69. Новый подстароста в Чигирине
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
В Чигирине, во время рождественских святок, случился скандал: в одно прекрасное, сверкавшее серебром и алмазом утро подстаростинская челядь узнала, что пан их Чаплинский с вельможною паней, с подчашим Ясинским и некоторыми приближенными слугами исчезли, пропали. Конюхи сообщили, что закладывались ночью два возка и четверо саней, что выносились сундуки и всякая клажа из старостинского замка, что наряжено было в провожатые несколько дворовых казаков; но куда должен был направиться этот кортеж – никто не ведал. Заинтересованные эконом и дворецкий получили от пана неопределенный ответ; что отьезжают-де на неделю в гости к соседям… Но прошла неделя, другая, а панство не только не возвращалось само, но и из отправившихся за ним провожатых никого не прислало назад.
Сначала отсутствие панов не только не встревожило дворовой шляхты и челяди, а, напротив, развязало руки, дало свободу широко погулять на святках. Но потом, когда мятежные слухи из Запорожья о разгроме Хмелевского, посланного туда с пятью сотнями драгун для поимки бежавшего Чигиринского писаря, оправдались и стали смущать окружных селян, когда последние начали учащенно бежать из панских маетностей, выкидывая подчас и крупные шалости, тогда-то всполошилась панская дворня: разосланы были по близким и дальним соседям гонцы, а прежде всего полетел пан эконом в Черкассы, где находился с коронными гетманами сам пан староста и куда езжал не раз и Чаплинский. Но ни в Черкассах, ни у соседей пана подстаросты не оказалось.
Конецпольский был этим известием очень встревожен. Сначала он думал, что Чаплинский, чтоб уклониться от поручения словить Хмельницкого, отправился в объезд по старостинским имениям, а теперь порешил, что Чаплинский пал жертвою ярости хлопов, но старый Потоцкий разуверил старосту:
– Да он, мой пане, удрал, да и баста! Я это говорил и повторяю. Я ему предложил поймать упущенного им пса, а он струсил, шельма, и наутек!
– Да разве он такой трус? – сконфузился староста.
– Ха-ха! А пан еще и теперь думает заступаться за эту литовскую пройду? Шкодлив, как кошка, а труслив, как заяц! Нет… покойный отец панский, славный каштелян краковский и гетман, был в выборе людей непрозорлив, опрометчив… Этот писарь мятежный, этот подстароста, полковник Радзиевский, канцлер – все это сомнительные люди…
– Отец мой был несколько иных убеждений, – сжал брови староста.
– Знаю, знаю, фантазер, ха-ха! Поклонник королевской власти и быдла…
– О мертвых говорят или хорошо, или ничего, – закусил губу молодой Конецпольский.
– Правда! Прости, пан староста… Я вот только не могу хладнокровно судить о таком лайдаке, как этот Чаплинский… Ведь что ни говори, а он заварил всю эту кашу, раздразнил волка, выпустил его из капкана и потом «гайда до лясу!» А мы тут из-за него собирайся, терпи всякие лишения в походе, усмиряй негодяев…
– Совершенно верно, – отозвался дородный шляхтич Опацкий, – этот Чаплинский и в старостве не умел обходиться с поселянами, а по-литовски лишь грабил… Оттого-то все из панских маетностей и бегут.
Конецпольский сознавал, что он сам был слеп и потворствовал своему подстаросте и что бросаемые в Чаплинского камни попадают и в его огород, а потому молчал и сидел красный как рак.
– Положим, что в конце концов я этому рад, – закинул голову надменно Потоцкий, – есть повод раздавить запорожскую рвань и окончательно заковать в ярмо хлопов; но тем не менее я отрубил бы за ослушание и трусу Чаплинскому голову… Вот мой совет пану: немедленно назначить другого подстаросту, времена теперь такие, что без твердой власти не может быть староство, и вот я рекомендовал бы его мосць пана Опацкого…
Конецпольский, не имея в виду другого кандидата, немедленно согласился, и к масляной пан Опацкий был водворен в замке Чаплинского.
Опацкий решился занять предложенный ему пост на основании, главным образом, тех соображений, что в бурное время замок, защищенный добрым гарнизоном, во всяком случае безопаснее открытого хутора и что коронные войска будут наверное сконцентрированы в этом старостве; кроме того, конечно, манили его и выгоды, и почет.
