IV. Новая полоса
Марко Вовчок
Обширный двор за решеткой, во дворе белый, чистый каменный дом, балконы и крыльца с колоннами, цветники, тщательно разбитые, дорожки в саду, заботливо укатанные, в передней вышколенный мальчик, отворяющий ловко двери; комнаты прекрасные, мебель отличная, картины дорогие, цветы редкие.
– Барыни дома нет-с, – сказал мальчик почтительною скороговоркою.
Он даже не показал изумления при виде кота в розовом галстучке.
– Ах, как я рада! – вскрикнула пылкая и ветреная Катя, но сейчас же спохватилась и так жалобно взглянула на Машу, такую скорчила рожицу, что Маша улыбнулась.
– А барышни дома? – спросила Маша.
– Барышни дома-с – Любовь Ефимовна в классной, а Полина Ефимовна в своей комнате-с.
В классной сидела за столом девочка в сереньком платьице, в белом фартучке и в белой пелериночке и, сжав изо всей силы капельными пальчиками перо, усердно и энергично выводила круглыми буквами: «Бог любит добродетельных; ему приятны непорочные в путях своих». Перед нею лежала уже одна тетрадь готовая, где теми же круглыми и энергическими буквами было выведено:
«Dieu ordonneaux hommes de pratiquer le bien et de fuir le mal».
Когда, заслышав шаги, она подняла нахмуренное, сосредоточенное личико, темные кудри откинулись назад, а большие сердитые голубые глаза взглянули, она чрезвычайно напомнила собою те подземные маленькие ключи, которых вовсе не слышно, но которые не иссякают, текут до поры до времени втихомолку и потом вдруг вырываются на свет божий свежею, сильною и чистою струею. Или еще лучше можно было сравнить ее не то что с злым или добрым, а с умным и смышленным духом, прикованным гнетущею силою у этого классного стола выводить круглыми буквами: «Бог любит добродетельных» и проч.
Она очень обрадовалась появлению Кати и по тому, как девочки поцеловались, видно было, что они любили и ценили друг друга.
– Ты что это пишешь, Любочка? – спросила Катя, заглядывая в тетрадку. – Ах, это ты все – «Бог любит добродетельных…» А вот ты тут у «бога» кривую головку сделала – о, какую кривую! Да и весь «бог» у тебя на сторону.
– У меня рука очень устала, – отвечала Любочка, гладя Друга своею побледневшею ручкою.
Друг вел себя хорошо: хотя несколько уныло, но смирно сидел на столе, где его посадили, и розовый бантик был в порядке.
– Ну, я пойду к Поленьке, – сказала Маша. – Она в своей комнате?
– Да, – отвечала Любочка.
Проходя в комнату Поленьки, Маша услыхала из кабинета пение хозяина, Ефима Юрьевича Подколодного. Слышно было, что певец быстрыми шагами ходил из угла в угол по комнате.
Песня его была довольно странная: на голос «Под вечер осенью ненастной» он пел каким-то раздраженным ироническим полу-речитативом: «О ты, что в горести напрасной на бога ропщешь, человек!» Маше живо представилась его высокая, немного сгорбленная фигура, добрейшее, откровеннейшее лицо с немного потухшими темными глазами и с грустною, но в то же время беспечною улыбкою, и как он скороговоркою говорит: «Я теперь понял, что такое женщина, что такое добродетель», «чувство долга должно руководить нас во всем», «сознание собственной правоты – единственная прочная поддержка в трудных испытаниях», – и как тут же он сбивается, кончает невероятными противоречиями, например тем, что «всех этих праведников перевешать стоит», спохватывается, сам на себя пожимает плечами и, пристыженный, пораженный скорбным и изумленным взглядом жены, взглядом, горестно вопрошающим: как, снова? – поскорей уходит в кабинет и запирается там.
– Ах, Маша! как я тебе рада! – воскликнула Поленька, спрыгнув с кушетки, на которой лежала.
– Ты нездорова? – спросила Маша.
