III. Первые работы
Марко Вовчок
Прошел месяц с тех пор, как Маша ушла из дома Надежды Сергеевны и поселилась у Ненилы Самсоновны.
От уездной помещицы она не получила никакого ответа на свое письмо. В городе нигде работы ей не находилось.
Когда, чрез посредничество Ненилы Самсоновны, она получила от одной соседки-торговки заказ сшить ее мальчику розовую ситцевую рубашечку, она сшила ее дрожавшими от удовольствия руками, – удовольствия такого глубокого, какого она отроду не испытывала, и полученные за работу пятнадцать копеек были ей так приятны, что она сама улыбнулась.
Кто не испытал сам, что значит желать и ждать работы, болеть, так сказать, по работе, тому очень трудно понять жгучую жажду дела, овладевающую тогда человеком; кому незнакома мучительная, томительная дрожь, пробегающая по всему телу, которое, кажется, тяжелеет с каждым праздно проведенным днем, и круженье головы от неотступной мысли: когда же? – тот никогда вполне не поймет муки этого состояния.
Иногда, после целого дня напрасных исканий, Маша, усталая и как будто разбитая, садилась ввечеру отдыхать в своей комнате и подолгу плакала.
В своих исканьях работы она очень часто встречала насмешки, всегда недоверие, подозрение и равнодушие; но ее это не огорчало, не пугало, даже не волновало; она вся была поглощена одною мыслью – найти работу, и это одно ее мучило и заботило.
У нее бывали горькие, очень горькие часы, но и в эти очень горькие часы ни разу, никогда, ни на один миг не явилось у нее ни раскаянья, ни сожаленья. Заливаясь слезами в своей комнатке по целым ночам от тоски праздной жизни, она в утешенье себе повторяла, что все-таки начало положено, путь найден, и как ни была измучена и опечалена, вдруг успокаивалась, и на утро выходила опять на поиски спокойна, смела и терпелива или, что случалось гораздо чаще и что было несравненно труднее, целые дни просиживала в своей комнатке, не предаваясь унынию и не теряя бодрости.
Когда некуда было идти по делу, она в погожие дни уходила на целый день в лес или к реке, где под слободкою было такое безлюдье, что сюда только изредка доносились голоса рабочих из города и что тут, в прибрежном тростнике, водились дикие утки.
Не находя никакой работы, Маша разочла, что лучше всего употребить, сколько она может, денег на покупку книг, и пока нет никакого занятия, которое кормило бы ее, читать и учиться так, чтобы в будущем это пошло впрок. Она так и сделала.
Кроме удовольствия быть на свежем воздухе, она сначала уходила из дому еще и потому, чтобы избавиться от посещений тети Фанни (Надежда Сергеевна вдруг перестала ее посещать, даже перестала писать к ней; по словам тети Фанни, она могла проклясть Машу и лишить ее тем всякого счастья в жизни), но скоро ей показалось трусливостью и малодушием бегать от нее из своей комнаты и в то же время не иметь духу прямо действовать. В первый же раз, как явилась тетя Фанни, она попросила ее не приезжать больше с бесполезными советами и увещаниями. Тетя Фанни ужасно разгневалась, нагородила три короба несообразностей, объявила, что передает Машу суду божию, вычеркивает из своего духовного завещания и навек удаляется.
Однако удалилась только до следующего утра.
У тети Фанни не было теперь лучшего развлечения, как нарядиться в какое-нибудь сизое шумящее платье, увенчаться необыкновенною наколкою и в таком виде подъехать в карете к домику Ненилы Самсоновны или подойти надменною походкою и произвести впечатление на всю улицу. На улицу она производила впечатление; из всех окон высовывались головы, многие выбегали за ворота, хотя Ненила Самсоновна, смотревшая на тетю Фанни с презрительной точки, давно конфиденциально объявила всем соседям, что это ничего более, как «умовредная» старушка.
На следующее утро тетя Фанни явилась, но нашла дверь Машиной комнаты запертою.
– Что это значит? – вскрикнула она, потрясая дверь бессильною рукою. – Что это значит?
– Извините меня, – отвечает ей голос Маши, – я очень занята и не могу сегодня принять вас.
– Как? не мож…
Тетя Фанни даже не могла выговорить таких беззаконных слов и захлебнулась ими, как горькой соленой волной морскою.
– Отвори! – вскрикнула она, – отвори мне сейчас! Я понимаю, что это значит! Я понимаю, почему заперта дверь от меня! А! вот до чего дошло! Прекрасно! Отвори!! Отвори!!
И опять потрясла дверь.
– Я не могу вас сегодня принять, потому что я занята, – отвечала Маша.
Тетя Фанни в безмолвной и бессильной ярости все-таки потрясала дверь, от чего за перегородкой у Ненилы Самсоновны начала прыгать и звенеть чайная посуда на полочке и что дало Нениле Самсоновне приятное право высунуть голову из своей комнаты и сказать доброжелательно:
– Не извольте понапрасну ручек трудить, сударыня: только вы мои чашечки погубите, а удовольствия никакого не получите, потому двери эти крепчайшие.
С этого дня тетя Фанни перестала являться. Маша была раз у Надежды Сергеевны, ей хотелось видеть Катю и самой убедиться, в каком положении Надежда Сергеевна, но ее запрещено было принимать.
– Запретили, строго запретили, – шептал Еремей, – но вы извольте идти, Марья Григорьевна. – Это ничего не значит. Извольте идти.
– Нет, если запретили, так я не пойду, – отвечала Маша.
– Уж не извольте сомневаться, Марья Григорьевна: не вы в ответе будете, а я. Пожалуйте.
И Еремей настежь растворил двери в залу.
– Нет, я не пойду. Спасибо вам за расположение. А все-таки, по справедливости говоря, вы не должны бы пускать меня, – прибавила она с улыбкою.
– Чтобы это я вас не пустил? – спросил Еремей, негодуя.
– Да уж как раз Надежда Сергеевна рассчитывает, что вы исполните ее волю, то и надо исполнять.
– Это чтобы я исполнял? – спросил Еремей, негодуя сильнее.
– А как же иначе? Или надо совсем отказаться или уж исполнять в точности.
– Так нельзя жить, – уверенно ответил Еремей, – войдите, Марья Григорьевна!
