Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

Страшное наказание

Владимир Пасько

«Колхоз — это была совсем новая форма сельскохозяйственного производства, люди к ней не привыкли. Я помню, как колхозные бригадиры утром ходили из хаты в хату и просили людей идти в колхоз на работу. Люди не хотели идти, выходили поздно, возвращались с работы рано, на работе во время прополки пропашных культур лежали баклушничали, рассказывали разные истории, пели, а бригадир приходил под вечер и ругался, что мало пропололи. Я это видела собственными глазами”, — делилась своими детскими впечатлениями мать.

— Это правда, Деду?

— Да ты же знаешь, какие у нас люди… Как для себя — то если не горы сдвинет, то хотя бы что-то сделает. А как для общества — попробуй его докликаться. Все то — остатки мелкобуржуазной кулацкой психологии, которые мы надеялись искоренить. Потому и в бригадиры тяжело было найти желающих. Дядю Афанасия помнишь? Что сапоги шил, мой свояк? Он меня так допек своим критиканством, что я подговорил правление колхоза его бригадиром назначить. Пусть сам похозяйничает и покомандует…

— Какие результаты эксперимента?

— Через неделю пришел проситься, чтобы отпустили с миром и клятвенно пообещал, что больше против колхозного строя рта разевать не будет. Вот так оно было, если по правде. Такое сознание у людей было.

Шеремету вспомнилась песенка, которую он слышал в своем детстве, через четверть века после описываемых событий и в совсем другом конце Украины. Но что касается колхозного строя, то отношение людей было то же:

Працюй, дурню, у колгоспи

Нич и дэнь, нич и дэнь.

Воны тоби намалюють

Трудодэнь — трудодэнь.

В песенке все повторяется дважды. Слова, имеется в виду. Не трудодни.

«Я любила со своей мамой, а затем с подружкой к ее маме ходить в поле. Помню, был такой случай. Женщины до обеда поработали, а затем в гаёк в холодок — перекусить и отдохнуть. Нам с Таней поднадоело болтовню взрослых женщин слушать, да и неудобно. Так мы взяли с ней сапы и пошли в охотку пополоть. Да так незаметно по две дневных нормы с ней сделали, пока бригадир под конец дня не пришел. Он как увидел, то как начал тех женщин ругать и стыдить, а они потом нас — до сих пор уши горят…

Зерновые же культуры настолько были засорены, что там, где пшеница должна была бы расти, так больше было сорняков и васильков, чем пшеницы. Мы, дети, радостно рвали эти цветочки. А колхозы имели очень низкий урожай”.

Читать бесхитростные строки становилось тяжело. Если бы кто знал тогда, что за ягодки родятся из тех цветочков — с корнем бы их повырывали, при свете луны наверное работали бы, чтобы только отвести ту страшную беду. Да и кто же тогда мог подумать, что власть, которая демагогично называла себя народной и ежеминутно горло драла о народном якобы благе окажется такой нагло-жестокой и бездушной…

«И вот в 33-м году уже был голод. Люди ехали на Кубань менять одежду на хлеб, в Могилев за картофелем. Обдирали с липы кору, листья, сушили, делали из этого муку, домешивали чуть-чуть обычной муки, картофеля и такие пекли блины.

В колхозе для тех, кто еще мог выйти на работу, варили затеруху или галушки. Каждому доставалась галушка величиной с яйцо и вода, в которой она варилась. Наша мама тоже нам приносила такую галушку, а из нее торчали ости и застревали в горле. Отец в ту пору работал директором школы и, как служащий, получал 9 фунтов муки в месяц, это три с половиной килограмма. Кроме того, мы в свое время удержались, не зарезали корову, когда не стало чего есть. Будто чувствовали, что это не конец, что будет еще хуже. Потому мы и жили немного лучше, чем другие. Мама ежедневно давала молоко и еще кое-что тете Марте и ее взрослым детям. Она выжила, а дети умерли. Каждый вечер стакан молока давала мама соседскому подростку, у которого все родные умерли. Он благодаря этому стакану выжил. Помогали мы и сестре маминой, у которой было шестеро детей, а муж умер. Мы ходили в школу, дети были очень худыми, сухими, а затем опухали, умирали и все меньше детей было в классе. У нашего соседа было девятеро детей. Жена и восьмеро детей умерли, он сам их хоронил, — отвозил тележкой на кладбище без гроба, только завернутыми в дерюгу, закапывал сам, чтобы тот килограмм муки, что давали на такое горе, самому использовать. Этим он спас себя и одного из самых старших детей.

Помню, что до голодовки во дворах крестьян было соток по 5 — 6 земли, где игрались на зеленой траве дети. А после голодовки землю вскопали почти до порога каждого дома и все было засажено овощами.

Детей, которые остались после голодовки сиротами, всех забрали в колхозные интернаты, там кормили, одевали.

Люди не обвиняли в голоде систему коллективизации, просто считали, что это действует какая-то враждебная рука.

Голодовку 1932-1933-х годов никто в то время не называл голодомором. Объясняли голодовку так: первые годы в колхозе люди работали хоть и не очень добросовестно, но все, что родило на полях и собрали, то делили на душу населения, а государству отдавали уже то, что оставалось. А затем руководство государства увидело, что такая политика невыгодна государству — и ввело хлебопоставку. Колхозники же, как и ранее, во время сбора урожая играли в карты на поле, а зерно перезрелое сыпалось на землю. Урожай не собрали, а план хлебопоставки должны были выполнить, потому сами остались без хлеба. Да и урожаи тогда были плохими, не было же минудобрений, телегами возили перегной на поля. Из машинно-тракторной станции (МТС), которых было в каждом районе по одной, давали на сельскохозяйственные работы из техники может по одному-два трактора и одному комбайну на колхоз, да и те не очень работали, потому что часто что-то ломалось, а ремонтировать не умели. Косили хлеб косилками, а женщины вязали снопы, и мужчины косами косили. Эти снопы складывали в копны (по шестьдесят снопов), потом их свозили телегами в скирды, а тогда уже молотили так называемой паровой молотилкой. Таким образом, производительность хозяйства была очень низкой “.