– Да, немножко, так, легкая простуда… Впрочем, я молодцом…
На молодца, однако, Поленька вовсе не была тогда похожа: щеки у нее горели, глаза были заплаканы, и она вся дрожала от волнения, как в лихорадке.
– Садись же, садись, Маша! Ах, как я тебе рада! Скучно одной сидеть… Я не раз подумала: если б Маша пришла! Я ужасно тебе рада!
Поленька потянулась к Маше и горячими губами прильнула к ее щеке. Она хотела было еще похрабриться, улыбнулась, но слезы чуть-чуть не брызнули из глаз, и она смогла только еще раз повторить неровным голосом: «Ах, я тебе ужасно рада!»
Она в самом деле была ужасно рада Маше. Не потому, чтоб она особенно любила Машу, не потому, чтоб особенно дружна была с нею, но Машу для нее теперь не заменил бы никакой любимый друг, если бы не был на Машу похож. Когда впечатлительные и слабые люди растеряются от огорчения и их начнет одолевать сомненье и недоуменье, когда у них все в глазах завертится, голова пойдет кругом и точно земля исчезает из-под ног, господи! как они рады ухватиться тогда за кого-нибудь, кто твердо и спокойно стоит на своих ногах! Создатель, как жадно и радостно льнут они к такому человеку, какими признательными глазами на него смотрят! как дорого и необходимо им его присутствие!
Впрочем, все это приятно не только слабым, впечатлительным людям, но и всякому.
Маша заметила, что Поленька огорчена и расстроена, только храбрится, а не знает, что с собою делать, но, от природы не навязчивая, она не расспрашивала.
С четверть часа они разговаривали нивесть о чем: Поленька сбиралась когда-нибудь куда-нибудь полететь в воздушном шаре, высказать свое презрение одному отставному генералу за его дурное обращение с родной сестрой, но регистраторшей, рассуждала о мире и блаженстве загробной жизни.
– Ну, что наша земная жизнь, Маша? – сказала она с молодечеством, – что…
Тут слова у нее замерли, она покашляла, поморгала, чтобы остановить слезы, и уже очень дрожащим голоском прибавила:
– Не стоит о ней заботиться!
– А я думаю, что стоит, – сказала Маша.
– Ах, ты думаешь, что стоит, Маша? – повторила Поленька. – Но ведь столько в ней… огорчений…
– Так что ж, что столько огорчений? – спросила Маша.
– Как, Маша? огорчения! Но… (голос ее стал прерываться и молодечество начало ей совсем изменять), но ведь это ужасно? Знаешь, Маша, иногда я хотела бы умереть!
Несколько слезинок быстро-быстро скатилось у нее по щекам.
– Нет, я хотела бы жить, – сказала Маша.
– Где же это счастье, что все сулят нам, Маша? – продолжала Поленька. – Ну, где оно? И что такое счастье? Ну, скажи, что такое земное счастье? Преходящее такое, такое неверное, непрочное… Все, Маша, проходит, все пройдет…
– Да и мы сами пройдем, – сказала Маша, слегка улыбаясь, – а все-таки нельзя же загодя заживо в могилу закопаться.
– Ну и счастье-то, Маша!
– А что счастье!
– Да неверно оно, ненадежно! Нет его! А как без него быть?
Маша несколько призадумалась. Она чуяла, что счастье есть на свете, но она не знала его еще в лицо; одно только знала она, что это не было то довольное, полусонное, изнеженное, белое лицо с вечною улыбкою, с безмятежным и умиленным взором, которое обыкновенно показывают за счастье – нет! Такого счастья она не взяла бы, и при одной мысли о таком она вздрогнула. Такого ни за что не надо, а иное? Иное смутно, неопределенно, далеко рисовалось какими-то удивительно смелыми, строгими и трепещущими жизнью чертами. Без первого счастья можно прожить на свете, но без второго?
– Я не знаю, – ответила она Поленьке, – я теперь как-то не очень гонюсь за счастьем – за тем, что зовут у нас счастьем.