Но Маша не вошла, а просила его передать Надежде Сергеевне, что она была, что желала видеть ее и Катю и что просит уведомить, когда могут ее принять.
Уведомления никакого не было, и у Маши прекратилось бы всякое сообщение с прежним миром, если бы ее не проведывала няня; раз в неделю няня уж непременно приходила.
Приходя, няня каждый раз устремляла на Машу испытующий, несколько тревожный взгляд, как бы опасаясь, что блестящие золотом червонцы обратились в простые, ничего не стоющие угольки, и всякий раз уходила с тем несколько озадаченным и довольным видом, какой бывает у старых людей, когда они много пережили, много видели и вдруг встречают совершенно ими неисследованное, невиданное, даже совершенно неподозреваемое.
– Марья Григорьевна, – сказала раз няня, войдя и успокоившись, что червонцы не обратились в угольки, – Катерина Ивановна очень скучают.
– Что с нею, няня?
– Да уж больно тихи они и богоугодны стали: смирней всякой монашенки. Поверите, глядеть жалко. Ни одной проказы, ни одной шалости; походка другая, голосок другой. С маменькой почтительны и услужливы, ни на какие обиды не отвечают… теперь всеми угнетены.
– Как угнетена?
– Да Надежда Сергеевна очень теперь гневны и ничем им не угодишь, так нападают на Катерину Ивановну не в меру. Ну, видя это, и Фанни Сергеевна тоже пускаются, и Ольга Порфировна… Они-то, пожалуй, еще пуще самой Надежды Сергеевны надругаются. Уж известно, заяц трус, а охотиться пуще льва любит. А Катерина Ивановна, должно быть, теперь положили себе все переносить с кротостью, и все переносят, только губку закусят, слова не скажут. Это вредно; у них даже тельце похудело, и как с вечера заснут, посмотришь – мокрые ресницы, и лежат, так раскинутся, словно говорят: «Жизнь мне не мила!»
– Я завтра же приду, няня, и буду стараться, чтобы мне позволили ее увидать.
– Вы придите пораньше, Марья Григорьевна, об ту пору, как чай кушают.
В эту пору на другой день Маша и пришла. Еремей встретил ее, как человек, уже получивший должные наставления, и при первом слове Маши «Пожалуйста, доложите», кивнул головою и отправился в чайную. Маша слышала, как он громко и отчетливо доложил;
– Марья Григорьевна пришли и просят видеться с вами и с Катериной Ивановной.
Маша слышала, как Катя радостно вскрикнула, как загремел двинутый стул, как затопали быстрые ножки, как раздался голос Надежды Сергеевны: «Не пускайте ее!» – как поднялась суматоха, как Катя опять вскрикнула, но уже иначе, и как поднялась еще большая суматоха. Еремей возвратился и сказал мрачно:
– Не велено пускать; а вы, Марья Григорьевна, пожалуйте, коли угодно.
– Что с Катею?
– Грянулись на пол, как простреленные; подняли и на руках понесли в детскую. Пожалуйте, Марья Григорьевна.
– Нет; силою врываться хуже будет. Прощайте.
– Эх, жизнь! – проговорил Еремей с мрачным негодованием, затворяя за Машею двери.
В тот же день Маша получила записку от Кати, принесенную каким-то неизвестным белоголовым мальчиком. Это была записка, написанная, видимо, дрожавшею ручкою:
«Милая Маша, я тебя люблю и всегда буду любить, всегда, всегда, всегда. Милая, милая, милая моя!»
– Получили записку, Марья Григорьевна? – спросила няня, навестившая Машу в тот же вечер.
– Получила, няня. Что Катя?
– Да теперь поспокойней. Как вас не пустили, так они так и покатились без чувств на пол. Ну, потом, как отошли немножко их чувства, стали просить Надежду Сергеевну, – очень просили! Надежда Сергеевна ни под каким видом не согласились. Я даже не надеялась, что у них такое сердце. Нет, нет да и нет. Ну, Катерина Ивановна и перестали просить, отошли, а потом написали вам записку, велели Еремею отправить, а сами стали перед Надеждой Сергеевной, да и говорят: «Я написала Маше, что я ее люблю и всегда буду любить». Надежда Сергеевна страх как на них за это накинулись, а они все молчали. А потом, как пришел ваш ответ, они его прочитали, поцеловали и сейчас объявили Надежде Сергеевне, что ответ от вас имеют. Надежда Сергеевна кричит: «Дай его сюда!», и они подали. Надежда Сергеевна схватили, прочитали и изорвали в клочки; Катерина Ивановна ничего не сказали на это, только тихонько в детской поплакали. Вы что им писали, Марья Григорьевна?
– Писала, что тоже люблю ее и буду всегда помнить.
– Утешились они этим очень. Стали после того не в пример спокойнее. Вы не сокрушайтесь, Марья Григорьевна, они ведь тоже характерные, и, кроме того, я соблюдать их буду. Все это горе минет, поверьте мне. Надежда Сергеевна испытывают теперь вас, уповают, что вы соскучитесь в одиночестве и при бедности и воротитесь к ним. Для того они все эти виды показывают.
– Я напишу Надежде Сергеевне.
– Это об Катерине Ивановне-то? Не пишите, Марья Григорьевна: как увидят, что вы к этому очень чувствительны, то пуще их донимать станут; я это не по легкомыслию говорю, поверьте мне.
Маша подумала и решила, что в самом деле будет хуже, если она напишет, и не написала.
Раз поутру Маша сидела в своей комнатке под окном и читала; вдруг скрипнула и приотворилась дверь, и просунулась голова Ненилы Самсоновны.
– Марья Григорьевна, вы говорили, гарусом умеете вышивать?
– Умею, – отвечала Маша.
– Так вот работа находится, возьмете?
– Я очень буду рада, Ненила Самсоновна, – отвечала Маша, и сердце у ней так радостно забилось, как давно уже не случалось ему биться.
– Так пожалуйте, матушка, – сказала Ненила Самсоновна, и впустила к Маше молодую черноглазую женщину, со свертком канвы и шерстей в руках, с белой тюлевою косыночкой на голове, но с нечесаною головою, в розовом ситцевом, измятом и испятнанном платье, но со множеством колец на всех пальцах, в золотых серьгах, в золотой цепочке и в янтарном ожерелье.
