IV. Свидание
Марко Вовчок
Тотчас по приезде в город N Михаил Яковлевич написал Роману Аркадьевичу, что ожидает его в известный час, и кинулся к Надежде Сергеевне.
С каким замирающим сердцем он снова увидал этот дом и взбежал по ступенькам знакомой лестницы!
– Здравствуй, Еремей! Как поживаешь? Все ли благополучно? – проговорил он радостно и задыхаясь. Но Еремей сделался уже окончательно и совершенно недоступен никаким радостным или жалостным человеческим чувствам; он отвечал Михаилу Яковлевичу одним мрачным поклоном; губы его только пошевелились, но не издали звука.
– Надежда Сергеевна здорова? Все здоровы?
– Здоровы-с, – отвечал Еремей таким тоном, как будто гораздо, гораздо лучше бы для всех было, если бы все лежали при смерти больны.
– Господи! вот эта зала, где так часто… вот эта гостиная… вот тут последний, ужасный разговор был…
Надежда Сергеевна встретила гостя с истерическими воплями, обняла его и промочила ему слезами не только жилет насквозь, но и белье. Он усадил ее на диване, и ему долго привелось, подавляя свое жгучее нетерпение, ухаживать за нею со спиртами, ароматическими уксусами и солями.
Наконец, испытание окончилось, и он мог спросить о Маше и узнать подробно всю историю. Надежда Сергеевна, которой надоели постоянные, уже мало внимательные к этой истории посетители, так обрадовалась новому трепещущему вниманием слушателю, что гораздо больше рассказала ему правды, чем собиралась и чем сама того желала.
– Вы знаете его историю в К.? – спросила Надежда Сергеевна о Загайном.
– Знаю, – отвечал Михаил Яковлевич.
– Ведь это все превосходит! Если бы не тамошний губернатор, человек голубиной кротости, то он бы на всю жизнь… впрочем, и теперь его будущность вся погублена, и он пропадет где-нибудь в глуши, – добавила она успокоительно. – И говорят, во всем его деле ничего не было особенно полезного, – бред какой-то горячечный и больше ничего.
Михаил Яковлевич слушал и мучился, и надеялся, и, глядя кругом, дивился, как все теперь в этом доме для него с каждою минутою заметно блекло и теряло краски.
– Вы поедете к ней? – спросила Надежда Сергеевна.
– Да, я сейчас поеду.
– О, друг мой! я верю, что вы мне ее возвратите, – воскликнула Надежда Сергеевна. – Будьте только настойчивее… Отстаивайте свое счастье!
Однако, он еще довольно долго не мог от нее высвободиться и томился, выслушивая обильные советы и дружеские излияния.
Вдруг вошла в гостиную Катя.
Несмотря на свои собственные, всего его поглощающие дела, заботы и волнения, Михаил Яковлевич чуть не вскрикнул: так поразила его совершившаяся в девочке перемена. Она стала целою головою выше, вдвое похудела и вместо розового, пухленького детского личика он теперь видел перед собою матовую, несколько болезненную бледность и с странной резкостью обозначившиеся черты. Где прежние лукаво блистающие и смеющиеся глаза, смелый хохот, живые, юркие движения, шаловливые ухватки? На него теперь глядели тоже блестящие глаза, но какое было в них странное выражение тревоги, нетерпения и подозрительности! Смелый хохот точно никогда не вылетал из этих крепко сжатых губок, и тоненькая фигурка, подошедшая к нему с протянутой ручкой и испытующим взглядом, казалось, никогда не прыгала, не шумела и не кружилась в этой самой комнате.
– А как поживает Друг? – спросил Михаил Яковлевич после первых приветствий.
– Хорошо, – отвечала Катя.
И голос у нее изменился; в него вошли какие-то новые нотки.
– Да ты его позови, Катя! – сказала Надежда Сергеевна. – Пусть Михаил Яковлевич поглядит, каким он стал чудовищем!
Катя покликала из столовой Друга.
Друг повиновался зову, но вышел медленно, то пожимаясь, то потягиваясь, позевывая и с каким-то укорительным мурлыканьем.
– В самом деле, какое чудовище! – проговорил Михаил Яковлевич, представляясь гораздо глубже пораженным видом разжиревшего Друга, чем то в сущности было, и взглянул с улыбкою на Катю.
Но ему вдруг так ясно сказалось, что ничто подобное теперь не может ни занять, ни забавить ее, что он, только не находя лучшего и обращаясь более уже к Надежде Сергеевне, добавил:
– И какие усы у него! Точно лес!