Очевидные попытки матери как-то завуалировать, обусловить какими-то объективными причинами откровенный геноцид выглядели беспомощными и напрасными. Хотя — а как иначе она могла написать? Дочь убежденного большевика и сама комсомольская функционерка в молодости? Написать, что московская коммунистическая власть, которой ее отец и она безгранично верили и честно служили, оказалась убийцей нескольких миллионов украинцев — их соотечественников? Тем более, что и само преступление, и его масштабы тщательным образом скрывались. Настолько долго и настолько тщательно, что об этой трагедии не знали толком многие даже из в Украине сущих, особенно в советское время. Сочувствовали ленинградцам, которые потеряли от голода в результате блокады в войну миллион человек, проклинали немецких фашистов, которые замордовали пять с половиной миллионов граждан Украины — и в то же время забыли-не знали о почти таком же количестве, каждого шестого-седьмого из своих собственных соотечественников, погибших свирепой голодной смертью по вине московских коммунистов и поставленных ими киевских прихвостней. Да и как было не забыть-знать, если даже в учебниках истории советских времен эти миллионы жертв просто не существовали. О времени, когда миллионы украинцев умирали самой ужасной из смертей, в учебнике, по которому его самого учили в школе, писалось: “В начале 1933 года страну облетела радостная весть: первая пятилетка была выполнена ранее срока… Колхозный строй уничтожил кулацкую кабалу и обнищание трудящихся масс крестьянства. Сельская беднота и низшие слои середняков становились в колхозах обеспеченными людьми”.

— Не терзай мне сердце своим правдоискательством! Достаточно! Это для тебя оно что-то новое, какое-то открытие, а я все это пережил! И выжил, не обезумел! Это не партия виновата, а вредители, которые проникли в партийно-государственный аппарат и организовали эту голодовку. Непонятно только, почему их не разоблачили и не судили.

— А вы не знаете почему? Да потому, что тогда пришлось бы посадить весь ваш тогдашний партсоваппарат — от самого “усатого”, который отдавал преступные приказы, до рядового комбедовца, который у своего односельчанина последнюю картофелину забирал и жизнь вместе с ней.

Нестерпимая пауза висела в воздухе, угрожая своим грузом раздавить все — и их близкие семейные отношения, и их самих. Первым нарушил молчанку Дед.

— Ты знаешь, что-то там, наверху,— показал пальцем куда-то сверх потолка,— по-видимому все-таки есть. Хоть я и не видел, и затруднительно в это поверить. Но — есть. Что меня тогда, в августе тридцать второго, еще до того, как у нас настоящий голод начался, освободили от руководящей колхозной работы и отправили в школу. И я лично непричастен ко всем тем экспроприациям и экзекуциям. Не имею на совести заморенных голодом душ. А кое-кого еще и врятувать удалось.

— Может, хоть теперь признаетесь, за что вас из “руководителей колхозного движения в масштабе отдельно взятого района” в сторону подвинули, мягко говоря?

— Да и за что. Просто, когда я увидел, как напряженно-тяжело проходили хлебозаготовки в тридцать первом году, когда их растянули во времени вплоть до весны тридцать второго, то понял, что здесь что-то не так. А когда в мае тридцать второго из Москвы поступило постановление СНК СССР и ЦКВКП(б), по которому продразверстка из колхозов оставалась фактически в том же объеме, то ясно осознал, что такое добром закончиться не может. В нашем районе большого голода тогда еще не было, такого как в следующем году, однако напряжение уже сильное чувствовалась. Хотя смертельных случаев было немного, но в целом люди были доведены до ручки. Слухи поступали, что в других краях голодают уже массово, даже о случаях людоед-ства рассказывали. Я сам на Кубань вынужден был ехать, к своим давним знакомцам, мешок муки оттуда привез да сальца немного. Потому тем летом мы не отощали, крепкость сохранили, по-видимому, это также был фактор, который помог потом выжить. Потому что в тридцать третьем уже и на Кубань нечего было ехать, там то же самое было, да и не пускали уже тогда.

Слушать глуховатый будничный голос Деда было жутковато-интересно, однако создавалось впечатление, что он что-то скрывает, отвлекает от поставленного вопроса — почему его фактически отстранили от руководящей работы, причем именно в такое драматичное для власти время, когда каждый более-менее опытный и преданный делу работник был на особом счету. Не было у Деда надлежащего образования или опыта? Так вовсе нет, сравнивая с другими руководителями той поры, все было вполне прилично — “два класса и один коридор”. Вызывал сомнение своей преданностью коммунистической идее? Также вряд ли чтобы, поскольку на пенсию пошел с должности хотя и районного масштаба, но — ведущего идеолога. Тогда же в чем дело? Шеремет осторожно переспросил опять.

— Как тебе сказать… Когда я увидел, что при таких методах работы и хозяйствования одних и руководства других — так и до голодовки недалеко, то решил поставить этот вопрос на бюро райкома. Чтобы обратиться в Полтаву или в Харьков, чтобы уменьшили план хлебосдачи. Так как людей заморим начисто совсем. У нас голодовки в двадцать первом — двадцать втором году, слава богу, не было, однако наслышались достаточно. Подумали-подумали да и решили написать прямо в ЦК, в Харьков, самому товарищу Косиору. Чтобы решить без промедлений, — Дед сделал длинную паузу.