– Здравствуйте, – сказала черноглазая женщина покровительственным тоном и критически оглядывая Машу с головы до ног.
– Супруга отца Владимира, – пояснила Ненила Самсоновна Маше. – Желают картину гарусами вышить.
– Вы можете картину вышить? – спросила супруга отца Владимира.
– Могу, – отвечала Маша.
– А как это скоро можете? Мне бы поскорее надо.
– Я постараюсь как можно скорее. Потрудитесь показать узор.
Супруга отца Владимира развернула сверток и показала узор – в раковине сидело три амура, обвитые цветочными гирляндами.
– Я могу вышить это в две недели, – сказала Маша.
Супруга отца Владимира недоверчиво на нее поглядела.
– Вы хорошо ли вышиваете-то? – спросила она.
– Вот посмотрите, я при вас начну.
– Да нет, как же это! Мы еще в цене не сговорились…
– Я только немного вышью, – это в счет не идет. Если вам не понравится, то вы и не отдадите мне работу.
Маша взяла канву и начала вышивать. Она работала быстро и хорошо; супруга отца Владимира была очень довольна.
– Где это вы, матушка, такой узорчик достали? – спросила Ненила Самсоновна.
– И не говори, Ненила Самсоновна! Все лавки обегала; все искала, знаешь, чего-нибудь божественного – нет ничего, да и только! Все охотники с ружьем, да турки с кинжалами, да девушки с снопами – не идет это все моим старикам; у них в доме все божественное – просто я отчаялась! Ну, думаю, коли уж я у Герасимова не найду, так и искать не стану, закажу одеяло выстегать, да и подарю; а у Герасимова-то и нашла! Как я сказала, что божественного надо, он сейчас мне этих ангелочков и подал: «Вот, говорит, как нарочно для вас». Так я обрадовалась, что и сказать тебе не могу! Ты посмотри-ка, как сделаны – приложиться хочется!
– Что это они веселые какие, – сказала Ненила Самсоновна, глядя на узор. – Никогда я таких веселых ангелочков не видела.
– Радуются, господа хвалят, – отвечала супруга отца Владимира.
– Это не ангелы, – сказала Маша.
– Как не ангелы? – спросила супруга отца Владимира.
– Это – амуры.
– Какие это такие амуры?
– Языческие божки.
– У язычников только кумиры да идолы, больше ничего нету.
– И амуры тоже языческие…
Супруга отца Владимира даже не удостоила Машу ответом и обратилась к Нениле Самсоновне.
– Это ангелы – видишь, крылышки-то?
– В какой же это они скорлупе сидят? – спросила недоверчивая Ненила Самсоновна. – И по воде плывут.
– А это после потопа вода, и они вот плыть могут даже в скорлупе; всякие чудеса являют.
– И цветами как обсыпаны!
– И цветы около них произрастают. Это всегда так; тоже чудеса.
Маша хотела было еще возражать, но супруга отца Владимира с видимым неудовольствием перебила ее на первом слове:
– Уж вы меня не учите! Уж мне-то лучше знать!
– Я потому хотела сказать, чтобы после вы не жалели, что вышивали не то, что думали.
– Уж вы, пожалуйста, меня не учите! – с пущим неудовольствием перебила супруга отца Владимира. – Уж вышивайте, что приказывают, а не то чтобы судить… Что же, возьметесь вышить в две недели?
– Возьмусь, только…
– Да уж не учите! Будет готово?
– Будет.
– Без обману?
– Без обману.
– А цена какая? Теперь цены на это невысокие. Вот мне вышивали очень дешево.
– Сколько вы платили?
– Да я отдавала в монастырь, – ну, там, известно, дороже платится, а так, если простым отдавать, так больше рубля с четвертью положить нельзя. Коли вы согласны…
– Я согласна.
– Да вы смотрите, гарус-то уж блюдите, пожалуйста. Подлинней ниточки берите, так меньше концов будет и меньше тратится.
– Хорошо, – отвечала Маша.
– Ну, я зайду на днях поглядеть. Прощайте.
Супруга отца Владимира ушла, обиженная Машиными возражениями против подлинности ангелов, но вместе с тем очень довольная, что отдала работу в искусные руки.
– Какая она заносчивая! Обо всем судит! – сказала она Нениле Самсоновне, провожавшей ее до калитки.
– Да ведь она из богатого дома, из барского, – отвечала Ненила Самсоновна как бы в оправдание. – Посмотрели бы вы, в каких каретах к ней родня приезжает!
– Что богатства мирские? Вон Лазарь-то какой был, весь в рубищах, в ранах, да в рай сподобился, а богач в ад ввергнут, в горячую смолу!
– Оно конечно! – отвечала Ненила Самсоновна с благочестивым вздохом.
– А вы дешево взяли за работу, Марья Григорьевна, – сказала Ненила Самсоновна, проводив супругу отца Владимира и возвращаясь к Маше.
– Я не знала здешних цен, – отвечала Маша.
– Да на что ж вам цены знать? Уж коли дают рубль, то завсегда, значит, стоит два.
– А если невпопад…
– Ну, где невпопад! Уж известно, всяка сестра себе несла, а всяк брат – себе рад! – сказала Ненила Самсоновна.
На лице ее промелькнуло выражение, будто говорящее: «Да ни в чем она, кажись, не виновата!», и она поглядела на Машу с некоторым разочарованием.
– Ненила Самсоновна, вы скажите супруге отца Владимира, что это не ангелы.
– Ну, на что ее понапрасну тревожить, Марья Григорьевна? Я ее сызмальства знаю: уж у нее такой нрав, что какую чепуху ни сгородит, а чтоб ее верх был. Да и какая тут беда, где? Гляньте вы сами: те же крылышки, та же невинность.
Супруга отца Владимира не могла простить Маше сомнений насчет узора. Неудовольствие ее было так велико, что она не постояла за деньги и отдала вышивать «воздухи» какой-то черничке, несмотря на все увещанья Ненилы Самсоновны.
– Нет, нет, – говорила супруга отца Владимира, – коли таким потачку давать, так ведь это никакого уваженья на свете не будет, а только одна дерзость.
Однако вышитую Машею картину многие приходили смотреть; по всему переулку разнеслось, что Маша искусная рукодельница, и это принесло хорошие плоды: чиновница, жившая по соседству, заказала ей связать одеяло.