В гостиную медленно вошла Ольга Порфировна и показалась ему еще бесцветнее и безынтереснее прежнего. На его вопрос о здоровьи она ответила с страдальческою улыбкою, что здорова, села подальше от всех и принялась мутить свою душу тем, что вот она ничтожная гувернантка, с которой ничего не находится для разговора, кроме вопроса о здоровьи, да и этот вопрос сделали из милости и т. д. Потом прибежала тетя Фанни и пустилась лепетать об удовольствии видеться с добрыми знакомыми, о печальных и неожиданных переменах и испытаниях, о милосердии божьем; этот год подбавил еще больше дребезжанья в ее голосок, и глазки стали еще легче слезить и моргать.
Катя теперь не вмешивалась ни в чьи разговоры, не задавала дерзких вопросов; бойкими и настоятельными «отчего», «зачем», «почему» никого теперь не смущала; она смирно сидела, глядела и слушала и была очень похожа на раненого, раздраженного зверька, который с тихою и глубокою ненавистью лежит пока в своей клетке и постоянно, упорно придумывает, каким прыжком он скорее может очутиться на воле.
Когда, наконец, Михаил Яковлевич стал прощаться и подошел к ней, она вдруг встрепенулась и спросила:
– Куда вы теперь едете?
– К Марье Григорьевне, – отвечал Михаил Яковлевич.
Прежний яркий румянец вспыхнул на ее личике и глаза вдруг засияли ласково и признательно.
– Скажите ей, что я… – начала было она с бывалою живостью, но не договорила.
– Скажите, что мы все ее любим, – промолвила Надежда Сергеевна, быстро растрагиваясь и начиная полегоньку всхлипывать.
– И давно прощаем, – пролепетала тетя Фанни, которая ужасно любила прощать, хотя никто в жизни отроду не заботился о ее прощении.
«Чем она лучше меня? – думала Ольга Порфировна с грустью. – За что о ней так думают и заботятся? Ах, – те, на ком нет пятен и упреков, за что они терпят целый век только унижение и горе!»
– Я скажу, – отвечал Михаил Яковлевич Кате, взял маленькую ручку и крепко ее поцеловал.
Хотя он просто весь горел от нетерпения скорее видеть Машу, хотя ее образ неотступно носился перед ним и хотя его поглощало предстоящее свидание и разговор с Романом Аркадьевичем, но среди всех этих волнений и сильных ощущений ему не раз вспоминалась виденная девочка, – так поразила она его какою-то своеобразностью, совершенно новою и невиданною.
Он хотел тотчас же лететь к Маше, но переломил себя и поехал к Роману Аркадьевичу. Она всегда, бывало, как-то особенно улыбалась, когда он спешил за удовольствием и заставлял ждать дело, и он вдруг захотел показать ей, что даже счастье ее видеть он сумеет отложить для дела, и поспешил к Роману Аркадьевичу, стараясь твердо и храбро переносить испытание, которое сам добровольно на себя наложил. Роман Аркадьевич уже получил его записку и встретил его крепким пожатием руки, поглядел ему в глаза, выпустил его руки и обнял его торжественно и безмолвно, как обнимаются люди перед началом какого-нибудь великого и необычайного дела. Казалось, Роман Аркадьевич был глубоко взволнован и глубоко растроган. Он, казалось, не мог говорить.
– Я приехал, я посвящаю себя делу, – сказал Михаил Яковлевич.
– Я не ошибся в вас, – проговорил Роман Аркадьевич, и Михаилу Яковлевичу показалось, что даже слеза блеснула у него на реснице.
– Я готов, – сказал Михаил Яковлевич, чувствуя, что у самого подступает к горлу. – Я готов – дайте, мне дело, и никакие страдания…
– Что все личные страдания, когда в наших руках судьба тысячи несчастных слепых, которым мы можем возвратить свет божий!
У Михаила Яковлевича пробежал какой-то священный мороз по всему телу, как пред свершением великого таинства или пред появлением божества.
– Как же вы думаете начать? когда? – спросил он.
– Что клевета, что такое вражда и гонение глупцов и негодяев, – продолжал Роман Аркадьевич с тихо разгорающимся одушевлением, – когда мы сознаем, когда мы чувствуем, что идем к великой цели, что каждый день, каждый час мы вносим в горькую и отравленную жизнь бедняка и труженика успокоение и облегчение, что мы постоянно и неустанно врачуем общественные раны…
Михаил Яковлевич слушал и задыхался; сердце у него стучало, виски бились и перед глазами сверкали какие-то золотисто-радужные круги.