– О, Маша, я с тобой согласна, да, согласна, – подхватила Поленька. – Я понимаю, что можно отрешиться от всего земного, жить одиноко, вдали от всех, стать выше окружающего…
Все это Поленька говорила по молодечеству и на тех же основаниях, на каких желала полететь когда-нибудь куда-нибудь в воздушном шаре, хотя говорила очень искренно, а Маша, слушая ее, чувствовала в себе, точно пробуждающуюся от крепкого сна, горячую, живую привязанность и глубокое участие к этой, именно к этой, окружающей жизни. Ей было и жутко, и хорошо. Она вся была исполнена какого-то особенного смятения, что нисколько не мешало ее обычному спокойствию, не заставляло дрожать ее голоса, не придавало даже блеску глазам, только алая краска медленно-медленно разливалась по лицу, потом медленно-медленно сменялась бледностью и точно так же медленно-медленно снова проступала.
– А что, ты видела Романа Аркадьевича? – спросила Поленька.
– Видела, – отвечала Маша.
– Ну, что ж, Маша? Вот, должно быть, человек-то? Я готова перед ним на колени упасть при встрече!
Зашла речь о сиянии, исходящем из головы Романа Аркадьевича.
– Знаешь, Маша, – сказала Поленька, – я тоже знаю человека… с ореолом…
Маша посмотрела, будто спросила: кто же? где же?
– Ты не угадываешь, Маша?
Она взглянула сквозь слезы на Машу и увидела, что Маша угадывает, хотела улыбнуться, но губы у нее так задрожали, что улыбка вышла трогательнее всякого плача.
– Ты ведь замечаешь, Маша, что у меня глаза заплаканы сегодня, – продолжала она, собравшись с духом и снова принимаясь за молодечество. – Я уже несколько дней только и делаю, что плачу…
Тут она стала смеяться и плакать вместе.
– У нас с мама был разговор… Когда мы пошли от вас с вечера, я пошла с ним рядом, мама делала мне знаки, но я пошла-таки с ним рядом… Ну, ты знаешь, мама из мухи сделала слона и начала меня упрекать, стыдить… Господи! зачем она всегда из мухи слона делает!
Поленька принужденно засмеялась и, казалось, ждала, чтобы Маша теперь начинала.
– А муха? – спросила Маша.
– Какая муха?
– Да из которой сделали слона – значит, муха-то была?
– Ах, да! – сказала, рассмеявшись, Поленька и вдруг, припав головой к Маше на колени, прошептала, – Маша, голубушка, я его очень люблю, что мне делать! – и заплакала навзрыд.
Она долго рыдала еще и плакала, но уже без особой горечи, без прежнего отчаяния, и, лежа на коленях у Маши, напоминала собою детей, которые после ушиба нежатся на коленях у старшей сестры, с полными горстями сластей в утешение.
Тихонько всхлипывая и полузакрыв глаза, она говорила Маше, как она его любит, какая она несчастная, как он велик и хорош, как она страдает, как мать ее ужасно мучит, и эти рассказы прерывала время от времени восклицанием: «Ах, Маша! как я рада, что ты пришла!»
Повествуя так, с тихими вздохами, не отирая изредка катившихся еще по лицу слез, она, точно усыпленная, плыла по реке – неси куда хочешь, куда знаешь, лишь на эту вот минуту колыхай меня бережно и ласково и, пожалуйста, никуда не выбрасывай!
Когда Маша спросила: «Что же ты думаешь делать? – она содрогнулась и ответила ей: «Совершенно не знаю, Маша!» и жалобно прибавила, будто ей разбередили больное место: «Что же мне делать? Ну, что же мне делать, Маша?.. Ну что же мне делать?» – повторила она еще раз, неохотно и печально обращая свои мысли на тяжелую сторону дела.
– Любит он тебя? – спросила Маша.
– Не знаю… Мама говорит, что он тебя любит и что ты ему настоящая пара… Но мама это сказала, вероятно, для того, чтобы меня помучить… Ах, как она меня мучит, господи! Она даже уверяла, что ты его тоже любишь и что у вас все уже покончено…
Тут она залилась слезами.