Это была старая, вдовствующая, бездетная чиновница, большая, лысая, кривая и подозрительная. Она давала Маше шерсть и бумагу маленькими клубочками, и когда эти клубочки извязывались и Маша приходила за новым материалом, она сначала долго смотрела на нее своим подозрительным зеленым глазом, а потом говорила:
– Чудное дело, как это много шерсти выходит! Никогда у меня так много не выходило! Вы, милая, не потеряли ли одного клубочка?
– Нет, – отвечала Маша, – я все извязала.
– Чудное дело, ей-богу!
Когда это повторилось раза три или четыре, – Маша сказала ей:
– Мне неприятно, что вы всякий раз удивляетесь и предполагаете, что я теряю шерсть; не угодно ли вам, я буду ходить к вам работать? Вы своими глазами будете видеть, сколько выходит, и будете спокойны.
Чиновница на это согласилась, и Маша стала ходить работать к ней.
Она приходила рано поутру, всегда в то время, когда кукушка в зале или начинала куковать семь часов или, прокуковавши их, захлопывала за собою дверцу, когда в доме пахло кофеем, и чиновница являлась из спальни в ночной кофте со сборками и в малиновых кожаных туфлях с потускневшими золотыми разводами. Маша садилась к окну и принималась за работу. За работою она просиживала целые дни, усердно вывязывая по белому полю голубые виноградные листья, летая мыслью, где угодно, все вызывая прошлое, все заглядывая в будущее; настоящее переживалось спокойно, но каждый проходящий день отсчитывался, как пройденная верста трудной, однако не сваливающей с ног, не убивающей дороги. Заботливо и зорко, терпеливо и неутомимо смотрела она себе под ноги, по сторонам и вперед, и без колебаний, сомнений и страхов бодро шла.
И все доставалось ей вовсе не так трудно и не так больно, как она себе воображала. Она часто теперь сама удивлялась, как все то легко ею принимается, что прежде представлялось ужасным, невыносимым. Удач особенных ей до сих пор не было, и ничто пока не обещало их в будущем, но она чувствовала себя глубоко спокойною, исполненною силы и крепости. Это состояние можно было сравнить с чувством приближения весны: везде еще пусто и холодно, ни один еще теплый луч не блеснул и не пригрел, а уже весна сказывается всему существу, и вместе с жгучей тоской настоящего холода и пустоты вдруг нахлынет живой прилив радости, как бы предвкушение скорого света и тепла, и все в нем совершенно потонет и пропадет.
Кривая и подозрительная чиновница была, вместе с тем, очень общительна и словоохотлива. В первый же день, как Маша пришла к ней работать на дом, она, сидя на высоком диванчике у столика и раскладывая пасьянс «двенадцать спящих дев», очень добродушно и настойчиво принялась расспрашивать Машу о ее делах.
– Что же это, обидели вас, что ли, родные? За что вы с ними поссорились? Наследство, что ли, какое спорное было? Зачем вы от них ушли? Они, говорят, богатые люди.
– Да ведь нельзя же век оставаться на чужих руках. Я не калека, здорова и могу сама себя прокормить.
– Вот то-то, ветренность ваша девичья! Кабы вы с родными-то ладили, так жили бы себе припеваючи на всем готовом. Может, они так бы вас по смерти своей наградили, что вы бы целый век потом и палец об палец не ударили.
– Лучше всего, как сам себе заработаешь; тогда сам себе господин.
– Ну, уж это вы от огорченья так говорите. Уж какая там сласть, как приходится на пропитание души своей зарабатывать! Жизнь станет не мила! Тому только на свете и живется, кто может, склавши ручки, сидеть.
– Я думаю другое.
– Ну, что вы там думаете! Вовсе тут думать нечего. Расскажите-ка мне, как у вас все это вышло?
– Да мне рассказывать нечего, и я рассказывать не люблю.
– Вот как! Что, грешки у вас, что ль, какие водятся?
– Почему ж вы полагаете, что у меня грешки водятся?
– Да уж так я полагаю!
– Без причины нельзя, а то вдруг я ни с того, ни с сего начну предполагать, что у вас водятся грешки, и буду разве права?
Зеленый глаз поглядел на Машу пристально и озадаченно; он неподвижно остановился, как внезапно зацепившееся колесо, и начал как-то переливаться разными зелеными цветами, переходя от бледного в темный и из темного опять в бледный.
– Да вы как же это смели! – проговорила чиновница, приходя в себя и вдруг так разозлившись, что даже лысины на голове у нее побагровели. – Да вы как же это смели! Я вам покажу, как надо мной насмешки делать!
– Какие же насмешки? – сказала Маша. – Вы не хорошо поняли мои слова.
– Очень я умею их понимать!
– Что ж вы находите в них обидного? Вы не знаете меня, а говорите, что у меня водятся грехи, а я говорю, что и я так, значит, могу о вас думать, как вы обо мне. Вы мне первые это сказали я не обижаюсь, я вам только ответила, и вам не следует обижаться.
– Так это вы себя ко мне приравниваете? – спросила чиновница с презрительным хохотом. – Со мной равняться хотите? Уж очень вы высоко залетаете, как бы вам крылья не подсекли! Уж очень вы о себе мнения большого! Много о себе думаете!
– Почему же вы полагаете, что я о себе много думаю? – спросила Маша.
Чиновница несколько раз гневно плюнула.
Она была чрезвычайно рассержена и чрезвычайно удивлена.
Это удивление мешало ей развернуться и связывало ее, как пеленки.
– Есть такие твари, что их в благородный дом пускать нельзя, – проговорила она, силясь распеленаться, – такие твари, что…
Она не договорила и вышла из комнаты.
Она скоро возвратилась такая же раздраженная, но уже, видимо, составивши план действия; она сбиралась сказать что-то, судя по усмешке, искривившей ее рот, очень язвительное, но это язвительное замерло на губах, когда она увидала, что Маша стоит с накинутым белым кисейным платком на голове, а работа лежит свернутая на столе перед диваном.
– Я отказываюсь от вашей работы, – сказала ей Маша.
– Да вы не смеете отказываться, коли взялись! – вскрикнула чиновница. – Я вам ни копейки не заплачу! Я могу вам не заплатить, потому вы бросаете работу!..
