63. Капитуляция поляков
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
У самых окопов польских стоял верховой казак с длинною, завитою трубой в руке; за ним в некотором отдалении остановился Чарнота. Одетый в роскошный запорожский жупан, на белом, как снег, коне, он имел чрезвычайно красивый и шляхетный вид; над головой его развевалась белая мирная хоруговка. Небольшой отряд казаков окружал его.
Ротмистр осмотрел внимательно всю группу: Чарнецкого не было среди них.
– Посол ясновельможного гетмана и славного войска запорожского! – произнес громко передовой казак.
– Просим пожаловать! – ответил ротмистр, -стараясь заглушить овладевшее им беспокойство.
Чарнота подъехал.
– Я попрошу пана оставить свою свиту у ворот, ввиду того что наш заложник остался в вашем лагере, – проговорил сухо ротмистр, отвешивая официальный поклон, и вдруг отступил в изумлении, поднявши на Чарноту глаза.
Такое же изумление отразилось и на молодом лице казака.
– Черт побери меня, – вскрикнул он радостно, если это не пана ротмистра вижу я!
– Он самый, – улыбнулся широкою, добродушною улыбкой старик.
– Так будь же здоров, любый пане! – с силою потряс руку старика Чарнота и заключил его в свои крепкие объятия. – Рассади я себе голову в первой стычке, если забыл ту услугу, что ты мне, помнишь, там, в Лубнах, оказал!
– И что там вспоминать! – улыбнулся уклончиво ротмистр.
– Нет, есть что! Ей-богу! – продолжал так же радостно Чарнота. – Не случись ты тогда, не гарцевать бы мне здесь сегодня.
– Хе-хе! Так, значит, выпустил я тебя, казаче, себе на горе!
– А это еще увидим! Еще посчитаемся, пане друже! А твоя услуга, верь, – указал Чарнота на сердце, – шаблею закарбована здесь навсегда.
И поляки, и казаки с изумлением смотрели на радостную встречу врагов. Наконец, первый спохватился ротмистр.
– Одначе, пане после, – произнес он серьезно, придавая своему лицу хмурое и суровое выражение, – я должен с тобою поступить так, как велит мне наш войсковый закон.
– Отдаю себя в руки пана ротмистра! – ответил Чарнота, спрыгивая с коня.
Слуги приняли посольского коня; ворота замкнулись.
Ротмистр вынул белый платок и, обвязавши им глаза Чарноте, двинулся вместе с ним к региментарской палатке, в сопровождении своих офицеров.
Когда ротмистр с Чарнотой вошли в палатку, Потоцкий был уже там, окруженный своими полководцами.
Молча, понурив головы, сидели паны, как бы боясь прочесть на лице друг друга свой тяжелый позор.
– А где же наш посол, пан Чарнецкий? – вскрикнул Потоцкий, едва ротмистр снял повязку с глаз Чарноты.
– Он остался в нашем лагере.
– Но это небывалое насилие! Права посла священны у всех народов!
– В лагере ясновельможного пана находятся наши заложники-казаки.
Паны переглянулись; начало не предвещало ничего хорошего.
Прошло несколько секунд тягостного молчания; наконец, Потоцкий произнес с усилием:
– Какие условия предлагает пан Хмельницкий?
– Наш ясновельможный гетман, – произнес гордо и с ударением Чарнота, – объясняет, что, не желая убивать беззащитных людей и жалея вельможное панство, он готов выпустить, все войско с оружием, но только с тем непременным условием, чтобы все пушки, огнестрельные припасы и знамена были отвезены в казацкий обоз.
Потоцкий вспыхнул и хотел было резко ответить, но, бросив взгляд на все молчаливое собрание, произнес упавшим голосом, протягивая к выходу руку:
– Иди, мы призовем тебя выслушать наш ответ.
Чарноте снова завязали глаза и вывели его из палатки. Вход закрылся.
– Панове, друзи и братья! – заговорил страстно Потоцкий, заламывая руки. – Да неужели же мы можем согласиться на такой позор? Лучше отважимся на отчаянную вылазку, лучше поляжем все друг подле друга, чем примем позорную милость от хлопа. С какими глазами предстанем мы перед всем рыцарством и гневным отцом? Что жизнь перед таким позором? Лучше честная смерть, чем купленная унижением жизнь! – остановился он, окидывая взглядом все собрание.
Но паны молчали, не подымая от земли потупленных глаз.
– Чего ж вы молчите? – продолжал еще горячее Потоцкий. – На бога, на пресвятую деву! Да неужели же в вас угасла та польская доблесть, которая оживляла наших героев? Вспомните ж славу дедов наших, или нам запятнать ее теперь своим позором и заставить наших потомков краснеть за нас? Мы упали духом, – продолжал он снова то с мольбой, то с горечью, то со слезами в глазах. – Соберемся ж с силами, друзи и братья, очнитесь! Будем рыцарями! Не посрамим дорогой отчизны! Умирать тяжело, а умереть со славой легко!