Шеремет из литературы знал, что ни Харьков, ни тем более Москва все эти стенания с мест во внимание не принимали. Точнее — использовали эту информацию, чтобы еще более въедливо эксплуатировать украинское крестьянство как становой хребет украинской нации. И чтобы в конце концов сломать этот хребет, сделать украинскую нацию пожизненной калекой. Что, в принципе, и произошло. Но для этого нужен был еще и тридцать третий год. Пока что была лишь весна тридцать второго. И наивная попытка простых сельских большевиков найти правду и понимание у своих “старших товарищей”.

— И что же вам ответили, как и чем помогли старшие товарищи? — Спросил просто так, для порядка, Шеремет.

— По общим результатам ты сам знаешь, как: начался Большой голод, от чего мы и предостерегали. А вот в частностях вышло достаточно интересно…

— Очередная пауза была еще длиннее. — Розбираться по нашему письму специально приехал инструктор ЦК КП(б) У. Кто бы ты думал?

— Я в жизни одного-единственного инструктора ЦК видел, и то в Афганистане, причем вспоминаю без особенного удовольствия. — Без энтузиазма ответил Шеремет.

Я также. Потому что этим инструктором оказался товарищ Чернявский. Теперь уже, правда, без бороды, потому что в лета уже вошел нормальные, да и питание, видать, неплохое. Кто главный инициатор письма, ему донесли сразу. Дальше — сам понимаешь: “непонимание линии партии”, “покрывательство лодырей и вредителей”, “покровительство кулацким элементам”, “гнилой либерализм” и тому подобное.

— Почему же так сравнительно легко тогда вам обошлось? — удивился Шеремет. Потому что знал, какие выводы бывали обычно после таких формулировок. И знал, как много низовых партийно-советских работников и простых коммунистов жестоко поплатились за попытку остаться людьми в нечеловеческой системе. Причем отстранение от должности — это еще было наказанием из числа не самых тяжелых. Почему же тогда деду такое непослушание с рук сошло?

— Поговорили по душам. В одиночестве, без свидетелей, — брезгливо искривил губы Дед. — Пришлось объяснить, что в этот раз один я из партии не пойду. А пойдем вдвоем. Горенко — за то, что был против неумной политики относительно крестьянства, в которой виноваты чиновники от партии. А Шварцблут — за укрывательство от партии своего буржуазного происхождения и эсеровского прошлого. — И не спасет тебя, говорю ему, ни то, что ты к товарищу Косиору, первому секретарю ЦК КП(б) У в доверие втерся, из-за того, что теперь уже польский корень в себе нашел и о своем “интернационализме” орешь, а не о казацком происхождении. И даже то не спасет, что свирепствуешь здесь перед нами, последнее зерно требуешь у крестьянина забрать. Потому что это не “линия партии”, а прямое вредительство. Кому тот социализм будет нужный, как люди вымрут? Не может коммунистическая партия большевиков от своих членов такого требовать, не за то мы на фронтах Гражданской войны кровь свою проливали, а потом с кулачеством боролись.

— И какая же реакция у “товарища Чернявского” была? — оживился Шеремет. — Испугался? Или как?

Да нет, он, гад, не из пугливых был. К такому повороту, видно, готовился давно. Потому что сразу бросил: — Кто тебя, деревенщину, слушать будет? А тем более — кто поверит? Кто я и кто ты?

— Может, говорю, меня слухать и не будут, зато послушают более значительных людей. Которые расскажут кому следует и обо мне, и о тебе, и обо всех наших здесь делах. Может, меня это и не спасет, однако и тебе мало не покажется, когда за тебя как следует возьмутся. Причем не ваши, харьковские, а московские товарищи. Люди у меня там проверенные еще в гражданскую есть, как с ними связаться — способ найдется. Так что думай…

— Я думал, это только сейчас такой гадюшник среди чиновничества, причем на всех уровнях, друг друга поедом едят. А “партсовактив”, оказывается, также были ребята не из последних в этом деле.

— А что я должен был делать? — В голосе Деда победных ноток не чувствовалось. — Позволить, чтобы мою жизнь разрушил этот партийный карьерист, с которым меня так несчастливо свела судьба? Не карьеру, учти, а — именно жизнь. Потому что она мне без моего дела, за которое я кровь свою проливал, сама по себе не очень-то и нужна. Не помню, кто-то из мудрых сказал, что добро должно уметь себя защищать от зла. Однако самое поганое было не в том…

Шеремет удивленно взглянул на Деда:

— Интересно, а что же может быть хуже? Разве что уже откровенный беспредел…

— Беспредел, говоришь… Это действительно страшно. Но еще ужаснее, когда он соединяется с безверием. Точнее — с разочарованием. — Голос Деда стал горьким, словно полынь. — Потому что Шварцблут подумал-подумал, да и говорит: “Наивный ты человек, Горенко. Неужели ты думаешь, что все то, что здесь у нас, в Украине делается, в Харькове задумано? Неужели ты не понимаешь, что это все — прямые указания Москвы? А мы все здесь, на местах — всего лишь исполнители? Просто один больший, второй меньший, но оба мы — всего лишь винтики гигантской машины, сконструированной не нами и не нами управляемой. Ну, донесешь ты на Чернявского, докажешь, что в действительности он Шварцблут — не украинец, а еврей, не большевик, а социалист-революционер. И что с того? Пришлют вместо Чернявского какого-то Сахарова-Цукермана или Царёва-Малика. А дальше что? Пусть даже настоящего Иванова или Смирнова. Он что, другое что-то будет делать? Это воля партии и ее нужно выполнять. Любой ценой. Любой — ты понял”.