– Я знаю, что можете не заплатить, и не требую с вас денег.
– Да это почему ж вы отказываетесь?
– Потому, что мне не нравится ваше обращение.
– Какое это мое обращение? Слава богу, до сих пор никто еще на меня не жаловался! С генеральскими, с княжескими домами была знакома… На что ж это похоже? Взялись за работу, а потом отказываетесь? Да кабы я наперед это знала, так я бы и не отдавала! Вот так-то всегда! Сделай благодеянье, так в отплату неблагодарность! Хотела помочь, что есть, знаю, нечего, а вот… Погодите! погодите! Что это вы, шутите, что ли?
– Я вовсе не шучу, – ответила Маша и ушла.
Три дня не было о чиновнице никакого слуху; на четвертый день Ненила Самсоновна явилась от ее лица, и стала уговаривать Машу, чтобы она выкинула «все это» из головы и ходила бы попрежнему к чиновнице.
– С такою гордостью, Марья Григорьевна, надо расстаться, – говорила Ненила Самсоновна наставительным тоном. – Уж известно, коли кому работу заказывают, так над тем любят завсегда покуражиться, – уж это спокон веку так водится, уж такой закон. Уж кто работать хочет, тот смирись и покорись! Как прослывете вы гордячкою, так все обидятся и работы не даст никто, – ни за боже мой не даст!
Слова Ненилы Самсоновны были очень справедливы: не позволяя никому «покуражиться», можно было потерять работу, а потерять работу значило остаться без всяких средств существования.
«Надобно это перейти», – подумала Маша и ответила Нениле Самсоновне, что если чиновница зовет ее, то она пойдет, и, накинув на голову свой белый кисейный платок, она пошла.
Чиновница встретила ее чрезвычайно высокомерно, но в этом высокомерии прокрадывалось маленькое смущение.
– Вы присылали звать меня? – сказала Маша.
– Эта бестолковая Ненила Самсоновна всегда напутает! – сказала чиновница, возвышая голос почти до крику, и лысины ее при этом все побагровели. – Я кланяться никому не стану, не то что вам…
– Так вы не присылали за мной?
– Я еще не так нуждаюсь, слава богу! Я еще не так интересуюсь, – проговорила чиновница, не давая прямого ответа.
– Так извините, – сказала Маша и пошла к дверям.
– Куда же вы? – вскрикнула чиновница. – Садитесь, работайте! Или вам в ноги кланяться надо!
Маша сняла платок и села за работу. Чиновница поглядела на нее, будто желала ее разорвать, и вышла, проговорив угрожающим тоном:
– Взявшись за работу, бросать ее не позволят! Благородными людьми помыкать нельзя!
Все остальное время, пока Маша работала у нее, чиновница очень придиралась: если Маша открывала окно, она вскрикивала, что в ее доме распоряжаться нельзя; если Маша входила за шерстью, она заставляла ее стоять перед собою по получасу, раскладывая пасьянс двенадцать спящих дев; находила в работе несовершенства разные, беспрестанно выражала удивленье, что так много материала выходит, и при этом всегда прибавляла, что есть такие на свете «фокусники», которые могут глаза отводить. Однако все это говорилось с некоторою осмотрительностью, и, взглянув на Машу, чиновница очень часто спохватывалась в самой средине колкой речи и уходила или заглаживала колкость своей речи скромною просьбою: «Марья Григорьевна, потрудитесь, положите вот кусочек сахару канарейке», или прерывала вопросом: «Что это вы нынче бледные такие – нездоровы, что ли?»
Маша несла сахар канарейке или отвечала, что она здорова, и ее спокойный вид и спокойный тон снова выводили чиновницу из себя и снова вместе с тем внушали ей какое-то невольное чувство почтения.
– Держит себя, словно она в нивесть каких важных чинах, – говорила она Нениле Самсоновне с огорчением, и еще с большим огорчением чувствовала, что у Маши точно какой-то чин есть, которому она, надворная советница, подчиняется вопреки всем своим усилиям и стараниям.
В это время Маше нашлась еще работа. Одним утром, в воскресенье, Ненила Самсоновна вошла к ней в комнату и, по обыкновению, поглядела на нее испытующим взглядом: что, все еще не оплошала? Прочитавши на Машином лице, что все еще не оплошала, Ненила Самсоновна улыбнулась и промолвила:
– А у меня вот новость есть, Марья Григорьевна.
Это было сказано тем голосом, каким говорят детям: «А у меня пряник есть в кармане; сделай ручкой – будет твой!»
– Какая же это новость, Ненила Самсоновна? – спросила Маша, не делая ручкой.
– Коли скажу, то развеселю вас. Сказать, что ли?
– Я очень буду рада слышать.
– Так говорить, аль не говорить? а?
– Я очень рада буду слышать.
Ненила Самсоновна сбиралась было немножко, по ее собственному выражению, «покуражиться», но это не выходило, и она несколько омрачилась.
– Что ж я буду рассказывать? По вас ведь хоть трава не расти! – сказала она с некоторою досадою, но от природы справедливая, сейчас же почувствовала, что не права сама, повеселела и веселым голосом продолжала:
– Ей-богу, новость хорошая. Ученье вам находится.
– Какое ученье, Ненила Самсоновна?
– А вот Куликовых дочерей учить грамоте. Хочу, говорит Куликова, дочерей грамоте учить, потому, может, бог пошлет офицеров, а офицеры завсегда желают, чтобы жены умные были и книжки читали.
– А где ж эти Куликовы живут?
– Да близехонько. Вон их дом – видите, каменный желтый – вон!
Ненила Самсоновна показала из окна каменный грязновато-желтый, двухэтажный дом, в котором, Маша видела, по ночам теплились лампадки, а по утрам выбрасывалось из окон неимоверное множество арбузных и дынных корок, ореховой скорлупы, рыбных костей, всевозможной шелухи и всякого сору.
– Когда ж к ним лучше пойти?
– Да хоть сейчас. Пойдемте, я провожу вас и познакомлю.
– Кто они такие? – спросила Маша, накидывая на голову свой белый кисейный платок.
– Тоже мещане, только богатые; теперь приписываются в купцы.
– Они торгуют чем-нибудь?
– Торгуют, да не шибко. Где им торговать! Он-то бы еще ничего – купец умный, а она простая такая, что ее телята, встретивши на улице, лижут. Старик, его отец, хорошо торговал и много денег оставил.