Голос юноши оборвался… Но на его страстный призыв не отозвался никто. Только седой ротмистр вспыхнул вдруг, сверкнул глазами и хотел, очевидно, произнести какое-то горячее слово, но запнулся на первом звуке и, смущенный молчанием вельмож, сурово нахмурился и умолк.
Еще раз обвел Потоцкий взглядом с отчаяньем все собрание и закрыл руками лицо.
Так прошло несколько тяжелых минут. Послышалось, как кто-то откашлялся и умолк.
Наконец раздался голос Сапеги; он заговорил смущенно, запинаясь на каждом слове, словно не находя подходящих выражений.
– Умереть всегда возможно, но… гм… дело не в том, чтоб умереть… Этим мы… гм… показали бы… так сказать, что думаем только о себе… но мы должны думать об отчизне и, так сказать, принести ей в жертву даже свою честь. Какая польза вышла бы отчизне от нашей смерти, – поднял он голову, – все равно оружие и знамена наши отошли бы в лагерь казаков. Правда, имена наши покрылись бы славой безумной храбрости, – подчеркнул он, – но отчизна потеряла бы нужных ей теперь более чем когда-либо сынов.
Среди панов появилось оживление.
– Верно! Верно! – раздалось то здесь, то там. Сапега передохнул и продолжал смелее:
– Между тем, принявши предложение хлопов, мы сделаем лучшее, что возможно в нашем положении: мы выиграем время, присоединимся к гетманам, сообщим им о мятеже, о силах Хмельницкого и таким образом дадим возможность принять заранее меры, чтобы утушить этот пожар.
– Верно! Згода! Мы должны думать не о своей славе, а о защите отчизны! – перебили его уже более шумные восклицания обрадовавшихся приличному оправданию панов.
– Если же мы, послушавшись горячего предложения нашего молодого героя, поляжем здесь все до единого, то никто не принесет гетманам известия о нашей геройской смерти, а они, уверенные в благополучном исходе нашего похода, не будут принимать никаких предосторожностей. Этим-то и воспользуется Хмельницкий и, нагрянувши с татарами, разобьет и этот последний оплот отчизны.
– Згода! Згода! Згода! – покрыли его шумные крики панов. – Во имя отчизны мы должны победить свой гонор, покорить самих себя!
– Дорогой гетман! – раздался вдруг подле Потоцкого чей-то голос. – В твоем честном порыве нет безумия славолюбивого юноши, а твердость мужа, знающего свой долг. Пусть я покажусь смешным и глупым вельможному панству, но верь мне – только твое чистое сердце искупает наш позор.
Потоцкий оглянулся. На него глядели растроганные глаза старого ротмистра.
– Спасибо! – произнес юноша тронутым голосом, пожимая широкую руку старика, и снова обратился к панам: – Но подумайте об одном: наше позорное, малодушное бегство, будто бы во имя отчизны, не придаст ли еще больше смелости врагам?
– Осекутся! Еще как осекутся-то, – ответили сразу несколько голосов.
Потоцкий безнадежно опустил голову.
– Хоть одного не забудьте, панове! – произнес он с мучительной мольбой, после долгой паузы. – Чарнецкий там… его потребуйте… не бросайте товарища… хоть ради чести лыцарской.
– Это невозможно, – произнес сухо после минутного размышления Сапега, – как нам ни жаль пана полковника, но мы не имеем права из-за одного человека подвергать опасности жизнь целого отряда, а это непременно будет, если мы начнем раздражать казаков.
– Да и медлить невозможно, каждая минута дорога, – заговорили разом со всех сторон паны, – того и гляди, подойдут татары, а тогда мы погибли… Надо торопиться, панове!
– Так вы все решили бросить во вражеском лагере своего товарища и полководца? – произнес медленно Потоцкий, впиваясь глазами в лица панов, принявшие снова дерзкий и надменный вид.
– Что ж, Иефай и родною дочерью пожертвовал для спасения отчизны, – произнес, не подымая головы, Сапега.
– Итак, вы все, все решаетесь на это? – вскрикнул с мучительною болью Потоцкий.
Никто не отозвался на его горячий призыв.
– О, позор, позор, позор! – сжал он свою голову руками и с рыданием бросился вон.
Когда Чарноту призвали опять в гетманскую палатку, он не узнал уже пришибленных стыдом и бессилием воинов: паны сидели гордые и величественные, словно римские сенаторы при вторжении варваров в Капитолий. Только молодого региментаря да ротмистра не было среди них.
