V. В потемках и искру знать
Марко Вовчок
Дома они еще застали Романа Аркадьевича, и Надежда Сергеевна тотчас объявила Маше, что завтра решено идти сюрпризом в гости к Павлу Ивановичу, идти целым обществом и провести у него вечер.
Надежда Сергеевна любила Машу, и даже по-своему очень любила и вместе с тем питала к ней какое-то особенное чувство; трудно определить его точно и назвать точным именем: это было что-то похожее – как ни странно может оно показаться – что-то похожее на боязнь потерять во мнении бедной, зависимой от нее родственницы, что-то похожее на непреодолимое желание заслужить похвалу от спокойной, нерасточительной на похвалы девочки; она бог знает что дала бы, чтобы одобрительно на нее взглянули серьезные, все замечающие глаза, чтобы не часто улыбавшиеся губы признательно улыбнулись в ответ на ее слово или дело; к этому иногда примешивалось раздражение, обидчивость; возмущались всякие начальнические чувства: да как же смеет она, эта семнадцатилетняя девчонка! да как же это так? неужто будет продолжаться подобное… а что подобное – Надежда Сергеевна никогда с ясностью не могла определить, и решила, что все это недостаток родственной любви, бессердечность и странный характер. Конечно, случалось, что она и прикрикивала на Машу, и читала ей наставления, но всегда, при всяком своем подвиге она спешила похвалиться перед Машей, что вот какова я женщина, какие я могу подвиги делать.
Выходили иногда забавные вещи. Надежда Сергеевна давно не заботилась о своей красоте, – не то что, как говорят: «Я не забочусь о таких пустяках, – ко мне хоть оспа приди – так я не боюсь», а между тем, приди-ка оспа в самом деле, так ведь на целый век погубит. Нет, Надежда Сергеевна вправду оспы не боялась, никому не желала и не искала нравиться, не собиралась замуж и ни за что на свете не пошла бы, – разве за какого-нибудь необычайного героя, для того, чтобы отличиться, пошла бы, как люди на войну идут. В молодости, носились слухи, у нее была какая-то трагическая история, от которой она чуть не помешалась.
Впрочем, и теперь еще старые родственницы, наезжавшие к ней раз в год из глуши в каких-то особо устроенных каретах, низких и широких, смахивающих на птичьи садки, смотрели на нее, на все ее слова и поступки недоверчиво и несколько иронически, и даже тогда, когда ей удавалось ублажить их каким-нибудь вниманием или угодою, они и тогда, желая приласкать, не могли выкинуть из своей речи ни «сумасбродка», ни «романическая голова», а только прибавляли к ним «милая» или «друг мой».
Это имело и свою хорошую сторону: родственницы взыскивали не так строго с Надежды Сергеевны, как с других более состоятельных, по их мнению, женщин. А они были очень взыскательны. Они, как многие другие, считали за родственную измену, если кто осмеливался делать то, что не могли уже они, или желать того, чего им уже не хотелось. Лет пять тому назад Надежда Сергеевна овдовела и приехала из деревни, где постоянно безвыездно прожила лет десять, на житье в город N. Тут она устроилась очень хорошо и удобно и зажила очень спокойно и приятно.
Прославленная в родных местах трагедия юности, чуть не доведшая до помешательства, была ею давным-давно позабыта, и место ее заступили комедия и водевиль… как не с одной Надеждой Сергеевной бывает, читатель, и не в одних частных делах.
Итак, Надежда Сергеевна устроилась в городе N очень спокойно и очень приятно. Знакомых завелось множество, и все или избранные, понимавшие и ценившие ее ум и развитость, или плохенькие, чудные, о которых, разговаривая с избранными, очень приятно пожать плечами: дескать, что за чудаки! Книги выходили все хорошие – одна одной лучше, Катя была здорова и, хотя баловалась и порой смущала, но умнела и хорошела с каждым днем: ниоткуда забот, ни печалей, в общем итоге все благополучно, отрадно и как нельзя более приятно и весело. Конечно, не без мелких неприятностей, не без маленьких неудовольствий, но ведь, говорят, живши и у бога за дверью, непременно, рано или поздно, а уж прищемишь палец, – таков закон жизни.
Но дело было не в неприятностях и неудовольствиях случайных, а в том, что они осмысливались иначе – одним присутствием Маши.
Все тщеславие Надежды Сергеевны сосредоточилось теперь в уме – и тщеславие это было очень большое. Она ужасно любила быть умной, развитой, образованной Надеждой Сергеевной, без глупых предрассудков и без смешных претензий, – Надеждой Сергеевной с тонкими чувствами, с превосходным чутьем в поэзии и в музыке, в понимании всего высокого и толпе недоступного, – Надеждой Сергеевной, разумеющей природу не хуже Гете и не оставляющей ничего «под солнцем живых без привета».
