой мечте. Еще будучи в Запорожье, он много думал о судьбе западной, заднепровской Украины, и ему казалось, что безбожно было бы оставлять ее «руиною». Эта «руина» под боком у Киева. Ксендзы уже угнездились в Хвастове и, как пауки, начали растягивать свои цепкие нити по Волыни, Подолии и Полесью. Сухие кости казацкие уже хрустят под копытами панских коней…
А тут этот таинственный, неведомо откуда явившийся старик с апостольскою бородою и речью пророка, с этим не от мира сего выражением глаз, читающих душу чужую, как раскрытую книгу, эта мертвая тишина степи, нарушаемая лишь иногда мерными взмахами белых крыльев луня, словно разыскивающего по «руине» погибшие казацкие души, да звонкий клекот в вышина орла, не находящего себе добычи, все это сковывало впечатлительную душу Палия священным ужасом… Кто этот старик? Куда он идет, чего ищет?
«Бысть человек послан от Бога… к своим прииде, и свои его не познаша» – невольно повторяется евангельский стих.
– Сеять, сеять подобает на новой ниве, – говорил как бы сам с собою старик. – А сеятели лукавы суть…
– Какие сеятели, отче?
– Лукавые… Один – Дорошенко [25], гетман сегобочный, другой – Самойлович [26], гетман тогобочный… Оба они сеют на чужое поле, – продолжал старик про себя, не поднимая головы.
– А третий сеятель?
– Мазепа…
– Осавул енеральный?
– Он… Се диавол в образе сеятеля… Плевелы он сеет, и заглушат сии плевелы всю Украйну…
– Да он еще не гетман.
– Будет гетманом… Гетманскую булаву он уже носит за пазухою, у сердца лукавого.
– А Дорошенко и Самойлович?
– Дорошенко на турскую ниву сеет словенское добро, а Самойлович на московскую, на боярскую… никто не сеет на свою ниву, на народную…
Крижанич остановился. Сгорбленная спина его выпрямилась. Он положил руку на плечо Палия и глянул ему прямо в очи.
– Семен Иванович, – сказал он медленно.
Палий вздрогнул от этих слов, он точно испугался чего и с недоумением глядел на старика.
– Как ты познал мое имя? – робко спросил он.
– Я давно его знаю, и тебя знаю, – загадочно отвечал Крижанич. – Хочешь добра земле своей?
– Хочу, видит Бог.
– Помнишь историю народа израильского?
– Помню.
– И работу египетскую?
– Помню, отче.
– И Моисея?
– Все помню.
– Будь же Моисеем народа украинского… Изведи из плена латинского в сию Палестину… [27] Помни, сын мой, что сила народов в согласии их… Когда оживет пустыня сия, и кости сухие восстанут, и будет собор мног зело, соедини десницу народа украинского с шуйцею, тогобочную страну с сегобочною, и тогда не страшно для вас будет жало латинское… Жало сие злее жала скорпия для словенского рода: Польша уже гнить начинает от сего змеиного яда и сгниет она… А вы останетесь и живы будете… Придет время, вы познаете других братьев своих, словен… О! Много горького будет между братьями, горькую чашу испити имать род словенский… Но горечь сия, верь мне, будет ему во спасение… Только помните: Concordia parvae res crescunt…
Крижанич остановился, как бы что-то припоминая. Палий не прерывал его молчания, он был слишком взволнован.
– Прими же мое благословение, – снова заговорил Крижанич, – и не забывай меня, сын мой… Не забывай и словес моих, не мои то словеса, а Божьи: я умру, а словеса сии не умрут… Я теперь иду на родину, и там, на краю гроба, став ногою у самой могилы своей, крикну к словенскому роду: «От четырех ветров прийди, о душе словенеска, и вдуни на мертвыя сия, и да оживут!..»
Много лет прошло со времени встречи Палия с старым энтузиастом Крижаничем. Сам Палий стал уже ветхим, хотя бодрым стариком. И Крижанич, и Дорошенко, и Самойлович отошли в вечность. Мазепа вынул гетманскую булаву из-за пазухи и царствует над Украйною в качестве холопа царей московских…
А Палий все засевает «руину» новою человеческою пшеницею… О! Как мощно взошла новая великая нива украинская! Какой налила богатый, ядреный колос яровая пшеница Заднепровья!