— Даже если эта цена — миллионы человеческих жизней? — Не удержался от реплики Шеремет. — А затем — кто ее определил, эту цену? Кто кому дал такое право? И чья она, та воля, каких людей конкретно? И почему именно такая нечеловечески жестокая?

— Приблизительно то же и я его также спросил, — неспешно ронял слова Дед. — Однако он лишь плечами пожал: “Откуда мне знать, какой там, наверху замысел в масштабе всего СССР и на десятки лет вперед? Мне приказали делать здесь, сейчас и вот это. Конкретно — разобраться с вашим уездным руководством и доложить четкие предложения: кого к партийной ответственности, кого из партии совсем, кого только с должности, а на кого передать материалы в ОГПУ, чекистам. Раскумекал всю серьезность ситуации?”

— Как здесь не раскумекать, — говорю. — И в какую же категорию ты меня зачислил? — Однако он будто и не слышит. “Я вижу, — продолжает, — что ты человек вроде бы умный, но для руководящей партийно-хозяйственной работы подходишь мало, особенно в свете современных требований. Думаю, мы найдем для тебя должность более соответствующую твоим способностям. Но запомни: если бы на моем месте был кто-то другой — так легко бы тебе не обошлось. Потому на будущее советую: не пиши больше никуда и никогда. Партия не ошибается. И если у тебя и возникают какие-то сомнения — держи их при себе. Настойчиво советую. По-дружески”.

— Ну и “друга” вам судьба подбросила! Я таких называю “заклятый друг”, — невесело пошутил Шеремет.— Однако теперь по крайней мере становится понятным ваше неожиданное тяготение к работе на просветительской ниве. Подвинули-задвинули в глухие Недбайки и сиди себе там, воспитывай подрас-тающее поколение, достойных строителей светлого социалистического будущего.

— Приблизительно так, — кивнул головой Дед, очевидно намереваясь поставить точку на тяжелой теме.

Однако Шеремету не давала покоя мысль, без ответа на которую, как ему казалось, невозможно было выяснить должным образом ни причин, ни масштабов катастрофы, которая постигла его народ.

Несомненно, поступали соответствующие преступные директивы из Москвы, понятно, что было соответствующее давление и контроль за выполнением — но если бы все украинцы, которые были тогда в партийно-советско-хозяйственном аппарате, в репрессивных органах — да стали вместе “против” — так, как его Дед, возможно бы не произошло тогда катастрофы?

— Стали против, говоришь… — горько вздохнул Дед. — А о постановлениях политбюро ЦК ВКП(б) У от ноября 1932 г. относительно участия “чекистов” и судебных органов в проведении хлебозаготовок и ликвидации ячеек контрреволюции ты слышал?

Шеремет напряг память, потому что как раз недавно проштудировал учебное пособие “История Украины: новое виденье”, официально рекомен-дуемый Министерством образования Украины едва не для всех, кто читать научился — от учеников старших классов и вплоть до преподавателей высших учебных заведений. Однако об этих постановлениях там даже речь не шла.

— Вы “закон о пяти колосках” имеете в виду?

— Не совсем так, хотя и это туда же. Просто для того, чтобы выполнить и этот закон, и хлебозаготовки, которые привели к голодомору, нужно было взнуздать “рядовых и младший командный состав партии”, тех, кто непосредственно на местах, в селе и в районе работает. Да так, чтобы и не пикнули. Или прикормить. Потому сначала им повысили зарплату, как раз к пятнадцатой годовщине революции, и организовали специализированное снабжение. Ты знаешь, что это такое, у вас оно потом до девяносто первого года сохранилось.

Что такое спецснабжение Шеремет действительно знал: когда определенным категориям партийно-советских функционеров дефицитные товары продавались за бесценок или за символическую цену. В одном Дед не совсем прав: специальное снабжение в девяносто первом году не исчезло, осталось оно и в дальнейшем. Просто масштабы изменились: тогда наделяли от куска колбасы до автомобиля или квартиры, теперь — вплоть до завода-гиганта или латифундии включительно. Тогда — за работу на державу, теперь же — за близость к “телу” Самого…

— Ну, то уже ваши проблемы, — прочитал его мысли Дед. — А тогда, сразу после празднования годовщины революции, издали еще два постановления и одну директиву. Это для тех, кто совесть свою на спецпаек все же не разменял. Хочешь послушать? Я те документы наизусть и до сих пор помню. Вот, например, что пообещали 27 ноября: “В первую очередь привлечь к судебной ответственности переродившихся, пособляющих кулачеству членов партии из числа руководящих должностных лиц колхоза — счетоводов, кладовщиков и т.п. Немедленно публиковать об их арестах и привлечении к суду. Коммунистов, помогающих обманывать государство и организующих саботаж хлебозаготовок, нужно судить особенно строго и решение суда вместе с исполнениями приговоров опубликовывать в районной печати… Секретарям обкомов совместно с начальниками отделов ГПУ выделить наиболее серьезные дела и в ускоренном порядке провести по ним суд с применением самых суровых приговоров… Составить и послать через ГПУ в г. Харьков список тех, которые должны быть высланы как политически опасный элемент. В особых случаях ответственных коммунистов после исключения из партии немедленно арестовывать и предавать суду”.

Однако этого, видно, показалось маловато, потому через пару дней прибавили: «Предусмотренные постановлениями ЦК репрессивные меры по отношению к кулацким элементам и в колхозах, и среди единоличников, еще очень мало использованы и не дали необходимых результатов вследствие нерешительности и колебаний там, где репрессия, безусловно, необходима… Советский аппарат в это же время совершенно бездействует и не исполняет своих прямых обязанностей, не несет никакой ответственности”.

