71. Морозенко отыскивает Оксану
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
Приняв под свою власть замок и город, Морозенко расставил везде свою стражу и занял своими войсками все крепостные башни, помещения и казармы, из бывшего же гарнизона выделил католиков и поручил им, обезоруженным, разные хозяйственные при замке работы, а остальных, православных, присоединил к своему отряду. Много и добровольцев из местного населения пожелало стать под стяг нового своего сотника, и Морозенко поручил товарищам вербовать всех и вооружать из старостинского арсенала.
Пану Опацкому, в уважение его человечного отношения к обывателям и народу, предложено было или отправиться свободно в лагерь Потоцкого, или остаться в Чигирине, но с ограничением уже личной свободы: Опацкий, взвесивши все обстоятельства, выбрал последнее. Он снискал особую ласку у молодого сотника еще тем, что пощадил семью Богдана, о чем и поспешил заявить казаку с первых слов, мотивируя свое рискованное уклонение от наказов гетманских непобедимым расположением и к великому вождю, и к казачьему рыцарству, и вообще к русскому люду…
На вопрос Морозенка – где Чаплинский и семья его, Опацкий поклялся всеми святыми, и римскими, и греческими, что не знает, сбежал-де с женой и добром, что все розыски пана старосты не привели ни к чему, вследствие чего ему, Опацкому, и навязан был этот пост, и что он согласился взять его с единственным тайным умыслом охранить семью ясновельможного Хмельницкого и сберечь для него все добро…
Морозенко слушал болтовню перепуганного пана Опацкого и кусал себе губы с досады, что опоздал и не застал уже коршуна в его клятом гнезде; полжизни отдал бы с радостью он, чтоб разведать лишь, где скрывается этот дьявол, чтобы исполнить любимого батька просьбу… и вот, насмеялась злая судьба, ни самого, ни следа!
Как же он теперь доставит живым этого пса? Как разыщет Елену? Как исполнит первое и такое дорогое поручение своего гетмана? Как вырвет, наконец, из когтей изверга свою Оксану?
– А-а! Жизни вашей подлой мало, чтоб заплатить мне за такую обиду!.. – заскрежетал он зубами и, в порыве охватившего его бешенства, готов был уже подвергнуть пытке и помилованного пана Опацкого, и всех захваченных им поляков.
– Куда же удрал этот аспид? – допытывался с пеною у рта Морозенко.
– На бога! Не знаю… проше вельможного пана… падам до ног! – бледнел и дрожал пан Опацкий, глядя на пылавшие гневом глаза своего нового повелителя, на его искаженное злобой лицо.
– Пекельники! Поплатитесь! – топнул он свирепо ногою. – Пан может же хоть предполагать?
– Могу, конечно, могу… – ухватился за счастливую мысль допрашиваемый, – доподлинно, проше пана, трудно… но предположить… отчего нет? И я, бей меня Перун, полагаю… даже наверное полагаю, что этот шельма убежал в Литву и скрывается в своем жалком маёнтке…
– Да? В самом деле? – просветлел Морозенко. – Пан, пожалуй, прав… Но где же болото этой жабы?
– Я знаю где! – вскричал решившийся на все с отчаяния Опацкий.
– Пан знает?! – вспыхнул от радости Морозенко и ухватил порывисто за руку подстаросту.
– Да, знаю; конечно, трудновато, – запнулся тот немного, – найти сразу в трущобах, но все же можно…
– Так пан мне поможет? – жал Опацкому руку Морозенко. – О, он окажет ясному гетману и мне такую услугу, за которую дорого платят, которую никогда не забывают!..
– Рад служить панству… рад служить… – багровел и морщился бывший староста от казачьей ласки, – все пущи, все болота переверну вверх дном, а найду!.. От меня этот лайдак не укроется нигде!.. Пан рыцарь еще меня не знает! Ого-го! От ока Опацкого никто не спрячется, от его руки никто не уйдет… Як бога кохам!
Морозенко хотя и не совсем доверял хвастовству пана, но все-таки оно давало хоть слабую надежду и, на первый случай, – проводника.