Бывшая «руина» опять превратилась в страну, текущую молоком и медом… Ожила заднепровская казаччина… Сухие кости ожили, и стал собор мног зело…
Как оживали эти сухие кости, как скреплялись жилами, покрывались плотью и кожею, об этом, благосклонный читатель, зри почтенных историков: Соловьева, Костомарова, Антоновича, Кулиша, и в особенности Костомарова, который уже заготовил и полотно, и краски, и кисти для создания великой картины «руины» и ее воскресения…
Я же, благосклонный читатель, поведу тебя туда, куда не смеет проникнуть историк, и покажу то, чего историк показать не может. Я поведу тебя в область творчества, черпающего свои идеалы из архива более обширного, чем все архивы государства, открытые историку, и, не отступая от исторической правды, покажу тебе самую душу исторических деятелей: для нас открыты самые сокровенные думы Палия; мы проникнем в темную глубину души Мазепы; мы подслушаем, как бьется сердце у спящей Мотреньки, о чем грезит эта «неслухняна дитина»…
Не спится и старому Палию в эту жаркую ночь, как не спится Мотреньке… Мотреньке не дают спать молодые грезы; беспокойное сердце колотится под горячею от жаркого тела сорочкою, а Палию не дают спать старые думы…
Многое думается этой сивой, почти столетней голове казацкого батька… Вон каким пышным цветом цветет «руина», некогда представлявшая обширное разрытое кладбище, усеянное сухими костями казацкими. Вот бы теперь прийти сюда тому старцу словенскому, Юрию, который благословлял эту степь своею старою, дрожащею рукою, да поглядеть на нее да поплакать от радости…
И усталые от бессонницы очи Палия плачут теплыми, хорошими слезами.
Нет, не прийти уж, верно, старцу Юрию, где прийти! В могиле, поди, отдыхают его святые, нывшие за словенский род старые кости…
Тихо кругом, сонно… Палий выходит из своего дома, что в Белой Церкви, садится на рундучке и думает, думает, думает… Что за тихая ночь! Темное небо усеяно звездами, много их, как много казаков на всей этой степи, по всей Хвастовщине и по Полесью.,. Вот уж сколько лет, словно пчелы за маткою, летят в Хвастовщину казаки и голота со всех концов, все до Палия, до батька казацкого… И запорожцы чубатые идут «погуляти», и волохи черномазые целыми поселками валят а Хвастовщину, и подоляне идут сюда же, и Червоная Русь, и Волынь, все бредет в царство батька козацкого, Палия Семена Ивановича… Мазепинцы, левобережные, словно саранча, летят сюда же, и нету им удержу, не устеречь их караулам Мазепиным…
И лютует на Палия старый, лукавый Мазепа. Да и как не лютовать ему! Сам видит, что у Палия житье людям привольнее, чем у него, в гетманщине… А сам и виноват же… Лядским ладоном прокурен Мазепа Иван Степанович, ляхом смердит от всего духа мазепинского, так и остался старым королевским пахолком, что блюда лизал в королевских передних, да и всех молодых, знатных казацких сынов в пахолков перевернуть хочет… Где ж тут, у чертовой матери, хотеть, чтоб казаки его любили! Вон он, старый пахолок, панство на Украине расплодить хочет, мало польское панство залило сала за шкуру народу украинскому! «До живих печінок» дошло это панство! А он и свое, казацкое панство на поругу народу разводит…
А эти ляшки-панки, словно осы в улей с медом, забрались в Украйну, да так и гудут около Мазепы в охотницких, да компанейских, да сердюцких полках… Так и этого мало, надо своих трутней в улей напускать… Ну, и напустил бунчуковых товарищей, землю у поспольства отнял, панщину завел вражий сын, да еще и на старого Палию лютует… То-то! Засел в свой Батурин, окопался, как в чужой земле, и носу показать без сердюков да московских стрельцов не смеет… Пропадет за ним милая Украйна!
Вон недавно проезжал через Хвастов к святым местам поп московский, отец Иоанн, по отчеству Лукьянов [30], так говорил «не аби яке» про Мазепу…
– Кріпко сидить там гетман? – спрашивал попа Палий.
– Да крепок-то он только стрельцами, и он, и Батурин его, на караулах все москали стоят, целый полк стрельцов живет в Батурине. Анненков полк с Арбату…
– А народ, поспільство?
– Яко собака перед горячею кочергою… Коли б не стрельцы, то б хохлы его давно уходили, что медведя в берлоге, только стрельцов и боятся, а он без них не ступит и шибко жалует их, все им корм, да корм, да пития всякие…
Недаром сегодня Палий, проходя по рынку, слыхал, как старый запорожец «на бандурі вигравав, та словами промовляв»:
Хоч у нашого Семена Палія й не велике військо охотнеє,
Тілько одна сотня, да і та голая.