А чтобы обеспечить выполнение, для надежности, так сказать, решили: “Для коренного улучшения руководства применением судебных репрессий создать в областях комиссии в составе первого секретаря обкома, обл. КК (Контрольная комиссия), начальника областного отдела ГПУ и облпрокурора. Комиссия раз в 2-3 дня устанавливает дела… которые должны быть проведены в ускоренном порядке… Суд по всем этим делам должен заканчиваться в срок 4-5 дней под непосредственным руководством и наблюдением комиссии…”

— Так кто же, по-твоему, перед такой силой может устоять?

— Неужели ничего нельзя было сделать? Неужели никто не пробовал, как вот вы, что-то объяснить, убедить, саботировать в конце концов? — пораженно молвил Шеремет.

— Смелый ты человек, как я погляжу, — насмешливо молвил Дед. — А ты знаешь, что лишь за четыре месяца хлебозаготовки в тридцать втором году было арестовано по хлебозаготовительным делам одиннадцать тысяч человек. А за один лишь следующий месяц — шестнадцать тысяч! На “черную доску” было занесено шесть больших сел и до четырехсот колхозов!

— И что с этого? Мало ли кого за что ругают, — небрежно бросил Шеремет.

— Да ты знаешь, что за этим — больше чем четыреста привлеченных к суду партийцев и более чем две тысячи — из правлений колхозов, из них сотня — осужденных к казни! И это всего за пять месяцев в тридцать втором году. А впереди же был еще и тридцать третий! — Вскипел Дед. — В одной из областей (не помню уже которой), закрытое письмо ЦК поступало, была осуждена тысяча председателей и других должностных лиц колхозов, из них шестьдесят человек — к рас-стре-лу. В одной только области! А их в Украине сколько было? А ты говоришь — “что-то объяснить, убедить, саботировать.” Те несчастные попробовали…

— Пусть будет так, вас — кого купили, кого запугали, партхозактив районного масштаба… Это хотя и нехорошо, но по-человечески понятно. Но почему простые люди это терпели? Те, кому терять уже нечего было? Кроме своей жизни, которая и без того очутилась под угрозой? Почему за вилы, косы и топоры не взялись, как в Колиивщину?

— Как тебе сказать… — попробовал объяснить Дед. — По-видимому, надеялись на что-то… Отдельные, правда, пробовали правды добиться, однако их быстро укрощали. Подавляющее же большинство дальше ругательств и матерных слов не шло. Ведь крестьянин — он по натуре своей существо мирное…

— Неправду говоришь, Григорию! — загремел голос Шаблия. — Наш крестьянин хотя и миролюбивый, но и не вол тупой. И за себя, за семью свою постоять умеет. Однако вы сначала наиболее сильных и энергичных, кто за свободную Украину бороться пошел, постреляли-порубили и с родной земли в Польшу, Румынию да Чехию выгнали. Потом за простых, но умных и работящих хозяев взялись: кулаками их объявили и из родительских домов поизгоняли, наиболее сильных и тем опасных — в Сибирь, а просто зажиточных, но осторожных — тех поближе, в Чагари. Кто же в селе, остался? Голь бестолковая и ленивая да еще работящие робкие дядьки. Которые все на что-то надеялись от вас, от власти, а когда поняли, что — все, амба, конец жизни, — тогда уже ни косу на древко насадить, ни вилы или топор в руки против московско-большевистского врага взять были уже не в состоянии.

— Моя правда, а не неправда. Неправда — она твоя, Дмитре. И правильно мы все делали все пятнадцать годов, когда за советскую власть боролись. Если бы не та трагическая ошибка в тридцать втором-тридцать третьем — все могло бы быть иначе… Тут мы действительно перед народом провинились. Но не мы, простые сельские коммунисты, а те, кто наверху сидели да указания неумные-бессердечные давали, — сердито ответил Дед.

— Верхние, говоришь, виноваты, а вы невинны? — Вспылил Шаблий. — А кто у крестьянина последнюю морковку и картофелину отбирал? Из голодного рта выдирал? Разве цековцы, что в Москве и Харькове сидели? За сотни и тысячи верст? Разве то не вы были и всевозможная сельская сволочь, пьяницы да лентяи, из которых вы свой «сельактив» организовывали?

— Я лично того не делал! — Глухо бросил Дед. — И никого к этому не поощрял. А за других не отвечаю.

— Но разве не ты их в свое время вовлекал в тот «актив» паршивый, коммунистические идеи в их неразвитые мозги втемяшивал, натравливал на настоящих хозяев? И то, что своевременно отошел от черного дела сам — это еще не значит, что к нему совсем непричастен. Потому что твои «шариковы» ведь не только остались, но и распоясались без твоей руки на всю катушку. Пока их самих власть не «кинула», и они также поиздыхали, только и того, что последними, — не отставал Шаблий.

— Откуда ты об этом знаешь? Об этих деталях? Ведь ты в то время в Польше был. Вместе со своими петлюровскими недобитками.

— Это твое счастье, что такие, как я вынуждены были по чужим краям силу и отвагу свою расточать. А здесь наш народ без нашей лыцарской доблести и самоотверженности покорно погибал в вашем большевистском иге,— не остал-ся в долгу Шаблий. — Что же касается того, откуда знаю — так к нам, через Збруч, из вашего коммунистического рая люди сотнями и тысячами убегали. И стреляли по ним ваши же красные пограничники, а не чужие польские. Однако в темноте, да еще и в воде не во всех попадешь. Потому достаточно было тех, от кого можно было из первых уст услышать, что вы здесь с народом нашим творили в соответствии с московско-коммунистической указкой.