Сапега, занявший теперь председательское место, обратился к Чарноте важно и сурово, словно он говорил с присланным просить пощады послом.
– Если вы поклянетесь на евангелии, что исполните свое обещание и не представите никаких препятствий нашему движению, то мы согласимся на ваши условия.
По лицу Чарноты пробежала насмешливая улыбка.
– Добро, – произнес он, подчеркивая слова, – поклясться мы можем, только наш ясновельможный гетман требует, чтобы армата и знамена были отвезены в наш лагерь сейчас же, иначе…
– Идите, – прервал его коротко Сапега, – приготовьте все для присяги на поле. Требуемое вам вывезут сейчас.
Чарнота поклонился и вышел.
Через полчаса среди поля возвышался уже небольшой, наскоро устроенный аналой, покрытый красной китайкой. На нем лежали крест и евангелие; старенький священник, взятый с собою из Запорожья, стоял подле. Рядом с ним помещались Хмельницкий, Чарнота, Кречовский и Нос, а за ними уже стояла полукругом казацкая почетная свита. Над обоими лагерями развевались белые флаги, толпы народа стояли на валах. Между казаками слышались веселые замечания, шутки, остроты, но на польских валах царило гробовое молчание.
Бледные, изможденные жолнеры стояли и сидели беспорядочными, сбившимися группами. Иные полулежали, опираясь на своих более сильных товарищей; раненые, вытащенные на вал, с усилием приподымались на руках, стараясь рассмотреть середину поля.
Ни слова, ни крика, ни стона не слышалось из этих куч живых мертвецов, но все их лица, землистые, изнуренные, с каким-то остановившимся в глазах ужасом обращались в ту сторону поля, где стояли казаки.
В стороне от всех ротмистр поддерживал едва стоявшего на ногах молодого полководца-героя.
Время близилось к вечеру. От казацкого лагеря дул легкий ветерок. Разорвавшиеся во многих местах облака быстро уходили на север, очищая голубое, словно омытое,: небо. Выглянуло солнце; повеяло теплом. На западе горизонта протянулись нежные розовые полосы.
Вот разомкнулись ворота в польском обозе и тихим шагом выехали Шемберг и Сапега в сопровождении свиты жолнеров.
Лошади выступали медленно, как за погребальною колесницей; всадники сидели молча, опустив головы на грудь; длинные, седоватые усы Сапеги поникли на расшитый золотом жупан.
Вот всадники подъехали к аналою и остановились. Священник раскрыл евангелие, и обе стороны обнажили головы, а казаки подняли кверху по два пальца. Слов их не было слышно, но можно было догадаться по их поднятым к небу глазам, что они повторяли за священником какие-то слова.
Но вот клятва окончилась. Шемберг и Сапега повернулись к польским окопам и отдали короткий приказ. Снова разомкнулись ворота лагеря, и потянулось длинное и печальное шествие.
Среди поляков пробежал какой-то необъяснимый шелест, не то стон, не то вздох, не то оборвавшееся слово. Раненые потянулись к краю вала, подымаясь на руках, цепляясь за здоровых и стараясь разглядеть эту длинную черную полосу.
Впереди ехали польские пушки. Они двигались медленно, с трудом. Их повернутые к польскому лагерю, наклоненные низко дула при каждом толчке словно припадали от необоримой тяжести к земле.
– Одна, другая, третья, пятая, десятая… Болезненный стон вырвался из груди гетмана… Ротмистр вздохнул и поник головой.
Но вот последняя пушка выехала из окопов, и вслед за нею двинулись по три в ряд всадники со знаменами в руках. То там то сям послышались сдержанные всхлипывания.
Ветер подхватил и развернул полотна этих славных знамен. Пробитые пулями, закопченные дымом, они жалобно забились в воздухе и с громким шелестом потянулись к польскому обозу, словно простирая к войсковым товарищам и хорунжим бессильные руки.
– Знамена! Знамена! Знамена! – вскрикнул с безумным отчаянием молодой гетман. – Туда… за ними… лучше полечь!.. – рванулся он стремительно вперед.
– На бога! – едва удержал его ротмистр. – Такая душа дороже знамени: она нужна отчизне.
Тем временем, пока пушки и знамена ввозили в казацкий лагерь, Богдан отдавал в своей палатке последние приказания Кривоносу. Молча слушал его Кривонос с мрачным и злобным лицом.
– Ляхи на рассвете начнут сниматься с лагеря, – говорил Богдан коротко, шагая по палатке, – ты, Максиме, возьми с собой два-три куреня, вовгуринцев и сулимовцев, что ли, и пойди вслед за ними, чтобы, знаешь, не устроили нам какой беды. Проведешь их так хоть за Княжьи Байраки, а потом и назад, только смотри, чтоб не шалили хлопцы. Разумеешь слова мои? – остановился он перед Кривоносом, бросая выразительный взгляд на его свирепое лицо, но в глазах Кривоноса было темно и мрачно.