Поселившись в Чигирине, новый подстароста, в ограждение своей личности, принял другую тактику: отменил сразу все особенно тяжкие распоряжения своего предшественника, допустил некоторые льготы, а чего сам сделать не мог, складывал на своего патрона, вообще старался выгородить себя, приобрести популярность… Раз только объехал он староство, но, встретив везде угрюмое молчание и какое-то затаенное противление выказываемому им добродушию, порешил оставаться до поры до времени в замке и поналечь лучше на кухню да на погреба, чем подвергать себя неприятному риску. И зажил пан Опацкий широко и привольно в Чигирине, зажил полным, бесконтрольным господарем, так как молодой Конецпольский проводил все время в Черкассах, при главном лагере, не заглядывая даже ни разу в свое гнездо.
Новый подстароста не только не рисковал преследовать кого-либо из местных обывателей, но, напротив, желая сблизиться с ними, оказывал даже покровительство, а на заподозренных смотрел сквозь пальцы.
Вследствие этого семья Богдана, поселившаяся было вначале, после отъезда батька, у брата Ганны в Золотареве, решилась переехать опять в Чигирин на свое пепелище. Золотаренко был постоянно в отлучке: то поддерживал настроение умов в народе, то воодушевлял слабых надеждой, то перепрятывал беглецов, то отправлял новые банды… Потому-то Ганна и решила, что в Чигирине им безопаснее, да и дело могло найтись.
Зажили они в новом гнезде своем мирно и тихо, молясь постоянно о дорогом батьке, ставшем уже без забрала в ряды борцов за освобождение истерзанного народа; молили они бога за сохранение его жизни, за исполнение заветных желаний… и с наболевшею от тревоги душой ждали известий от старцев, бандуристов да захожих людей.
Катря уже выглядела совсем взрослой девушкой; хотя в стройном стане ее и замечалась некоторая незаконченность, полудетская угловатость, но в задумчивых темных глазах светилась уже недетская грусть. Катря не могла забыть своей бабуси и нежно любимой подруги Оксаны, расспрашивала всех о последней, плакала по ночам, делилась иногда своим горем с Ганной и Варькой. Потеря подруги заставила ее сойтись ближе со своей сестрой Оленой, которая уже стала подлитком: часто они вместе, забравшись в уголок или усевшись на одной кровати, вспоминали об Оксане, об Олексе, о прежних светлых днях и роскошных вечерах в Субботове, и эти воспоминания обвивали сердца их созвучною тоской и связывали неразрывною любовью.
Юрко тоже вытянулся, хотя все-таки выглядывал хилым; плохо давалась ему наука у дьяка, и даже к играм мальчишек его мало тянуло; любил он больше слушать рассказы старого деда, оправившегося после раны и еще бодро махавшего своею седою бородой, а то любил ласкаться к своей второй маме, дорогой голубке Ганнусе.
У Ганны все накипевшее на сердце за долгие годы страданий разрешилось теперь в лихорадочной деятельности, пламенной молитве; бледная, с лучезарным взором, переполненным надежды и веры, она с удвоенной энергией трудилась, с удвоенною любовью холила Богдановых сирот, принимала и кормила всех убогих, ухаживала за калеками и больными… Не раз ездила даже в заброшенный хутор Субботов и там в лесу устраивала приют для гонимых.
Неусыпною помощницей ей во всем была Варька, оставшаяся при семье с отъезда пана господаря. Варька за последнее время оправилась и поздоровела: на щеках у нее снова загорелся здоровый румянец, движения сделались быстрыми, энергичными, глаза загорелись ярким, хотя и мрачным огнем. Она привязалась всею своею измученною душой к Ганне и в этой привязанности нашла некоторое примирение с жизнью. Ганна с своей стороны полюбила эту сильную, озлобленную натуру и умела всегда найти благородный исход ее накипавшей злобе.
Сама Ганна словно переродилась. Сознание, что на ее друга и батька, на кумир ее души, обращены теперь все взоры Украины, что с ее молитвой о нем сливаются десятки, сотни тысяч молитв, – подымало её высоко, навевало какое-то трепетное величие на ее душу; экзальтация ускорила пульс ее жизни, прогнала прочь аскетическое равнодушие, напрягла до неутомимости силы, и это хрупкое, нежное существо казалось теперь каким-то неземным, чудным вместилищем великого духа.
Так прошел пост; настали великодные святки… Повеяло теплом; побежали по потемневшей лазури небес жемчужною цепью светлые, золотистые пряди; потянулись на север ключом журавли; разлился голубым озером Тясмин.
В Ганниной леваде зазеленели изумрудными сережками верболозы и начали покрываться снежными пушинками деревья вишен.
Раз стояла там Ганна, озаренная мягким сиянием догоравшего весеннего вечера, и, погрузясь в какое-то раздумье, вдыхала первый аромат теплого, но полного еще болотной сырости воздуха, да ловила долетавшие. к ней звуки игривой веснянки, как вдруг раздались от будынка крики Юрка: «Рогуля, Рогуля приехал!»