– А девочки умные?
– И! там вся женская семья – одна только глупость!
Они перешли улицу, повернули в тесный переулочек и очутились перед домом Куликовых. Ненила Самсоновна отворила калитку, погладила бросившуюся к ней радостно собаку, проговорив: «И собаки-то у них глупые», и ввела Машу по нечистой деревянной лестнице во второй этаж, в комнаты, где пахло жареным гусем.
– Хозяйка дома? – спросила Ненила Самсоновна у громадной женщины в синем сарафане и густыми бровями колесом. – Покличь ее, Дарьюшка.
– Лизавета Акимовна! – гаркнула Дарьюшка, как Соловей-разбойник. – Ненила Самсоновна пришла.
Из внутренних комнат выплыла хозяйка, Лизавета Акимовна Куликова, полная, белокурая купчиха, с большими голубыми глазами навыкате, с кругленьким носиком пуговкою и с таким крошечным ротиком, точно его провертели буравчиком, да и то с великим трудом. Она была в шерстяном голубом платье, в бирюзовых подвесках и повязана темным платочком.
– Вот я вам барышню привела, Лизавета Акимовна, – сказала Ненила Самсоновна, указывая на Машу.
– Милости просим, – отвечала Лизавета Акимовна. – Садитесь.
Все они расселись по креслам красного дерева под ситцевою обивкою, с длиннохвостыми желтыми птицами по красному полю и ручками, выгнутыми фертом.
– Как имя отчество? – спросила Лизавета Акимовна у Маши.
– Марья Григорьевна.
– А откуда родом?
– Издалека.
– А где проживали?
– Здесь в городе.
– Это у родных?
– У родных.
– А по каким причинам и случаям родных оставили?
– Были свои причины.
– Какие?
– Свои. Для посторонних не любопытные.
Лизавета Акимовна вовсе не ожидала встретить такую учительницу, и посмотрела на Ненилу Самсоновну, как бы укоряя: что же вы мне такое непонятное приводите?
Ненила Самсоновна прислушивалась к их разговору молча и наблюдала за Машей с тайною надеждой: авось оплошает? Она притворилась, что не заметила взгляда Лизаветы Акимовны.
– Вы грамоте можете обучать? – спросила Лизавета Акимовна, покашляв и закрасневшись от смущения.
– Могу, – отвечала Маша.
– А какая цена ваша?
Маша сказала обыкновенную городскую цену уроков. Лизавета Акимовна ахнула, будто перед нею кровожадного льва выпустили.
– Я возьму дешевле, – сказала Маша. – Я только что начинаю учить, так я вдвое дешевле возьму.
Лизавета Акимовна опять ахнула, как будто новый лев вышел.
– Вам кажется дорого? – спросила Маша, краснея.
Ненила Самсоновна улыбнулась глазами. На лице ее выразилось: «А вот ты сейчас смиришься! вот взглянешь на меня: помоги, Ненила Самсоновна!»
– Так дорого, что приступу нету, – отвечала Лизавета Акимовна, вздыхая.
Вздох как-то особенно, узенькою струйкою, выходил из ее ротика.
– Скажите, что вы можете дать.
– Да я думала так рублик или два в месяц, потому ведь эта работа не потная, – сказала Лизавета Акимовна, принимая какой-то благочестивый и набожный вид.
– Я согласна, – сказала Маша.
Ненила Самсоновна толкнула ее под бок и подхватила скороговоркою:
– Согласны за три рубля? Что ж, соглашайтесь, Марья Григорьевна. Они люди хорошие, обижать вас не станут, ей-богу! Берите три, Марья Григорьевна! Ну, что!
– Да согласье дали за два, – проговорила Лизавета Акимовна, и вид у нее сделался еще благочестивей и набожней.
– Я согласна за два, – сказала Маша.
«Ну! – сказало лицо Ненилы Самсоновны, – ума я не приложу, что это за девушка! Не то проста, не то свята!»
Скорое согласие Маши озадачило Лизавету Акимовну и она подумала с тревогою: я, может, сколько лишку передала!
– Я еще с хозяином посоветуюсь, – сказала она, – я в этих делах незнающая, пусть он сам рассудит.
– Да что ж ему рассуждать? – сказала Ненила Самсоновна. – Дело уж решенное.
– Нет, нет! Как же без хозяина! Нельзя без хозяина решать.
– А где ж хозяин?
– Да отдыхает.
– Так я после приду, – сказала Маша. – Назначьте мне время, когда придти.
– И, нет! Вы погодите! – воскликнула Лизавета Акимовна, испугавшись, что упустит из рук выгодную учительницу. – Посидите, хозяин сию минуточку встанет. Посидите!
– Хорошо, – отвечала Маша.
Несколько минут посидели в молчании.
– Как у нас теперь в церкви прекрасно, – сказала Лизавета Акимовна. – Воздухи новые и ферувимы такие… Три тысячи поправка стоила.
– Скажите! – сочувственно воскликнула Ненила Самсоновна.
– Теперь песенники какие-то за рекой поют по вечерам, заслушаться надо – так поют!
– Люблю хорошие песни! – несколько восторженно сказала Ненила Самсоновна. – А вы, Марья Григорьевна, любите?
– Очень люблю, – отвечала Маша. – Я слышала, как за рекой поют: и мне очень понравилось.
За дверями в соседней комнате слышались возня и сдержанный смех.
– Позвали бы вы дочек, Лизавета Акимовна, мы бы на них поглядели, – сказала Ненила Самсоновна.
– Ах, вот в голову не пришло! – проговорила Лизавета Акимовна, улыбаясь и вздыхая, и пискливо крикнула:
– Феничка! Капочка! Идите сюда!
На ее зов вышли две маленькие, румяные девочки с большими тугими животиками, в розовых ситцевых блузочках, с лоснящимися, будто покрытыми лаком головками, две Лизаветы Акимовны в миниатюре: такие же носики пуговкою, ротики, с трудом просверленные буравчиком, и глаза навыкате. При входе их сильно запахло маслом и разными мясами. Они вошли очень церемонно, парою, сложив крестом грязноватые ручки на своих тугих животиках.