Без сорочок и штанів, тілько з очкурами.
А буде та сотня голая, буде та сотня безштанная,
Буде панськую тисячу убраную, оксамитом критую,
Шовками пошитую – буде мов череду гнати,
Упень рубати,
Буде великим панам великий страх завдавати…
А казаки да голота слушают да смеются, так и «регочуть» на весь рынок… «Добре! Добре, брате, граєш, правду промовляєш!..»
И радостью искрятся старые очи Палия при этом воспоминании… Доброе что-то проходит по его ветхому, такому же, как и в детстве, кроткому лицу…
– Добрі в мене дітки-козаки… Хоч голі, та веселі…
Да и поп этот московский, отец Иоанн Лукьянов, что от святых мест ехал на Белую Церковь, «таке чудне попиня»… Турки, что провожали его с купцами по степи, боятся, говорит попик, Палия…
– Мы б вас с радостью и до Киева проводили, говорят, да боимся Палия вашего: он нас не выпустит вон от себя, тут де и побьет…
– Чудні турки…
– То-то чудны… У нас, говорят, про Палия страшно грозная слава…
– Овва-бо! Яка вже там грізна!
– Еще бы! Мы, говорят, никого так не боимся, как Палия… Нам де и самим зело хочется его посмотреть образ, каков де он?
И доброе лицо старика светится детски-старческою улыбкою.
– Образ… у мене образ… От дурні!
И старик, сойдя с рундучка, тихо побрел через обширный двор к леваде, усаженный вербами. Начинало светать, но вербы со своими густыми, низко опустившимися ветвями казались еще совсем темными, и только в просветах между ними виднелось небо, розовые краски которого обещали прелестное утро. Две собаки, которые спали, разметавшись среди двора, словно бы уверенные, что не их дело лаять, когда не на кого, увидав хозяина, поднялись с земли и, точно по заказу, замахали хвостами, как бы говоря: «Ну, вот соснули и мы маленько, а теперь за дело…»
– То-то, виспались, сучі діти, – ласково бормочет, старик, – знаєте, що я, старий собака, не сплю…
У конюшни, распластавшись на соломе, спят «хлопці», которые всю ночь гуляли «на улиці» и напролет всю ночь горланили то «Гриця», то «Ой сон, мати», то «Гоп, мої гречаники»…
– Эх, вражі сини, набігались за ніч за дівчатами, – продолжает ласково ворчать старик.
А там кони, узнав хозяина, повысовывали морды в открытые двери конюшни и ржут весело…
– Що, дітки, пізнали старого? – обращается он к коням…
А вот и утро, совсем светло становится… Вдоль левады ко двору приближается конный казак и, узнав «батька» Палия, осаживает лошадь…
– Здоров, Охріме, – ласково говорит Палий.
– Бувайте здорові, батьку, – отвечает казак, снимая шапку.
– Звідки?
– Та з Києва ж, московського попа проводили.
– Отця Іоанна?
– Його ж.
– Добре.
Казак что-то мнется, копаясь в шапке. Вынув из шапки хустку, он достает из нее что-то тщательно завернутое.
– Що в тебе у шапці там, київський бублик, чи що? – улыбаясь, спрашивает Палий.
– Ні, батьку, не бублик.
– Так, може, гарна цяця?
– Ні, батьку… Ось-де воно гаспидське, – радостно сказал казак, вынув из платка какую-то бумагу и подавая ее Палию.
– Що се таке? – спрашивает этот последний.
– А Бог його знає, що воно таке є… писано щось…
– А де взяв?
– У Паволочі дали… У того козака найшли за скринею, де московський піп ночував… Може воно яке там, Бог его знає, що воно надряпано… Може, й песа там наколупано…
И Палий, развернув бумагу, прочел: «А в Хвастове по земляному валу ворота частые, а во всяких воротах копаны ямы да солома наслана в ямы, там палиевщина лежит, человек по двадцати по тридцати, голы, что бубны, без рубах, нагие, страшны зело; а в воротех из сел проехать нельзя ни с чем, все рвут, что собаки: дрова, солому, сено, с чем не поезжай…
– Бреше гаспидів москаль, – не утерпел казак, – бреше сучий сын…
Палий улыбнулся.
– Себто ти попа так, Охріме? Охрим смутился, но не растерялся…
– Ох, лишечко… Хиба ж се піп пише?