Роман Аркадьевич говорил долго и умел переливами своих речей, то грустно-восторженными, то мученически-радостными, то мужественно-самонадеянными, довести своего слушателя до последних пределов энтузиазма: Михаил Яковлевич искренно готов был в эти минуты на всякие личные напасти и беды во имя великой цели.
Но Роман Аркадьевич все-таки пока еще только показывал журавлей в небе, но в руки ничего не давал. Положительно Михаил Яковлевич узнал только то, что Роман Аркадьевич утвержден в важной должности, что теперь пока надо оглядеться, ко всему приноровиться, быть осмотрительным и терпеливым, сделать вечер, и на этом вечере окончательно решить с губернатором и с приезжим сановником вопрос о месте, которое прочилось Михаилу Яковлевичу.
Михаил Яковлевич со всем согласился и простился с Романом Аркадьевичем, исполненный самых ласкающих надежд и самых светлых упований.
При прощаньи Роман Аркадьевич, глядя на него, как он должен был глядеть на того, кого только что назвал «побратимом» в предстоящей святой и великой деятельности, спросил:
– Куда же вы теперь?
Но он тотчас же сам уклонился от ответа на сделанный им вопрос, прибавив:
– Завтра я у вас буду и решим, когда вечер, – я не хочу терять ни минуты времени – сейчас еду к Аполлону Петровичу…
«Какой он деликатный человек! – подумал с благодарностью Михаил Яковлевич, – догадался, куда и…»
«Теперь к ней!»
Он кинулся в экипаж и чуть смог выговорить адрес Маши. Экипаж покатился, и у него все в глазах помутилось, все из памяти исчезло, как у смертельно жаждущего человека, который бежит к свежему источнику.
Роман Аркадьевич, невидимый за оконною занавескою, проводил глазами быстро укатывающий экипаж. Если бы в эту минуту мог Михаил Яковлевич взглянуть на его лицо, он был бы поражен мгновенно свершившеюся переменою. Это лицо точно преобразилось: никакого следа мягкости, или грусти, или энтузиазма – оно все дышало завистью, ревностью, диким желанием растоптать и уничтожить все, что может затруднить или замедлить дорогу к личному наслаждению.
А не больше, как через полчаса после этого, молодая щеголиха-губернаторша, сидя с своей кузиной за какими-то модными вышиваньями в гостиной и бросая иногда взгляды через анфиладу губернаторских покоев в кабинет мужа, где муж конфиденциально рассуждал о чем-то с Романом Аркадьевичем, говорила кузине:
– Знаешь, на кого он похож, кузина? На Габриеля! Знаешь, из Вечного Жида… Иногда особенно il a quelque chose de céleste… n’est ce pas?
– Мне кажется, он за тобою немножко ухаживает, cet homme céleste , – ответила кузина, живая, бойкая и, видимо, очень бывалая женщина.
– Oh, quelle idée! – воскликнула губернаторша, но покраснела от удовольствия… – Ты на все смотришь так странно, кузина… ты циник… Этот человек весь предан самым высоким, неземным идеям… Il me rappelle aussi Saint Jean de L’Evangile… – cette expression de paix, ces cheveux négeigement bouclés…
– J’éspére que vous appréciez Saint Jean de l’Evan-gilel – сказала кузина. – Et ce pauvre Аполлон Петрович, qui lui présente ses meilleurs cigares!
– Кузина, перестань, пожалуйста! – сказала губернаторша, хмуря хорошенькие бровки. – Vous êtes absurde… Аполлон Петрович добрый, прекрасный человек, я его от души уважаю, но ты знаешь, il a l’esprit… c’est une nature mesquine… Что же мудреного, что Роман Аркадьевич не может с ним говорить ни о чем, и что он мне высказывает свои стремления, мечты и надежды? C’est très naturel…
– Tout ce qu’il y a de plus naturel, ma chère , – отвечала кузина.
– Без шуток, кузина. Voyons, Voyons, ma chère, я так сочувствую его высоким и святым стремлениям, что писала к папа… Ему здесь не место – ему надо в Петербург… Видишь, что я бескорыстна – я сама хлопочу ему о месте в Петербурге…
Губернаторша с томным укором поглядела на кузину.
– В Петербург всегда можно поехать; Аполлон Петрович в последнее время все толкует о твоей любви к отцу и о твоем расстроенном здоровьи – в Петербурге это все находится: le cher papa et les médecins, – отвечала кузина, видимо столько вещей устроившая на своем веку, что ей, как мастеру дела, стоило только показать какую-нибудь трудность, и в то же мгновение у нее оказывалось под руками средство легко и стройно все примирить и сочетать.
– Кузина! Ты циник! – проговорила со вздохом губернаторша.