— Тогда должен бы знать, что это не только мы виноваты, коммунизированная сельская голь, как ты говоришь, — оскорбленно отрицал Дед. — Для работы на селе из города было направлено свыше ста десяти тысяч партийцев из числа преимущественно рабочего класса. И это только в 1932-ом году. Да еще несколько десятков тысяч вскоре после того. Да аппарат НКВД, ГПУ, прокуратура — все то, что в настоящее время называется «силовиками». Так что мы по своим селам должны были делать? Если чуть ли не на каждый десяток сельских дворов какой-то «уполномоченный» из числа присланных был? Сколько среди них украинцев было — сам знаешь. Они и руководили той «голью», учили своим «методам работы». А те и старались, сколько у кого ума и совести хватало…

— И ума, и совести хоть у тех сельских активистов, хоть у тех «уполномоченных» и «стражей» порядка, насколько теперь стало известно, было немного. Скорее, не было совсем, — вмешался в дискуссию Шеремет. — Но скажите мне, пожалуйста: не украинцами ли они были, те жестокие непосредственные исполнители? Я не имею в виду всевозможных «уполномоченных». По крайней мере в ваших, Деду, краях. Да и относительно в целом Украины — если не все, то подавляющее большинство, по-видимому, природными украинцами были. Разве не так? Так. Тогда не кажется ли вам обоим, что прежде чем упрекать каких-то далеких и абстрактных интернациональных правителей в Москве и Харькове да не очень уж многочисленных и запуганных местных коммунистов, отмечаю — тоже украинцев, следовало бы для начала задуматься, почему такое случилось именно с нашим народом? И именно таким образом?

— Что ты имеешь в виду? — почти одновременно и в то же время одинаково настороженно переспросили упорные противники.

Объясню, если непонятно. Я долгое время жил в Санкт-Петербурге, как по вашему — Ленинграде. Известно, что там в войну от голода погибло почти миллион людей. Мне многие рассказывали о тех ужасах. Хватало подобного и у нас за десять лет до того. Но там был конкретный виновник: немецко-фашистские захватчики, которые блокировали город. И препятствовали подвозу продовольствия. Чтобы принудить сдать город. В оккупированных местностях в округе они кусок хлеба из голодного рта у крестьян не выдирали. Им нужен был именно город, а не смерть всех кряду. То есть: имеем дело с иностранцами, которые преследуют политическую цель. Так?

— Допустим, что так. Но куда ты гнешь? К чему? — Обескураженно-недовольно засопели оба.

— К тому, что в нашем случае имеем дело не с иностранцами, и не с войной, а с чем-то совсем непостижимым, что не имеет аналогов у других народов. Вы, вдумайтесь: украинцы морят голодом украинцев сами, послушно выполняя преступный приказ чужестранцев. Украинцы отбирают хлеб у украинцев и сами же отправляют его кому-то там в другие края. Сосед у соседа выдирает изо рта последний ломоть и обрекает его на голодную смерть — чтобы только выслужиться перед чужестранцами! Свой убивает своего по приказу каких-то чужбинных пришельцев. Так все ли в порядке с ментальностью у нашего народа?

— В порядке ли с ментальностью у нашего народа, говоришь… Другими словами — вполне ли мы, украинцы, в своем уме и морали по сравнению с другими народами? — Голос Шаблия стал горше полыни. — Мы-то вполне, и с ментальностью у нас все в порядке — христианские они у нас, мораль и вера. А вот с теми, кто приказы отдавал нас уничтожать и голодом морил — с теми нужно было бы разобраться.

— Ты что имеешь в виду? И кого? — насторожился Дед. Однако тот будто и не слышал, гнул свое.

— Ты знаешь, что их нынешний Президент, второй в независимой Украине, также, кстати, прежний профессиональный коммунист, в своем официальном обращении к нации заявил? Что “… это был геноцид. Целеустремленный, тщательным образом спланированный геноцид против украинского народа”. Но такое колоссальное преступление, как геноцид против целого вполне определенного народа, может планироваться и осуществляться лишь в чьих-то определенных интересах. Какого-то определенного другого народа или, по крайней мере, достаточно влиятельной и многочисленной группы людей, которая отождествляет свои собственные интересы с интересами этого другого народа. Так кто же был тот народ, преступники из числа которого спланировали и осуществили геноцид украинцев? И в интересах какого народа?

Вопрос Шаблия тяжелой тучей повис в воздухе, не находя ответа. Правда, он его и не ожидал, продолжая цитировать Президента Украины: «Из украинцев вынимали хлебопашескую душу, ломали хребет нации, сознательно провоцировали каннибализм”. Жутко, но откровенно и верно. Однако — не сами же украинцы принялись сами себя уничтожать и поедом есть? Такого не было в жизни любого европейского народа, тем более нашего с его смирным нравом. Так кто же были те преступники, которые это преступление спланировали и реализовали?

Шеремет вспомнил то прошлогоднее, 2003 г., обращение в связи с Днем памяти жертв Голодомора и политических репрессий: «Спланированный и реализованный Голодомор и массовые политические репрессии подвергли сомнению само существование нации”. Все трагически верно. Однако же “коммунистический режим” — это и его Дед, и сотни тысяч других ему подобных. Пусть даже они и были коммунистами, но разве врагами своего народа? Ведь и он же, Шеремет, также был коммунистом, однако это не мешало и не мешает ему честно служить своей нации. Как и миллиону других украинцев — прежних “членов КПСС”. Не говоря уже о тех десятках, если не сотне тысяч профессиональных партийно-комсомольских функционеров, которые наперегонки ринулись к чиновным креслам в Украине, против независимости которой они боролись до последнего, до тех пор, пока она не получила всенародной поддержки. И “вождь мирового пролетариата” Владимир Ильич Ленин на их партийных билетах от злобы ни пожелтел, ни посинел… Однако что имел в виду Шаблий в своих рассуждениях?