– Это неправда, – сказала Маша.
– Она даже говорила, что раз застала вас в зале рука с рукою, и что вы оба очень сконфузились.
Маше представилась добродетельная фигура Анны Петровны, вдруг вся проникнувшаяся тем особым ликованьем, каким проникаются добродетельные люди, поймав ближнего на пороке или беззаконии.
– Если Анна Петровна видела нас рука с рукой, то мы прощались или здоровались, – сказала она. – Я, впрочем, этого не помню; вероятно, ошиблась Анна Петровна.
– О, это она все, чтобы меня мучить! Ах, Маша, вообрази, выхожу поутру к чаю и вся дрожу при одной мысли, что войду, а она на меня поглядит и вздохнет… Конечно, она сама, как святая: у нее ни ошибок, ни грехов никогда не бывает… так мне совестно, так тяжело встретить ее взгляд… Так он тебе никогда о любви не говорил?
– О любви не говорил. Сначала, зимою, он часто на меня смотрел, заговаривал со мною и намекал на то, что я для него много значу; будто я облегчаю ему жизнь, раз сказал. Но я не знаю, чем же я ему жизнь облегчала?
– Что ж ты? О, счастливица! И ты не упала на колени перед божеством?
– Нет, – отвечала Маша, слегка улыбаясь.
– Но ведь он божество! – вскрикнула Поленька.
– Я его божеством не считаю, а считаю… апостолом, что ли, с которым, пожалуй, и вместе готова пойти, если надо, и которого провожу с удовольствием хоть на край света проповедовать.
– О, Маша, Маша! Я бы все у его ног лежала! А теперь что он тебе говорит?
– Ничего особенного. Мы вообще теперь редко разговариваем.
– Он со мной такой ласковый, Маша! Может, он меня полюбит, и я… я могла бы быть так счастлива! О, господи!
– Так что ж помешает тебе быть счастливой?
– А мама? Что я с нею сделаю? Она ведь, как каменная скала, ее не разжалобишь! Как скажет: «Не должно!» – и ничем не разжалобишь!
– Но ты любишь, значит не уступишь своей любви, а отстоишь ее?
– О, Маша! я, конечно, буду отстаивать, – жалобно отвечала Поленька. – Сколько страданья! – прибавила она еще жалобней. – Но мне будет во всяком горе утешеньем, что за него я страдаю. Ах, если бы он меня так любил, как я его люблю! Но если он меня не полюбит, что тогда? Тогда я погибну!
Она опять поплакала, а потом несколько ободрилась снова и успокоилась.
А Маша между тем думала: «Что же остается на свете той, кому любовь не дается в руки? что, кроме отреченья от мира и надежды на загробную жизнь, что остается в этой-то земной, живой жизни! Неужто ничего больше?»
Вдруг дверь отворилась, и в комнату вошла няня.
– Уж восьмой час, барышня, – сказала она Маше.
– Вы за нами пришли, няня?
– Да-c.
Маша простилась с Поленькой, а Поленька обняла ее, расплакалась, что она уходит, что придется остаться одной и, утирая слезы, пошла ее провожать, не внимая няниному предостережению, что при нездоровьи вредно выходить, а надо лежать и потерпеть до выздоровления.
Они застали в классной Катю с Любочкой в очень серьезном настроении, сидящих рядышком и, видимо, поверяющих друг другу близкие свои дела: у обеих зрачки расширились, щеки разгорелись; Любочку одолевало сдержанное волненье, а Катя уж готова была разразиться. Друг, проживший век не без ошибок, чувствовал на себе точно гнет строгой и неумолимой добродетели, проникавшей собою весь дом, забывался тревожною дремотою, но поминутно пробуждался и фыркал, будто хотел сказать: ну, добровольно меня сюда не заманишь никакими мышами в свете!
– Катя, няня за нами пришла; пора домой, – сказала Маша.
– Кто няню просил приходить? Кто просил? – запальчиво вскрикнула Катя. – Любочка, пойдем с нами! Ах, пойдем с нами!