Смутная тревога шевельнулась в душе Богдана.
– Слушай, Максиме, – заговорил он еще настойчивее, не спуская с Кривоноса своего пристального взгляда, – тебе я поручаю эту справу, потому что ты лучше всех знаешь дорогу и, в случае чего, сумеешь постоять за себя. Но помни, Максиме, чтобы все было так, как я сказал. За малейшую провинность ты мне ответишь. Помни, – окончил он сурово и строго, – что наше слово – закон.
– За всех не могу я ручаться, – поклонился Кривонос и вышел из палатки.
Богдан хотел было вернуть его и дать новые распоряжения, но в это же самое время ко входу ее подскакал во весь опор Тугай-бей, окруженный свитой татар.
Лицо его было свирепо, побелевшие губы вздрагивали от бешенства. С лошади его падали куски пены; видно было, что мурза мчался сломя голову. Окружавшие его татары разделяли настроение своего господина.
Из их яростных гортанных криков и угрожающих жестов Кривонос понял, что Тугай крайне возмущен договором Богдана с ляхами, а потому и остановился у входа подождать, чем окончится этот разговор.
– Шайтан! – набросился на него Тугай задыхающимся от ярости голосом. – Где гетман твой?
Лицо Кривоноса искривила злорадная улыбка.
– А вот, – ответил он злобно, – готовит похвальное слово ляхам.
Но Тугай уже не дослушал его слов. Соскочивши с коня, он бросился, как тигр, очутился в один прыжок подле Богдана и зарычал бешено, сжимая рукою эфес своей кривой сабли:
– Изменник, предатель, клятвопреступник! Где твое слово? Где добыча, где ясырь?
Ужасная догадка, как молния, полоснула вдруг по Богдану; но, скрывая свое волнение, он постарался еще обратиться к Тугай-бею недоумевающим голосом:
– Не понимаю, что могло так разгневать великого и мудрого повелителя степей? О каком ясыре говорит он? Ясырь впереди…
– А, впереди! – заревел еще бешенее Тугай-бей. – Мне впереди, а тебе теперь? Так даром, думаешь ты, полегли на поле тела правоверных, только для того, чтобы дать тебе победу? Только для твоих выгод вступили мы с тобою в союз, а? Ты клялся, что дашь богатый ясырь, а теперь взял себе все пушки, мушкеты и отпускаешь со всем обозом ляхов? Мой обоз! Мои ляхи! Ты выпустил, изменник, мою добычу, так за это и я изменяю тебе и перейду сейчас же на сторону ляхов.
Богдан отступил. Лицо его стало смертельно бледно. В одну минуту тысяча самых ужасных мыслей пронеслась бурей в его голове.
«Здесь слово… присяга… уверенность безоружных в безопасности… там – судьба целой родины… всего народа и сотен будущих лет! – Холодные капли пота выступили на лбу Богдана. – Выбора нет! Свирепый Тугай-бей исполнит свое обещание; что ему казаки, ляхи, христиане? Он знает только свой ясырь. Не получит его – и перейдет, на сторону ляхов, и тогда погибнет все дело, и эти тысячи обнадеженных людей, бросившихся очертя голову в восстание, погибнут из-за одной его гордыни, и тысячи новых жертв, новых мук. Нет, нет, – перебил сам себя Богдан, стискивая до боли свои пальцы, – все что угодно, только не это! Пусть на мне грех!.. Бог видит…»
– Несправедливый гнев отуманил голову моего союзника и брата, – произнес он вслух со спокойною улыбкой, – а потому он и решается грозить мне разрывом, тогда как должен был бы благодарить меня до скончания своих дней.
Тугай-бей недоверчиво взглянул на Богдана своими косыми глазами, еще не понимая его слов.
– Великий повелитель – не подчиненный мой, а равный союзник, – продолжал Богдан, – а потому ляхи должны были заключить с ним такой же договор, как и со мной.
Лицо Тугая начало проясняться.
– Мы поклялись им на евангелии, но мы клялись только за себя. Если же ляхи не вспомнили в своем договоре про Тугай-бея, то пусть пеняют сами на себя.
Зверская, алчная улыбка искривила лицо Тугай-бея.
– Где пушки гяуров?
– Они все здесь, в нашем лагере,
– Когда выступают поляки?
– На рассвете. Кривонос провожает их.
– Барабар! – вскрикнул шумно Тугай, стискивая в своей мохнатой руке руку Богдана. – Брат души моей может рассчитывать теперь на дружбу правоверных до скончания веков!
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 2, с. 488 – 497.