— И кто же, по-вашему, был в действительности тот лютый враг украинства? Который устроил геноцид нашего народа? Коммунистический режим? — Процитировал он мнение Президента. — Так его давно нет, “красная угроза” в воображении даже очень правых политиков давно на задний план отошла. Поэтому нужно построить соответствующей торжественности Мемориалы жертвам Голодомора, как это запланировало наше руководство — и “пусть же память обо всех невинно убиенных сплотит нас, живых, прибавит нам сил и воли, мудрости и воодушевления для укрепления собственного государства на собственной земле…”

— Мудро сказал ваш Президент, ничего не скажешь, — одобрительно отозвался Дед.

— Мудро-то мудро, но не все, — после долгой паузы возразил Шаблий. — Повторяю свой вопрос опять, еще раз: если есть “невинно убиенные” значит, есть и “преднамеренные убийцы”. А умышленных убийц всегда выявляют и конкретно называют, а затем разыскивают и судят. Поскольку для преступлений против человечества, коим является геноцид, срока давности не существует. Взять близких к нам, украинцам людей — евреев, миллионы которых веками на нашей украинской земле кормились. Они аналогичную нашей катастрофу своего народа назвали “Холокостом”, что значит по-гречески “сожженный полностью”. И назвали виновников: не просто “фашизм”, а конкретно каждого преступника — кого по имени и какого рода-племени, чтобы все знали, какой народ породил такое чудовище. И виновников их трагедии выискивают по всему свету и судят, хотя бы заочно. Поэтому я спрашиваю: а у нас виновники кто? Как их зовут, какие матери их, душегубов, породили, какие родители их воспитали? Каких народов они дочери и сыновья?

— Однако их всех давно уже на Земле нет, ни самих душегубов, как ты говоришь, ни тех, кто их породил — они давно уже в аду грехи свои искупают, — пожал плечами Дед. — К чему здесь фамилия, имя и отчество и из кого они происходят? Я понимаю, куда ты гнешь, но — не будешь же ты счет всем тем национальностям предъявлять? Которые в те времена господствующие места в правящей верхушке занимали? Так мы если не со всем миром перессоримся, то с соседними народами — точно.

— Погоди, Григорий! Так кто же кого голодом морил? Мы их или они нас? Так почему же они не боятся с нами быть в ссоре и нагло заявляют, что определение голодомора в качестве геноцида не является адекватным событию? Почему уничтожение шести миллионов евреев — это геноцид, а уничтожение от семи до десяти миллионов украинцев — нет? Это, мол, их личная трагедия и нарушение прав человека, не более? Где же логика? Я уж не говорю об элементарной совести, — настаивал на своем Шаблий.

— При чем тут совесть? Здесь политика, чего их путать? — недовольно отрицал Дед.

— Совесть и политика — понятия нераздельные. Потому что грубо бессовестная политика к добру ни одно государство еще не приводила. Руководство мероприятиями, которые привели к гибели едва ли не десяти миллионов украинцев, откуда осуществлялось? Из Москвы. Те сотня тысяч с немалым лишним партийцев, которые были направлены в украинские села, чтобы организовать практическое выполнение тех изуверских мероприятий — они кем были по национальности? Так почему именно демократическая Москва, которая якобы уже избавилась от своего шовинистически-коммунистического прошлого, теперь категорически против того, чтобы признать голодомор, устроенный коммунистической верхушкой СССР, геноцидом нашего народа?

— Ты же сам на свой вопрос и ответил — почему, — устало бросил Дед.

Шеремет слушал эту дискуссию, и острую и жгучую, однако молчал. Потому что не мог же он им, очевидцам и участникам тех событий, сказать, что даже в независимой Украине высший законодательный орган государства квалифицировал Голодомор как геноцид всего лишь минимально необходимым для принятия такого решения количеством голосов: за проголосовало всего лишь 226 из 410 депутатов, зарегистрированных в зале. То есть: сорок пять процентов “народных избранников”, почти половина, не считают геноцидом уничтожение до десяти миллионов своих же соотечественников, причем самой жестокой из всех смертей — голодом. О чем же тогда говорить? И чего требовать от других государств и народов, а тем более от непосредственно причастных к этому преступлению? С тщательно скрытой от мира своей виной, осознанной коварным умом, но без покаяния в темной душе.

— А кто по национальности были те коммунистические кормчие? Кроме немногочисленных россиян? — не утихал Шаблий — И почему под “Декларацией к 70-летию Большого голода в Украине 1932-1933 годов”, которую подписали свыше тридцати держав мира и Европейский Союз, нет подписи делегации Израиля? Почему представители именно еврейского народа, который сам пережил геноцид, продемонстрировали настолько безразличное отношение к трагедии украинцев, на земле которых и среди которых они жили веками? Почему о вине славян, особенно украинцев, за погромы, следствием которых были разбитые окна да распоротые еврейские перины, нам напоминают постоянно, а за свое участие в истреблении десяти миллионов украинцев ни от кого ни одного слова покаяния не было?

— Почему, почему… — рассердился Дед. — Их и спрашивай, чего ты ко мне прицепился? Только замучишься в том разбираться — кто, где и когда был прав, а кто виноват, не говоря уже, чтобы поименно.

— Э, нет, не скажи. Поименно всех нужно назвать хотя бы потому, что у вас, в нынешней независимой Украине, улицы и даже города до сих пор имена палачей украинского народа носят, а памятники тем палачам своим украшением считают. В то время как им анафему по всем церквам, независимо от конфессий, следовало бы провозгласить. Это в первую очередь.