– Я не смею, – сказала Любочка.
– Отчего не смеешь? – вскрикнула Катя. – Смей! О, смей, смей!
Она схватила Любочку за руку, но Любочка не двигалась с места и только повторяла: «Я не смею».
Маша глядела на нее, и ее поразило это личико с крепко сжатыми губами и умными сердитыми глазами; поразила вся эта крошечная, чуть не с маковое зернышко, фигурка, грациозная и хрупкая, но до того задорная, характерная и сдержанная – и Маша подумала: «Как же ты много со временем посмеешь!»
– О, смей, смей! – молила пламенная Катя и тянула Любочку за руку.
Любочка все отвечала: «Не смею». Поленька грустно улыбалась «этой детской возне», а няня стояла у дверей и равнодушно ждала исхода.
Раздраженная Катя, в шляпке на сторону, ничему не внимая и ни на что не обращая внимания, тянула Любочку за руку к дверям и вдруг задела плечом за алебастровую статую Сократа на этажерке, ушиблась и, не помня уже себя от негодования, с криком: «Ах ты!» она толкнула этажерку ушибленным плечом – Сократ полетел с этажерки и разбился вдребезги.
Поленька взвизгнула и упала на диван, будто и ей отбили разом руки и ноги; няня спокойно и равнодушно ахнула ради приличия и принялась подбирать с полу Сократовы дребезги. Любочка очень побледнела. Катя на всех поглядела мрачно и решительно.
На звук разбитой вещи влетела в гостиную молодая горничная, как две капли воды похожая на ящерицу: ловкая, легкая, улыбающаяся, казалось, она с одинаковою готовностью наденет вам башмак на ногу или искрошит вас самих в окрошку, если ей это будет выгодно, и представит, по поводу окрошки, попу на исповеди, что и «нож, к несчастью, попался остер чересчур, и что желание было благое, и усердие благочестивое, и случай несчастный, и враг попутал, и бог милостив», так что самый строгий поп будет вынужден разрешить ее от грехов.
– Ах, что это такое случилось? – вскрикнула Анюта. – Ах, боже мой!
И тоже кинулась подбирать Сократовы остатки.
– Ах, что делать! что делать! – шептала Поленька Маше, – сказать на себя?
– Лучше я на себя, – прервала Любочка.
– О, нет! Скажем, что он сам упал! Упал сам, да и только… Ну, пожалуй, ветер подул… Это бывает… Ей-богу, Это иногда бывает, – говорила растерянная Поленька.
– Я разбила! – крикнула Катя во весь голос.
– Ну, теперь кончено! – проговорила Поленька. – Анюта перескажет мамаше, теперь кончено!
Катя подошла к Любочке и, крепко ее обнявши, проговорила:
– Прости меня! Ты теперь за меня терпеть будешь… О, как ты будешь терпеть!
Любочка в ответ тоже крепко-накрепко её поцеловала, будто давая понять: не беспокойся, я терпеть умею!
Расстались очень печально, и дорогою домой Катя шла одна впереди и несла Друга без всяких разговоров. Маша догадалась, что Катя плачет, и поотстала немного, идя следом за нею с нянею.
– Ну, теперь наделали мы дел у Подколодных! – сказала няня. – Старшая-то барышня как лист трясется. Робка очень. Прежних достоинств барышня.
– Как прежних достоинств, няня? – спросила Маша.
– А так-с! Ведь на все своя полоса есть, свое время. И люди тоже родятся, как плоды. Одна весна теперь погожая, а другая ненастная – и такие плоды бог дает, какой воздух веет; каково поветрие, таковы и урожаи. Вот я помню, одно время было у господ пристрастье к танцам – бывало, на балах носятся, как одержимые, куда зря, и что ж вы думаете, Марья Григорьевна? я замечала, и поистине, как только родится младенец, так уж и не может спокойно ножки держать. Накажи меня бог, если не правда. И помню это я, как, бывало, танец качучу танцовали – одна другой лучше – и изогнется и выпрямится, и перевернется и вывернется – матерь божия, заступница ты наша милосердная! Теперь уж так никто не протанцует, – не та полоса! Теперь совсем другие характеры. Вот вы наблюдайте сами, Марья Григорьевна: извольте вы сравнить Полину Ефимовну с Любовь Ефимовной – одна все вниз, кротко, со смирением, а другой ведь головы не наклонишь! И хоть скрытна, а с каким азартом… Тоже наша Катерина Ивановна – ведь воин воином: море ей по колена!