С лихорадочным, не поддающимся описанию нетерпением ждала Ганна и все семья Богдана Олексу: со слезами радости, с оживленными лицами, пылавшими ярким восторгом, с трепетавшими сердцами, все они – и Катря, и Оленка, и Юрась, и дед, и челядь – то стояли за воротами, то выбегали в соседние улицы, то заглядывали даже на площадь; но Морозенка все еще не было, и даже брат Ганны, Иван, и тот не возвращался из замка… Нетерпение начинало уже переходить в тревогу…
А Ганна молилась в своей светелке перед образом матери всех скорбящих. Обливаясь благодатными слезами, умиляясь душой до истомы, расплываясь всем бытием в какой-то неземной радости, она не находила слов для молитвы: все ее существо, все струны ее. сладостно трепетавшего сердца, все чувства и помышления сливались в какой-то неясный, но дивный гимн души, и этот гимн несся за пределы миров, к сверкающему радугой источнику вечной любви…
Наконец, поднявшийся шум на дворе и бурные крики радости заставили очнуться Ганну: она стремглав бросилась на крыльцо и увидела, что дед и дети душили дорогого Олексу в своих объятиях; челядь тоже шумно виталась с славным казаком, с своей гордостью…
Морозенко, завидя Ганну, припал к ее руке, растроганный ее нежною лаской, смахивал неловко и долго слезу, неприличную уже для закаленного в боях рыцаря.
Не скоро ще смогли господари затащить дорогого гостя в гостеприимный будынок: он был должен удовлетворить сначала горячее любопытство и челяди, и собравшихся соседей – порассказать им о новом, дарованном господом гетмане, о разгроме поляков и о том, что с страшными потугами он спешит сюда, чтобы спасти всех от лядского ига, освободить Украйну от рабских цепей.
Наконец-таки Золотаренко освободил сотника от новых, беспрерывных атак набегающих слушателей и увел его в еще незнакомый Олексе будынок, к ожидавшей уже на столе роскошной трапезе. Катря с Оленкой суетились и наперерыв угощали друга своего детства, и последний был, видимо, счастлив, видя вокруг себя дорогие, родные лица, чувствуя на себе их любящие взоры, слыша знакомые голоса; только отсутствие двух лиц – несчастной бабуси и, особенно, сверкавшей черными глазенками обаятельно прекрасной Оксаны – смущало ликующую радость и раскаленным-железом прохватывало не раз его сердце… «Ах, Оксано, Оксано! – бледнел он в те мгновенья и шептал беззвучно: – Где ты? Вся жизнь – родине и тебе!»
Под конец трапезы эти приливы жгучей тоски до того усилились, что Морозенко не в силах был уже больше сносить их и, подошедши к Ганне, обратился к ней глухим голосом:
– Ганна! Единая мне и мать, и сестра! – сжал он свои руки до боли. – Я знаю все… этот дьявол ушел… с Еленой… и с этим тхором Ясинским… Зять этой жабы литовской, вылюдок Комаровский, тоже сбежал, но Оксана… – вырвался из груди Морозенка какой-то хрип и оборвал дыхание.
– Ах, Олексо! Бедный мой! – уронила, вздрогнувши, Ганна и поцеловала Морозенка в наклоненную голову.
– Панна ничего не слыхала про… – давился словом Олекса.
– Ничего, – вздохнула Ганна.
– Я знаю место, – поднял голову Олекса, и в его искаженном лице было столько невыразимой муки, что даже Ганна отшатнулась от боли, – где эти звери хоронят мою горлинку… Я было напал на это разбойничье гнездо, но у меня было мало сил, чуть самого не схватили, удалось только ранить Комаровского да повалить штук девять его палачей!.. Так я вот сейчас же туда.
– Олекса, и я с тобою! – остановила его за руку Ганна.
– Спасибо, спасибо! – поднес Олекса ее руку к губам и порывисто вышел с Ганной из будынку.
Долго путался Морозенко по оврагам и балкам оттененного уже молодою зеленью леса; нигде не было ни следа, ни тропы. Густая трава, высокая крапива, пышные кусты папоротника, вьющаяся березка устилали ровным, несмятым пологом все полянки; в ином месте обвал от весенних ручьев или вывороченный камень совершенно заграждали путь; нужно было делать в обход большие круги, через что терялось и взятое направление. Бесясь и проклиная все на свете, колесил Морозенко с Ганной и десятью казаками по лесу, словно по лабиринту, и не находил выхода из этого заколдованного круга.
– Это та чертова карга, ведьма, заколдовала места, – рычал и скрежетал он зубами. – У-у! попадись она теперь мне в руки!
– Какая ведьма? – вскинула на него глазами Ганна.
– А та, что сторожила мою зозулечку, мою горлинку… Вот тут где-то росли рядком высокие яворы, а за ними в долине стояли густою дубравой развесистые дубы; они, как часовые, обступали двойной частокол. Вот за тем частоколом и пряталась проклятая тюрьма, где была заперта моя пташка, и как это я тогда сразу попал, а теперь будто ослеп, вот хоть рассадить о пень башку, и рассажу-таки ее к нечистой матери!