– Піп, Охріме.
– Так окрім його священства… А все же бреше…
«А когда мы приехали в Паволочь, – продолжал читать Палий, – и стали на площади, так нас обступили, как есть около медведя, все козаки-палиевщина: и все голутьба беспорточная, а на ином и клока рубахи нет. Страшные зело, черны, что арапы, и лихи, что собаки, из рук рвут. Они на нас, стоя, дивятся, а мы им и втрое, что таких уродов мы от роду не видали: у нас на Москве и на Петровском кружале не скоро сыщешь такого хоть одного»…
– А то-ж! Воно трохи й правда, – заметил старик, кончив читать и догадавшись, что это, вероятно, листок из дневника или путевых заметок отца Иоанна, оброненный в Паволочи.
Как бы то ни было, но листок этот заставил задуматься старика. По листку Палий мог судить, какие вести и в каком виде доходят о нем до Москвы, до бояр и до царя и насколько эти вести отвечают его задушевным, глубоко таимым от всех планам… Вести не лестные: они могут только бросить тень на то, что теперь уже светилось вдали не то путеводною звездою, не то погребальным факелом… Ведь могила-то уж не за горами…
– Спасибі, Охриме… Приходь сгодя, діло буде, – сказал старик и, поникнув седой головой, снова направился к дому, бормоча: «Бідна Україна… коли-то твоє сонечко встане?»…
Солнце действительно вставало, но не то, которого искали старые очи Палия Семена.
Примечания
23. Крижанич, Юрий (ок. 1618 – 1683), славянский мыслитель и ученый, писатель, по национальности хорват. Священник-миссионер, состоявший на службе ватиканской конгрегации пропаганды веры. Выступал за «славянское единство», культурное и политическое возрождение славян, унию католической и православной церкви. Много путешествовал, в 1661 г. приехал в Москву. Был сослан по неизвестной причине в Тобольск, в 1676 г. получил разрешение выехать из России. Автор работ по философии, политэкономии, музыке, политических статей. Разработал программу реформ для России, проект «общеславянского языка».
24. помни участь Агасферову… – Агасфер – персонаж христианской легенды, согласно которой во время несения Спасителем креста на Голгофу отказал ему в отдыхе в своем доме, велев идти дальше. В наказание за это был обречен на безостановочное скитание и лишен покоя могилы до второго пришествия Христа.
миллионы жертв – написано через два роки після закінчення російсько-турецької війни 1877 – 1878 р., в ході якої Росія втратила вбитими та померлими понад 100 тис. чоловік.
ты только освободи их – Росія й хотіла б завоювати південних слов’ян, так Європа не дала. От і довелось їй обмежитись визволенням Болгарії замість захоплення її.
25. Дорошенко, Петр Дорофеевич (1627 – 1698), гетман Правобережной Украины в 1665 – 1676 гг. Активный участник освободительной войны 1648 – 1654 гг. против поляков. Будучи гетманом, возглавлял часть старшины, не желавшей оставаться в подданстве России и ориентировавшейся на Турцию и Крымское ханство, лишился поддержки казачества. В 1676 г. капитулировал перед русскими войсками, был отправлен воеводой в Вятку (1679 – 1682); позже жил под Москвой.
26. Самойлович, Иван (ум. 1690), гетман Левобережной Украины. Вступил в казацкое войско в 60-х гг. XVII в. В 1672 г. после свержения Д. Многогрешного стал гетманом. Выступал за воссоединение Правобережной и Левобережной Украины под властью Москвы. Принимал участие в походах против турок и крымских татар. Был обвинен группой старшин, возглавляемой И. С. Мазепой, в сношениях с крымскими татарами и сослан в Сибирь, где и умер.
27. Будь же Моисеем народа украинского… изведи из плена латинского в сию Палестину… – Моисей – по Библии вождь и законодатель народа еврейского, пророк. Жил в конце XIII в. до н. э. Стал вождем израильтян во время их исхода из Египта в Синайскую пустыню, т. е. освободителем народа из египетского рабства, длившегося 400 лет.
30. проезжал через Хвастав к святым местам поп московский, отец Иоанн, по отчеству Лукьянов… – Лукьянов, Иоанн старец Леонтий, московский священник, старообрядец. В 1701 – 1702 гг. совершил паломничество в Иерусалим. Автор «Путешествия в Святую землю».
По изданию: Мордовцев Д. Л. Царь и гетман. – М.: Книга, 1990 г., с. 54 – 65.