– Chère Sainte Nitouche! – начала было кузина.
– Taisez-vous! замолчи ради бога! Они сюда идут, – прошептала губернаторша, приходя в некоторое волнение и принимая на себя непринужденно-беззаботный вид.
– Дома Марья Григорьевна? – спросил Михаил Яковлевич, – самый близкий ему человек не узнал бы в эту минуту его голоса.
– Дома, – отвечала Ненила Самсоновна, меряя его зорким и испытующим взглядом, – пожалуйте.
Она провела его через тесный дворик, где из-под всякого мелкого и крупного сора энергически пробивалась мягкая зеленая травка, в темные сенички, и, отворяя незаметную в полутемноте дверь направо, сказала:
– Марья Григорьевна, к вам вот гость.
Маша сидела у окна за работою; при шуме отворившейся двери, при словах Ненилы Самсоновны, незабвенные спокойные глаза обратились поглядеть, какой гость пришел.
Михаил Яковлевич испытывал такое мучительно-сладкое ощущение радости и горя, сбывшегося желания в настоящем и безнадежности большого счастья в будущем, что ему хотелось вскрикнуть, чтобы как-нибудь облегчить стеснившуюся грудь. Он долго ничего не говорил, а только глядел на нее и жадно твердил сам себе: «Наслаждайся! Вот она! Что бы там после ни было, но в эту минуту она здесь, с тобою – наслаждайся!»
– Вы писали мне, что мы можем дружески встретиться, если нам придется встретиться, – сказал он. – Я приехал сюда не для личных моих дел, а чтобы работать. Я ведь мог придти к вам?
– Я рада вас видеть, – ответила она.
Он готов был броситься перед ней на колени от благодарности, и вместе с тем чувствовал, что может разрыдаться от охватившей его вдруг глубокой грусти.
– Я приехал сюда работать, – снова начал он. – Вы знаете, что теперь у нас задумано…
Он подробно все рассказал ей. Она выслушала, не прерывая его ни разу ни вопросом, ни замечанием.
– Неужели вы не знали этого? – спросил он.
– Я знала, но я хотела слышать, как вы будете об этом говорить, – отвечала она.
– Вы ведь тоже находите, что теперь это единственно возможный путь, и вы протягиваете нам руку? – спросил он с некоторою тревогою.
– Нет, – ответила она было спокойно, но вслед за этим словом она переменилась в лице, губы ее слегка задрожали и глаза как-то совсем потемнели. – Я не люблю мешать правду с чинами и с почестями, – сказала она несколько тише обыкновенного. – Им вместе быть и ладить трудно.
– Но чины и почести ведь принимаются тут как крест, – вскрикнул Михаил Яковлевич, испуганный и пораженный. – Ведь тут честолюбие или тщеславие немыслимо, невозможно! О, разве можете вы думать… Разве вы можете заподозрить! Ведь это принимается как крест!
– Есть кресты, не усыпанные алмазами, – так же тихо ответила она.
Он начал говорить, доказывать, вызывал ее на возражения, на замечания, но она уже ничего более не сказала.
– А что в деревне? – спросила она, когда он смолк и уныло опустил голову.
– Я ничего там не мог сделать! Ничего! Никакой возможности нет что-нибудь сделать!
Он рассказал ей все свои горькие неудачи и разочарования. Он надеялся, что, может, этот рассказ сколько-нибудь поколеблет ее, но, окончив его, он даже и не спросил, убедительно ли он подействовал – так ясен ему был ответ, который она даст.
Он хотел с отчаянием напомнить ей об истории Загайного, но не собрался с духом. Он расстался с нею самым несчастнейшим человеком и, прижавшись к стенке экипажа, мучительно заплакал какими-то особенно жгучими и больными слезами.
– Зачем я еще не остался? – думал он, – зачем я не упал перед ней на колени, не умер у ее ног? Не вернуться ли сказать ей, что я все это готов бросить, – но что она на это ответит? Отчего я никогда ни в чем не могу убедить ее? Отчего я теперь чувствую себя растерянным, ни во что уже сильно не верю и ни на что уже твердо не надеюсь?
Выплакавшись досыта и несколько успокоясь, он стал утешать себя тем, что со временем он убедит ее фактами, и она тогда поймет, сколько мужества и твердости надо было ему иметь, чтобы без ее одобрения и сочувствия итти трудным прозаическим путем и нести тяжелый крест.
– Со временем она меня узнает! – твердил он мысленно с грустной покорностью. – Со временем она меня узнает!
Примітки
Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1965 р., т. 3, с. 312 – 321.