– Успокойся, Олексо, – взяла его за руку Ганна, – ты вот через свой запал и память теряешь, да и то еще, тогда лес голый был, виднее было.
– А правда, теперь он, словно на горе мне, укрылся весь листом, вон и на полсотни ступеней ничего не проглянешь. Мы уже, может быть, были не раз у этой чертовой дыры, да и не приметили! Эй, смотри! – крикнул он назад. – Не ездите за мною гуськом, а врассыпную, облавой, да глядите мне в оба, где-то вот здесь должен быть частокол и яворы дорожкой… Не пропустите!
– Не бойся, пане атамане, не провороним! – отозвался старший десятник.
– Горазд, только поторопимся, уже близко вечер. Забирайте вот так полукругом, – показал рукой Морозенко, – и режьте прямо на солнце…
А солнца уже и не было видно за стеной стройных ясеней и широколиственных кленов, то там, то сям сквозь своды сплетшихся ветвей пробивались косые, алые лучи и играли опалами на светло-изумрудной листве; внизу же сгущался уже темными пятнами сумрак и наполнял лес какою-то таинственною игрой света и теней. Скоро, впрочем, алые брызги и нити сбежали до самых верхушек деревьев, и последние загорелись, как-свеча; но вот и их ярко-красное пламя начало гаснуть и внутри леса улегся клубами густой полумрак; только сквозь нависшие сетчатым пологом своды еще пробивалось мелкими бликами побледневшее, лиловатое небо.
Отчаянье начинало овладевать Морозенком; он готов был остаться один в лесу и не выходить из него, пока не отыщет разбойничьего притона или хоть руин его пепелища; ему казалось, что самая смерть далеко легче невыносимых мук неизвестности, и это сознание начинало ему нашептывать безумные намерения.
Вдруг из черной чащи, шагов за сто от него, раздался какой-то дикий вопль, словно крик вспугнутого филина, а затем глухой стук.
Опрометью бросился на этот стук Олекса, не окликнув даже отставшей от него Ганны; он натыкался на деревья, на пни, царапал себе до крови руки и лицо о нависшие ветви и прутья и, с риском даже выколоть себе глаза, продирался в непролазной трущобе, наконец, после неимоверных усилий и жертв, он выбрался на полянку и увидел, что два казака стучали и били прикладами рушниц в высокую дубовую браму, замыкавшую двойной круг частокола.
– Оно!.. Оно самое! Нашли! – вскрикнул не своим голосом Морозенко в порыве жгучей радости и, соскочивши с коня, подбежал к казакам. – А что, заперто? Никого нет? Не откликаются? Глухо? Мертво? – засыпал он их вопросами.
– Да нет, пане сотнику, – снял один шапку, – какая-то ведьма вскочила туда и заперла за собою ворота.
– Ведьма! О господи! – схватился молодой сотник за сердце, боясь, чтобы оно не выпрыгнуло из груди. – Значит, она еще тут, сторожит, значит… – у него захватило дух от нахлынувшего огненной волной чувства.
– Крутом обступить, чтоб не проскользнула и мышь! Топор сюда, бревна! – командовал он отрывисто, не помня себя. – Ломай ворота, руби!
Сбежались на крик остальные казаки и принялись дружно громить и прикладами, и саблями, и найденным во рву бревном дубовую, окованную железом браму. Наконец, к ним подъехала и Ганна.
В дворике было тихо, – ни лай собак, ни людской гомон, ни какой-либо другой шум не обнаруживали там присутствия живого лица, только тяжелые удары в ворота отдавались глухим стуком за брамой и откликались разбегавшимся эхом по мертвому лесу. Наконец, одна. половина ворот начала поддаваться с усиливающимся Треском, но все еще сидела пока крепко на петлях.
За воротами послышался вновь дикий вопль, сменившийся вдруг хохотом. Кто-то завозился у них и стал придерживать плечом дрожавшую под ударами воротину.
– Эй, дружней! Наляжьте! – крикнул рассвирепевший от нетерпения сотник.
Упершись ногами, казаки поналегли еще сильнее, воротина затрещала громче и отогнулась назад; но все же ее держал еще засов.
– Дозволь, пане атамане, – отозвался тогда старший десятник, – я перелезу через частокол, свяжем пояса, товарищи спины подставят; там ведь, кроме дурной бабы, нету и черта.