– Да. Говорят, что Катя очень похожа характером на свою бабушку покойницу.
– Точно похожа. Бабушка такая самая неукротимая была. Только, видите, Марья Григорьевна, бабушка не сдобровала, потому что не во-время она родилась.
– Как не во время родилась?
– Да так-с. Родилась не в свою полосу она, и очутилась, как пеший сокол между воронами – и вороны заклевали.
– Каково это соколу, которого вороны клюют, няня? – сказала Маша.
– Конечно, неприятно, Марья Григорьевна.
Помолчав, няня прибавила:
– А вы, Марья Григорьевна, сами остерегайтесь.
– Чего, няня?
– Да вы тоже не в своей полосе народились, как присмотрюсь я к вам.
– Так что ж делать? – спросила Маша, улыбаясь.
– Делать-то нечего, Марья Григорьевна, а вы осторожность наблюдайте в жизни.
– Какую же это осторожность наблюдать, няня?
– А укрощайте свое сердце, Марья Григорьевна. Истинно говорю вам, укрощайте свое сердце, а то будет неблагополучно. Уж очень вы зарывчаты! изорвете силу в бою! Так-то и накладно выйдет и неискусно.
– А как, по-вашему, надо жить, няня?
– А так надо жить, как вон другие прочие живут: и святы, и очень богаты.
– Ну, няня, я так жить не хочу.
– Постойте, Марья Григорьевна. Экие вы строгие какие! Так не годится!
Хотя няня и говорила «так не годится», но в голосе у нее выражалось большое удовольствие и сочувствие. Даже тон ее разговора переменился, когда, помолчав, она снова заговорила: выразилось много доверчивости и приязни.
– Марья Григорьевна, вы больно молоды, себя не бережете! По молодости еще не все ваши глаза видят. Вы все ширью да высью хотите! А люди-то не так. Вот теперь много хороших господ развелось, и присмотрелась я к ним, – точно господа хорошие, но голову они сносят, а вы свою берегите…
– Отчего ж я не сношу, няня?
– А оттого, Марья Григорьевна, что у них и на языке медок, и на сердце ледок…
– Ну, нет, няня, это вы ошибаетесь…
– Погодите, Марья Григорьевна, я знаю, есть и зарные кое-где, да все-таки они белоручки, чистоплюйки: чуть где грязи маленько, так и отпрыгивают, как горошины от стены. Да вот уже на что Павел-то Иванович, на словах города берет! А случилось мне его видеть на деле, так ведь кот на вязкой глине: не знает, куда лапки деть! Белоручки! Чистоплюйки!
Маша слушала все это с тем особым замиранием сердца, с которым слушают подтверждение неясных догадок: точно в наболевшее уже сердце входит осязательное острое жало. Няня умолкла и несколько времени они шли молча.
– Берегите вы себя, Марья Григорьевна, – опять начала няня. – Лучше беречь себя: и здоровее будете, и больше дел сделаете. На свете-то жить хуже, чем по морю плыть! Нельзя так: сказал слово, а за словом и дело. Невозможно-с. Надо потихоньку. И не извольте тоже вы печалиться жизнью, Марья Григорьевна, принимайте и такую, как бог дал. Он сам, отец милосердный, попустил напасть и беду за наши прегрешения и беззакония – надо терпеть. С господом не подерешься – его святая воля!
Они подошли к дому. Когда они всходили на крыльцо, Катя прильнула к Маше и шепнула:
– До того мне, милая, горько! Точно я полыни наелась!
И они крепко пожали друг другу руки.
Примітки
Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1965 р., т. 3, с. 40 – 51.