– Они ведь маленько уж умеют читать, – сказала Лизавета Акимовна. – Их учил отец дьякон. И книжки у них есть. Вы принесите свои книжки, – обратилась она к дочерям.
Девочки повернулись и вышли парою, как вошли. Опять за дверями послышался подавленный смех, шепот, возня; потом опять девочки появились церемонною парою с книжками в руках и положили эти книжки перед Машею на столе.
Эти книги были не только испачканы, не только насквозь пропитаны, а, казалось, были несколько раз поджарены попеременно то в постном, то в скоромном масле.
– Ну-ка, почитай, Капочка, – сказала Лизавета Акимовна старшей дочери.
Капочка открыла священную историю и начала читать, как-то необыкновенно разевая ротик: «В раю было прекрасное древо».
Лизавета Акимовна блаженно улыбалась; Ненила Самсоновна недоверчиво прислушивалась.
Маша вдруг закрыла страницу, где говорилось о «древе» и развернула книгу на другой, из середины.
– Прочтите это, – сказала она.
Капочка выпрямилась, и глаза и животик у нее вдруг увеличились чуть не вдвое от недоумения. Она оставалась нема, как окунь.
– Что ж не читаешь? – спросила Лизавета Акимовна, в свою очередь начиная вся округляться.
– Я только «древо в раю»… – проговорила Капочка.
– Ну, ничего! Выучишься и другое читать, – успокоительно сказала Лизавета Акимовна, – ничего, не тревожься!
И она сама успокоилась и опала. Капочка тоже успокоилась и тоже опала.
Феничка даже «древо в раю» не сумела прочесть. Она только быстро заморгала, фыркнула, весело попыхтела, как полный жару самоварчик, и стала неизвестно чему радостно смеяться.
– Ну, ничего, – сказала Лизавета Акимовна. – Это она уж застыдилась очень, а то она умела.
Откуда-то из внутренних комнат послышался кашель, тот особенный хозяйский кашель, который всем в доме говорит: я вовсе не от простуды, я вовсе не от слабости груди, нечего меня и смешивать с теми кашлями, я просто хозяйский, внушительный кашель, и только повещаю, что хозяин проснулся.
– Вот хозяин пробудился, – сказала Лизавета Акимовна и быстро уплыла во внутренние комнаты.
– Ах, Марья Григорьевна! где ж ваша мудрость-то? – сказала Ненила Самсоновна, когда хозяйка скрылась.
– А что? – спросила Маша.
– Да за что ж вы сами себе лиходейкою стали? Ведь она бы три дала! Или вы не сообразили?
– Да, это могло быть, но могло быть и то, что я потеряла бы работу. А мне больше всего хотелось поскорее иметь занятие.
Ненила Самсоновна покачала головою, и лицо ее опять выразило недоумение: что ж это, и все соображает, и ничего не умеет в свою выгоду устроить?
– Ну, что ж вы, умные девицы? – обратилась она к Капочке и Феничке, стоявшим парою у стола, – поговорите с нами, мы послушать ваших речей желаем.
Капочка и Феничка фыркнули и покраснели.
– Ишь, животики-то какие тугие – пулею не прострелишь! – продолжала Ненила Самсоновна, – вы это в себе уничтожайте, а то некрасиво, офицеры замуж не возьмут.
– Вы желаете учиться? – спросила Маша у Капочки.
– Желаю-с, – прошептала Капочка, и сейчас же и глаза у нее, и животик непомерно увеличились.
– На что ж это ты желаешь учиться? – спросила Ненила Самсоновна.
Капочка онемела.
– Утешать родителей, – проговорила Феничка за сестру, вся вспыхнула и радостно показала все свои зубы. Она, очевидно, была памятливей и живей сестры, взбалмошная и веселая.
– Ишь ты, утешительница! – сказала Ненила Самсоновна.
Послышались тяжелые шаги; хозяин вошел развалистой походкой и раскланялся во все стороны. Это был смуглый, краснощекий, крепкий человек; казалось, он был очень доволен собою и мало расположен церемониться с своими ближними. За ним быстро вплыла Лизавета Акимовна и, показывая на Машу, сказала:
– Вот, Федот Андреич, ваших детей берутся учить.
– Приятное дело-с, и повсегда вам будем благодарны, – сказал Федот Андреич тем выработанно-крикливым голосом, какой бывает у сидельцев, закликающих покупщиков, и окидывая Машу проницательным, всеобхватывающим купеческим взглядом. – Ненила Самсоновна, мое вам почтение; как бог грехам вашим терпит? – обратился он к Нениле Самсоновне снисходительно-фамильярно.
– Ничего, терпит пока, – отвечала Ненила Самсоновна, – так само, как и вашим.
– А извольте-ка почитать на пробу, – обратился Федот Андреевич к Маше.
– Что прикажете? – спросила Маша.
– А вот эту книжку (он взял священную историю, поджаренную в масле). Где разверну, так это чтоб и читать.
Он развернул на истории Иакова, и Маша прочла историю Иакова вслух. Все, даже Ненила Самсоновна, были тронуты.
– Изрядно читаете, барышня, – сказал Федот Андреич, не отступавший никогда от торгового правила товара не захваливать, – изрядно. Учите наших девочек, я согласен, – прибавил он великодушно. – Цена-то какая?
– Два рубля в месяц.
– Ну, ладно, два рубля, так и два рубля. Не постоим и за два рубля.
– Когда же начинать уроки? – спросила Маша.
– Да чем скорее, тем лучше в этих делах, – отвечал Федот Андреич.
– Я завтра приду, – сказала Маша. – В котором часу мне придти?
– Да завтра понедельник, – с укором возразила Лизавета Акимовна. – Кто же в понедельник начинает!
– Отчего же в понедельник не начинать? – спросила Маша.
– Ах, боже мой! тяжелый день, всякому уж это известно! – испуганно проговорила Лизавета Акимовна и вся округлилась.
– Молода еще барышня, – сказала Ненила Самсоновна, как бы желая извинить Машу. – Ничего еще не дознала на деле, а только слыхала да издали видала.
– Нет, – возразила Маша, – я сама сколько раз начинала разные работы в понедельник, и кончала их так благополучно, как дай бог всегда кончать.