– А в самом деле! – обрадовался предложенному исходу Морозенко. – Полезай, и я за тобой.
Казаки попробовали было отклонить атамана от такого риска, но, встретив с его стороны грозный отпор, полезли и сами за ним, оставив с Ганной лишь двух.
Перелезши через частокол, Морозенко окинул беглым взглядом весь дворик, но никого в нем не заметил; только у ворот и у коморы валялось несколько сгнивших и обглоданных собачьих скелетов, покосившаяся, вросшая в землю хата выглядывала пусткой; выбитые окна смотрели черными дырками; упавшая дверь торчала боком в проходе.
Ужас охватил Морозенка при виде этого заброшенного, пустынного жилища. Не было сомнения, оно было оставлено, как ненужное больше, а для обитателей отыскан был, вероятно, более отдаленный и верный приют.
– Где же эта ведьма? Где она? – кричал в бешенстве Морозенко, бросаясь с отчаянием во все закоулки двора. Но темнота ночи мешала делать розыски. – Огня, хлопцы, – крикнул он, – оглядеть бесовское кубло, отыскать чертовку, а потом и сжечь его с нею дотла!.
Одни бросились устраивать импровизированные факелы, другие отпирать ворота. Через несколько минут в руках трех-четырех казаков пылала и искрилась свороченная жгутом солома, надерганная из крыш.
Как только осветился дворик мигающим, красноватым светом, так сразу и нашли полоумную старуху: она сидела за какою-то бочкой, недалеко от ворот, уставив в одну точку безумные, расширенные и застывшие от ужаса глаза; седые, всклокоченные, непокрытые волосы висели беспорядочными космами вокруг ее желтого, худого, изрытого морщинами лица; сжатые на груди руки судорожно тряслись; она сидела на корточках и напоминала собою исхудавшую от голода, одичавшую кошку, съежившуюся перед собакой.
– Где дивчина? Где Оксана? – подбежал к ней исступленный Морозенко.
Старуха задрожала еще сильнее, с усилием открыла рот, в котором торчало лишь два черных, поточенных клыка, и, видимо, хотела что-то сказать, но язык не повиновался ей, и губы шевелились беззвучно.
– Говори, чертовка! – схватил ее Морозенко одною рукой за шею, а другою обнажил саблю. – Я из тебя жилы вытяну, сожгу на медленном огне!
Старуха взвизгнула и, выпучивши страшно глаза, закостенела.
– Бабуся, – нагнулась к ней Ганна, – помнишь ту дивчину, что привез сюда пан и велел тебе сторожить, – молоденькая, чернявая, Оксаной звали?
У обезумевшей старухи блеснул, наконец, луч сознания в глазах.
– А-а! – промычала она невнятно и, оглянувшись с ужасом на хату, повалилась вдруг к ногам Ганны и забормотала, всхлипывая, что-то бессвязное, непонятное.
– Что? Что? – обратился весь в слух Морозенко и почувствовал какой-то леденящий холод в груди.
– Не губи, панно! – взвизгивала она, ломая свои костлявые пальцы. – Умоли ясновельможного! Я не виновата!.. Я не могла! Окно… двери… собаки… казак… ночь… много казаков… я заперла… она сама… так… так… сама… собаки подохли… Ай, ай! Что мой Пан? Плети, сковорода? О-о! – показала она покрытые язвами ноги. – Опять огонь! Ай, ай! Рятуй! – бросилась она снова Ганне в ноги.
– Олексо, Олексо, пойми, мой любый, – схватила Ганна жесткую, мозолистую руку казака, – Оксану украл не пан, а казак! Видишь, он был свой человек, кто-нибудь из друзей твоих, из товарищей! Старуха говорит, что она сама ушла… Значит, Оксана с ним уговорилась.
– Но ее же нет?!
– Нет, но несомненно, что она не в руках врага, а в руках твоего друга, казака; а что ее нет, и мы не знаем, где она, то, верно, он укрыл ее где-нибудь в добром тайнике…
– Ганно, так ли? – встрепенулся Морозенко; голос его дрожал, но в нем уже слышались не крики отчаяния, а трогательные, умиленные ноты.
– Не ропщи! – продолжала Ганна, возвысив голос. – Благодари милосердного господа, Олекса… Уж коли ангел божий спас наше бедное дитя в этом вертепе, то он сохранит ее от врагов и в диком лесу. Не ропщи же, а молись, Олексо!
Морозенко прижался к руке Ганны и, закрывши лицо руками, тихо заплакал, как дитя.
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 2, с. 540 – 548.