— Позвольте-позвольте, уважаемый пане Дмитре, — не выдержал Шеремет. — Не нужно так преувеличивать. Взять хотя бы Киев: памятник Михаилу Грушевскому поставили, улицу его именем назвали, улицы Январского восстания и Косиора переименовали…

— А памятник этому коммунистическому сатрапу, одному из ведущих организаторов голодомора, — так на месте и стоит. А улицу имени Артема, заклятого врага всего украинского, улицей Сечевых Стрелецов назвать — что, не хватило духа? А на месте противника нашей самостоятельности Николая Щорса разве не лучше выглядел бы Евгений Коновалец, который жизнью пожертвовал не за красный Интернационал, а за независимую Украину? Я уже не говорю о позорище с вашим городом Котовским и памятниками ему по всем городам и весям. Криминальный преступник при царизме, элементарный бандит-“рекетир”, как по нынешнему, а затем красный авантюрист и головорез, палач украинского народа, один из адептов отторжения значительной части украинских земель в интересах Молдовы, — и его продолжают возвеличивать в независимой Украине! В то время как замученным им под Базаром моим боевым побратимам — борцам за волю украинского народа памятник сооружает украинская диаспора в Большой Британии. И вам, украинцам, не стыдно?

— Что, тебя также там на тот свет отправили? — поинтересовался Дед.

— Слава богу, нет, я еще повоевал за Украину — и в Украинской военной организации, и в Организации украинских националистов, и в Украинской повстанческой армии был. На тот свет пошел полковником, в бою, как и подобает казаку. Мне краснеть за себя перед своим народом незачем — отдал за него все, что имел. Но это уже отдельная тема. А под Базаром мне тогда просто повезло: на моем участке прорыва окружением руководил красный комполка из кубанских казаков. Заговорила, видно, в нем человеческая совесть и украинская кровь — дал нам возможность вырваться из круга смерти. Так красные его потом за это и расстреляли вместе с нашими казаками. Вот кому памятник нужно было бы поставить, а не “легендарному комбригу”. Красные галифе его нашей украинской кровью выкрашены, а героическая его легенда на наших украинских костях выстроена… — горько закончил Шаблий.

— Тебя послушать — так тогда едва ли не всю Украину нужно переименовать и памятники посносить. Что же тогда останется? И что поставить? Так, чтобы опять сносить не нужно было, чтобы раздора не вызвать? — сердито засопел Дед.

— «Убежден — в Киеве должен появиться величественный Мемориал жертвам Голодомора. Памятники нужны и во всех регионах государства. Это не формальность, а свидетельство глубокого уважения к погибшим, бессмертной памяти об этой трагической странице истории и в то же время — символ бессмертия нашего народа”. Это не я сказал — это слова их Президента, Леонида Кучмы, — указал на Шеремета Шаблий. — Красивые слова, дай Бог, чтобы с делами не разошлись.

Услышав, в конечном итоге, доброе слово, он даже духом возвысился, однако, лишь на мгновение. Потому что вспомнил интервью одного чиновника. Сооружение “величественного Мемориала жертвам Голодомора” в год его семидесятилетия потихоньку перепасовали городской власти. А та выделила на сооружение памятника аж целых 150-200 тыс. гривен. По тогдашним ценам это стоимость двухкомнатной квартиры среднего качества. Если потери Украины в Голодомор и от немецко-фашистских захватчиков полностью сопоставимы, то памятники выйдут, мягко говоря, не совсем, особенно по сравнению с мемориалом на Печерских холмах. И никого не волнует, как ответить на этот вопрос людям лет через тридцать, на столетие черной годовщины. Хотя, может. еще опомнятся, подбросят какую-то копеечку, чтобы не очень человеческие глаза и мозги мозолило…

Шаблий же продолжал:

— Только нужно бы было прибавить, что памятники должны появиться не только невинным жертвам, но и борцам. Если не в первую очередь, так сразу за тем. Но увековечение памяти жертв невозможно без выявления и наказания, хотя бы условного, виновников, из кого бы они не происходили, из каких могучих в настоящее время наций. Потому что преступление есть преступление, кто бы его не совершил — хоть марсиане…, — опять повернул к своему неугомонный полковник.

— Не нужно сейчас этих деталей. Ночь коротка, а сколько еще нужно выяснить, — взмолился Шеремет, желая прекратить последующее заострение темы. На то было несколько причин. Среди них и та, о которой говорил Дед — чтобы не внести, не дай Бог, раздора с соседями, да и с собственными этническими меньшинствами. В голову пришли слова из песни его афганских времен: «Кто мне враг, кто мне друг — разберусь как-нибудь, я обычный солдат — сложен-долог мой путь…”

Однако Шаблий словно и не замечал стремления Шеремета избежать крайне нежелательной и даже опасной, как на нынешним временам, темы:

— До настоящих причин Голодомора ты не доберешься, пока не выслушаешь меня. Я коротко, недолго. В первую очередь — не бойся, что кто-то там обидится. Потому что разве же Правда кому-то из порядочных людей может глаза колоть? Какой бы горькой она не была? Ее воспринимают, пропускают через свою душу, делают выводы — и пытаются в дальнейшем жить по правде и Справедливости, не допуская больше ошибок. Ведь так?

— Конечно, так, это же хрестоматийные вещи.

— Вот ты над ними и подумай. Потому что нам с твоим дедом уже пора, договорим в другой раз, — заторопился Шаблий. — Главное, ты поищи, кому это было выгодно, кто получил бы от этого прибыль — от уничтожения нашего народа. Ищите — и обрящете, так сказано в Библии. Я бы прибавил: как только найдете — воздайте им по заслугам их. Кто бы они не были, эти угнетатели, в какие бы красивые одеяния не рядились и в какие бы привлекательные словеса не облекали свои коварные замыслы. Наступила пора истины…