Встрепенулась Ганна, как птица, и побежала к нему навстречу. Рогуля, живший прежде в Субботове, служил теперь в чигиринской сотне, что стояла со всеми рейстровыми в Черкассах, а потому появление его здесь удивило и встревожило Ганну, но то, что Рогуля передал ей, зашатало ее приливом такой бурной радости и восторга, что она чуть н.е упала.
Ганна кликнула детей в батьковскую светлицу, где перед образом спасителя горела неугасимая лампада, и, сказавши им: «Молитесь, батько наш избран гетманом и идет освобождать из неволи народ свой!» – упала с рыданием на колени и занемела в горячей мольбе.
Рогуля убежал из сотни тайком известить Ганну о предстоящей опасности для семьи Богдана, – так как первая месть врагов могла упасть на нее, – да о том, что они с гетманом выступают в поход, и ночью же должен был лететь назад; а Ганна не могла сразу собраться, послала на добром скакуне к своему брату Варьку, чтобы посоветоваться с ним, куда бежать, где найти безопасное от панского гнева убежище. Золотаренко прибыл только через день, но не успел он и побалакать с сестрой, как их обоих потребовали к подстаросте в замок.
Опацкий заявил им, что, по распоряжению пана старосты и коронного гетмана, ни Золотаренка, ни семьи Богдана он не выпустит из Чигирина; что Золотаренко поставлен здесь ответственным дозорцем за верностью местного населения, а семья Богдана будет служить залогом спокойствия; что, при соблюдении этих условий, власть не сделает им ничего злого, но при малейшем народном волнении они ответят головою; что всякая их попытка бежать будет тоже наказана смертью да и сверх того будет бесцельной, так как над ними учрежден строжайший надзор.
Золотаренко, рассчитав, что для Богдана тут также нужны свои люди и что видимою покорностью он до поры до времени защитит его семью от неистовств, подчинился распоряжениям старосты и поселился при семье своего друга; он был рад, что этим распоряжением отстранили его от похода против своих, а Ганне теперь были безразличны угрозы: она вся – и сердцем, и душой, и мыслями – была там, где зарождались под родными знаменами первые силы бойцов, и о личной своей жизни даже не помышляла.
Как ни старался Опацкий скрыть от населения тревожные слухи из Запорожья, но весть о том, что Хмельницкий поднял знамя восстанця и призывает к себе всех, кому дорога воля, разнеслась по Чигирину с быстротой молнии, а оттуда через приезжающих на базар и по всем окрестным селениям. Подстароста в опровержение этих толков рассылал своих дозорцев с оповещением, что мятежник Хмель уже схвачен и препровождается с шайкой бунтарей на расправу в Черкассы, что всякий побег из имений будет караться немилосердно и на семье бежавшего, и на родичах; но люди покачивали недоверчиво головой и, не обращая внимания на угрозы, убегали иногда целыми семьями на Низ.
В Чигирине, впрочем, Золотаренко остановил побег поселян и мещан такими доводами: что если-де все разбегутся, то сюда наведут польских жолнеров и Богдану придется потерять много людей, пока возьмет этот неприступный замок, а если останется местное население, то оно отворит своему батьку ворота, а ждать его придется, вероятно, очень недолго.
Народ успокоился на время, но неопределенность положения и неизвестность начали волновать его, а распускаемые слухи о разгроме Хмельницкого пугали доверчивых, слабых и озлобляли отважных; неудовольствие и ропот глухо росли, прорываясь иногда в угрожающих выходках, в ожесточенных спорах и ссорах, доходивших до драки.
Образовались две партии: одна за Богдана, другая за поляков; польская старшина разжигала между ними вражду, стремясь извлечь из нее себе пользу, и дело, наконец, дошло до того, что обе стороны готовы были броситься друг на друга с ножами.
Опацкий почти через день посылал гонцов к старосте, с просьбой прислать ему на всякий случай подмогу, но гонцы возвращались ни с чем, не принося даже известий о подвигах высланных против врага отрядов и о нем самом. Подстароста растерялся и начал подыгрываться к более влиятельным обывателям, даже к Золотаренку, чтобы повыудить у них хотя что-либо и знать, в каком направлении держать руль, но все выслушивали почтительно его басни и упрямо, с лукавой улыбкой молчали… К подстаросте начал прокрадываться с каждым днем больше и больше страх, отбивший у бедного пана аппетит; даже учащенные келехи оковитой, венгерского, старого меду не могли отогреть его зябкого сердца… А между тем время шло, неся на своих крыльях весну с яркими коврами цветов, с благоуханным теплом, с любовною лаской.
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 2, с. 526 – 532.