Все казалось отлично, если бы на беду к этому не примешалась какая-то роковая страсть удивить губернатора не только умственным и нравственным превосходством, но и каретою с сиреневою матовою обивкою! Не только дать себя узнать в кругу избранных смелым суждением, но и растерзать сердце княгини Ахтырской, урожденной княжны Казанской, обменом дружеских приветствий с сенатором Побединым, у которого жил в доме знатный иностранец, бил мраморный фонтан из розовой воды, и что ни жена – он был женат три раза, – то все или грузинская царевна, или русская вельможа чистой крови, что ни дочь – дочерей было семь, – то фрейлина при дворе.
Конечно, ничто не могло сравняться для Надежды Сергеевны с задушевным разговором в кругу своих избранных, но также невыразимым наслаждением для нее был почет в кругу простых смертных, – даже несколько презренных смертных. Ее привел бы в отчаяние всякий неприятный случай «в мире идей», но затронул бы сильно и насмешливый взгляд тех, о которых она говорила: «Боже мой, не понимаю, как они живут, до того погрязли в пошлости!»
Двойственность ее прокрадывалась, прорывалась во всем: она, например, без ума была от великолепной ночи, сияющей искрометными звездами, но жизнь ее была бы отравлена, если бы кроме небесных звезд она не могла у себя в гостиной видеть – звезд на фраках. Она восхищалась прудом, осененным грациозно поникшими ивами, и хотела в то же время, чтобы там водились караси.
Вот из какой-то двойственности и выходили забавные, а иногда и неловкие вещи. Говорит, говорит, например, Надежда Сергеевна против «этих глупейших бар», и вдруг появятся на ливрее у Еремея пуговицы с такими львами и шлемами, что за версту кричат о благородном происхождении, и сама Надежда Сергеевна краснеет и начинает сочинять неправдоподобную историю о том, как эти пуговицы очутились у Еремея на ливрее будто бы в угоду какой-то родственницы, «недалекой, но несчастной, одинокой и добрейшей старушки»; или Надежда Сергеевна негодует, негодует на чинопочитание, и вдруг сама принесет ему жертву – и опять сочинит, что это она, собственно, для «Льва Львовича», что «бог уж с ним! К тому же раз он оказал покойнику мужу одну из тех услуг, которые не забываются»; называет Надежда Сергеевна хоть бы и ту же Анну Петровну Подколодную неприятною, а встречает ее как самую приятную будто бы во имя гостеприимства, называет Глафиру Федоровну Слезову дурою, а целует ее как самую умную – тоже во имя гостеприимства.
Да еще и не то бывает: случается, назовет человека, и не без основания, бесчестным, а жмет ему руку и приглашает к себе, и его посещает, как ни в чем не бывало, тоже все во имя гостеприимства, опираясь на древних славян, своих предков, даже на черкесов и на диких индейцев, считающих гостя, хотя и врага, священною особою. Однако, ни «недалекая, но несчастная старушка родственница», ни «Лев Львович с одною из тех услуг, которые не забываются», ни шутки о древних славянах, ни черкесы, ни индейцы, ничто не вывозило: она чувствовала тайное смущение, и в подобные минуты Маша была ей что бельмо на глазу, хотя Маша раза два, вначале спросив объяснения, больше не спрашивала и никогда речи не заводила, даже не бросала тех взглядов, которые имеют привычку бросать сценические королевы и московские дамы.
В последнее время явилась у Надежды Сергеевны новая напасть – это необузданность Кати, которая ее иногда зарезывала без ножа. Надежда Сергеевна приписывала это влиянию Маши, раздражалась чрезвычайно, много раз сбиралась мешать их сближению, но не имела духу этого сделать, а только волновалась и была, как-то приливами, то чересчур ласкова, то чересчур подозрительна и даже придирчива.
Маша и Катя застали, кроме Романа Аркадьевича, еще одного помещика из Костромы, смирного, но какого-то вепреобразного. Он сидел, облокотившись на ручки кресла, внимательно слушал все, что говорилось, пристально на всех глядел, и иногда, удивляясь или восхищаясь, желал, но никак не мог поднять глаз к нему: глаза, как испорченная машинка в известной всем игрушке «уточки по воду бегут», только поднимались чуть-чуть и сейчас же опускались.
Камышевы тоже были, брат и сестра. Брат упивался Романом Аркадьевичем, а сестра так и сияла белым платьем, розовыми лентами, черными глазами и обворожительными улыбками. В этот вечер Агнеса Алексеевна была особенно, как говорят в городе N, авантажна. Приложила ли она к себе особое старание во имя интересного приезжего, или это просто так бог ей дал, только она была до того блистательна, что няня, глядевшая на нее из-за двери, своего любимого места наблюдения, не раз проговорила: «Матерь божия троеручица, владычица милосердная, попускаешь же ты красоту подобную! И всем-то она разноцветные глаза делает!»
Катя до того была огорчена, что, услыхав о вечере у Павла Ивановича, не вскрикнула по своему обыкновению: «И я тоже!» с видом львенка, требующего свою часть добычи, – она не сказала слова, и даже, пожимая плечами, взглянула на Машу с выражением, которое ясно говорило: дорогая моя, мы с тобой понимаем, что тут нет великой радости!