Лизавета Акимовна совсем округлилась от изумления. Ненила Самсоновна глядела на Машу с некоторою досадою, что «ишь как она всякие наши законы по боку!» – и с некоторою в то же время забавою, что «ишь удалая голова! битой дороги не спрашивает, свои пути прокладывает!». Даже Федот Андреич с сомнением посмотрел, прищурясь, на девушку, которая не верила в пагубную силу понедельника.
– Нет, я уж несогласна, чтоб в понедельник начинать, – сказала Лизавета Акимовна.
– Когда же придти? – спросила Маша.
– Да в четверг. Четверг – легкий день. Все в четверг починают.
– Я приду в четверг поутру. Прощайте.
– Да чайку бы напились, Марья Григорьевна! Ненила Самсоновна! напейтесь чайку, – стала просить Лизавета Акимовна.
– Милости просим, откушайте, – сказал Федот Андреич благосклонно.
Ненилу Самсоновну оставили чай пить, но Маша не осталась и ушла домой.
С четверга начались уроки.
Лизавета Акимовна напрасно говорила, что это работа не «потная»: с ученьем Капочки и Фенички можно было так умаяться, как с перетаскиванием камней на плечах.
Как рано Маша не приходила на урок, она уже заставала их с такими тугими животиками, что, по выражению Ненилы Самсоновны, пулей не прострелишь, и от них уже так пахло мясом, точно они ночь провели не в постелях, а в каком-нибудь бараньем боке с кашей или в тушеной свинине, или в чиненом гусе; по средам и пятницам гуся, свинину и бараний бок заменяли осетры, щуки, лещи в постном масле, пироги с снетками, заливной окунь; глаза у них соловели, рот полуоткрывался, как только они садились около Маши; сонливо и тупо они слушали, ничего не брали в толк, вздыхали, сопели, чесались и зевали с каким-то пронзительным воем.
Единственное средство их расшевелить было повести их гулять, но тут ожидала другая напасть; пробегавшись, они начинали снова неотступно требовать бока с кашей или пирога со снетками; если требование не удовлетворялось, они начинали стонать и вопить; Маша положила на них много времени и труда, пока выучилась ладить с ними и приобрела кое-какое влияние и силу. Но ученье все-таки шло чрезвычайно медленно и туго. Надо было выбивать очень упорные верования и убеждения или, лучше сказать, привычки, потому что эти верования и убеждения переняты были от предков, как перенято было соленье огурцов, головная повязка, ворожба на бобах.
Конечно, Лизавета Акимовна никогда не думала и не рассуждала во всю свою жизнь; Федот Андреич думал и рассуждал только о торговых делах, десятилетняя Феничка и одиннадцатилетняя Капочка слыхали только: вот за это бог накажет, а вот за это я высеку; вот за это в рай будешь принята, а вот за это в кипящую смолу попадешь. Они отроду не произносили слов: зачем, на что, к чему? и эти слова отроду не приходили им в голову.
После двухчасовых уверений, что земля не на китах, Капочка и Феничка только хихикали, как будто Маша их легонько щекотала для забавы, а вошедшая Лизавета Акимовна даже с некоторою строгостью сказала Маше:
– Вы девочек с толку не сбивайте! Земля на китах!
– Извините, Лизавета Акимовна, – это неверно.
– Это верно. Земля на китах.
– А киты на чем?
– А киты на воде.
– А вода?
– А вода на земле.
– Вы рассудите…
– Рассуждать тут нечего. Все это воля божия.
Маша имела кое-какую надежду на Федота Андреича: он от всей семьи отличался смышленным и бойким видом; она предложила на его рассмотрение вопрос о китах, но Федот Андреич выслушал обе теории о земле, пожимая плечами и с улыбкою, как будто ему показывали два разных, очень чудных фокуса – послушать было занятно, но к торговым оборотам это не относилось и серьезного значения в жизни купеческой не имело.
– Курьезно! курьезно! – проговорил он, усмехаясь.
На вопрос, как же он думает? Федот Андреич отвечал, что он полагает, киты будут вернее, а что, впрочем, все чудеса божии и человеческому уму недоступные.
Подобные «киты» иногда не давали Маше по ночам спать.
Она давно слыхала и знала, что «киты» – не павлиное перышко, что их двинуть сразу невозможно, но мы часто по слуху издали знаем, что то или другое невозможно, и это нам очень горько кажется, однако подходим бодро и самонадеянно, но когда лицом к лицу станешь с «китом», горечь вдруг так разыграется и закипит, что станет свет постыл. Тогда обыкновенно большая часть людей отходит прочь, отчаянно или покорно говоря: ничего не поделаешь!
Гораздо меньшая часть от отчаяния и нетерпения разбивает себе голову или так или иначе калечит себя; еще гораздо меньшая часть остается на вид скромна и терпелива, но все свое отчаяние, горе, страсть обращает на дело, но всю свою жизнь кладет на то, чтобы безустанно толкать, потрясать, подкапывать безобразное и страшное чудовище. Первая, большая часть, конечно, всего «киту» приятнее, вторая очень ему вредна, а третья еще вреднее.
Маша по характеру своему принадлежала к последней категории, и ей приходилось иногда очень, очень трудно. Люди этой категории обыкновенно видят очень ясно, не обольщаются иллюзиями, не обманывают себя. Кончая бесполезный, томительный день, они смело и прямо говорят себе: день пропал даром, по всем вероятиям, пропадет даром и завтрашний, но я не отступлю и дождусь своего – не отступают и дожидаются своего. Но иногда им куда как горько чуять, что долгое время силы тратятся, жизнь, труд понапрасну, что нельзя идти прямо по дороге даже тому, кто своих ног не жалеет, а надо или подкрадываться воровски, или уметь пользоваться счастливым случаем, что ничего здесь нет, на что бы можно было рассчитывать человеку.
Конечно, никогда и в мысли не было у мирно и крепко почивавших Куликовых что их смирная и спокойная учительница лишается сна потому, что они веруют в «кита»; да и многие, очень многие люди удивились бы, как сказание о «китах» могло наводить молодую девушку на такие безотрадные размышления, что она, прижавшись лицом к подушке, тоскует и плачет, как от действительного житейского горя.
Но и в эти минуты, самые горькие, самые трудные, Маша не падала духом, не унывала. В ней всегда было живо одушевляющее и освежающее чувство, что начало положено, что путь найден, что она на дороге.
Примітки
Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1965 р., т. 3, с. 229 – 252.