Маша поместилась в зале, у окна – она приотворила окно, и струя живительного весеннего воздуха приятно освежала ее точно усталую голову – и принялась вышивать по канве ковер для Надежды Сергеевны, перекидываясь словами, взглядами и ласками с Катею.
Катя примостила кресло свое очень близко к Машиному и присоседилась к ней так, что могла, только протянувши немножко шейку, целовать Машу сколько душе угодно в щеку, в плечи и в шею. Она целовала Машу очень часто и с тою горячностью и пылкостью, какие бывают у рассерженных людей, целовала крепко, раздражительно, приговаривая: «Ох, милая, как я наелась этой полыни!», и критиковала все и всех беспощадно.
Попалась ей на глаза Ольга Порфировна, она проворчала: «Ох, эта грамматика в уксусе»; подвернулась тетя Фанни, она вознегодовала: «Что эта тетя Фанни за безобразная!»; заговорила очень хорошо Надежда Сергеевна о природе, она сейчас же решила; «Это мама о полях и лесах не сама, а только выучилась у Тургенева»; она назвала Камышева королевичем Елисеем, которого считала за плаксу и простофилю, и, несмотря на все убеждения Ольги Порфировны, ставила ниже братьев богатырей; передразнила Агнесу Алексеевну, как она склоняет на сторону голову по-богиневски, то-есть, как богиня; объявила, что Роман Аркадьевич ей разонравился и она не желает больше видеть его лица. О костромском помещике она даже и говорить не стала, хотя, будь в хорошем расположении духа, она верно бы заметила у него на лице букетики волосков, очень занимательно расположенные. Словом, Катя, огорченная и расстроенная, была в том настроении духа, когда, по выражению няни, «и любезный кум – за собаку».
А Маша, слушая Катю и время от времени отвечая ей, думала свое. Между прочим, она думала о любви Поленьки к Павлу Ивановичу; о том, чем эта любовь кончится, что из этой любви выйдет. Будет сильная борьба, и что Поленьку подберут раненую и побежденную, было очень вероятно. Маше вспомнилось время, когда Павел Иванович в первый раз появился у них, – как она его тогда слушала! боялась слово пропустить. Как ждала тогда от него много! Ждала чего-то нового, необычайного. А потом… потом почему-то перестала ждать. Почему именно перестала ждать – она себе отчета ясного не отдавала.
Дело было похоже несколько на то старое сказание о песчаной пустыне, где вдруг встречается человеку зеленая долина, и человек, томимый зноем и жаждою, бежит и ищет источника, и думает: непременно здесь свежий и чистый ключ! и ждет, ждет, ждет, а ключа все нет – и человек перестает, наконец, ждать и, хотя не совсем уверенный, что ключа живого тут нет, он отходит, говоря: «Однако, пора идти дальше!»
К концу вечера пришел Михаил Яковлевич. Должно быть, он крепился, не шел долго, но наконец-таки покончил тем, чем всегда в таких случаях кончают – пришел. Он был бледнее обыкновенного, и хотя улыбался и отвечал на приветствия, но видно было, что его терзала печаль. У Маши, при взгляде на него, дрогнуло сердце. Когда он подошел к ней и заговорил, это ее очень взволновало. И чем дальше, тем волнение ее усиливалось, сердце шибче билось: «Его счастье в моих руках!» – думала она.
А кто не знает чувства женщины, когда чужое счастье у нее в руках? Часто слова: «Вы для меня все!» заставляют биться ее сердце. У всякой женщины, кроме того, почти всегда есть вера во что-то чудесное в будущем – и сожаление, участие, окружающая пустота, эта вера в будущее, одиночество, надежда на какое-то чудо завладевают ею и часто доводят до любви. Такая любовь бывает иногда очень прочна и хороша, но от нее, так сказать, не захватывает дух, и беспокойные характеры, испытавшие только подобную любовь, все смущаются какою-то, иногда неосознанною тревогою, все ищут, все волнуются.
Катя довольно благосклонно приняла Михаила Яковлевича, хотя перестала говорить, а только вздыхала так, что листья трепетали на цветах и растениях, около которых они помещались.
«Его счастье у меня в руках!» – думала Маша.
У нее вдруг явилось желание лучше узнать его, явилось стремление полюбить его. Ее до глубины души трогали его несмелые слова, его почти робкие взгляды; ей ужасно жалко стало его, доброго и хорошего человека, отдавшегося совершенно своему чувству.
«Его счастье у меня в руках!» – все думала она.
И вдруг ее смущал и тревожил его благодарный взгляд или слово, и она чего-то словно пугалась, умолкала.
Вечер прошел очень быстро и незаметно, и ей жалко было проститься с ним до завтра.
А Михаил Яковлевич ушел в каком-то чаду. Костромской помещик предлагал ему ехать вместе, но он в ответ только что не пожал плечами. Костромской помещик несколько обиделся, удивился и уехал в своей коляске, а Михаил Яковлевич пошел пешком, совсем опьянев от нежданных радостей.
Примітки
Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1965 р., т. 3, с. 51 – 57.