74. Начало битвы под Корсунем
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
Через два часа снялся лагерь с места, и войска двинулись растянутыми, нестройными эшелонами назад, по направлению к Корсуню. Солдаты шли нехотя, молча, угрюмо; какое-то затаенное чувство недоверия, злобы то всплывало, то угасало в их опущенных в землю глазах. Не слышалось ни говора, ни шуток, ни смеха… Всяк сознавал, что коли и начальство бежит, так, стало быть, враг грозен и непобедим. Группы кавалеристов отделялись иногда от хоругвей и ехали в стороне. Некоторые из пехотинцев нарочно отставали, ложились у кустов под видом усталости и закуривали люльки, словно стараясь этим явным нарушением порядка заявить протест. Начальствующее панство выказывало, напротив, тревожную торопливость; но как оно ни подгоняло отрядов, а не могло ускорить движения неуклюжих масс с чудовищным громоздким обозом: все это ползло, как черепаха, и только на третий день дотащилось до Корсуня, отстоявшего от прежней стоянки всего лишь на четыре мили.
Это беспорядочное шествие сопровождалось, между прочим, дымом пожаров, который стлался черным флером по обеим, сторонам их пути. Потоцкий качался полусонно в карете, заливая приступы тоски старкой; только тогда, когда он подъезжал к какому-нибудь хутору или поселку, то дряблое старческое лицо его оживлялось, кровавые глаза начинали сверкать, как у дикой кошки; он высовывался из окна и кричал исступленным голосом:
– Жгите все, к нечистой матери, колите, рубите псов! Кидайте щенят в огонь!
Вспыхивало пламя; ложился клубами по земле черный дым; летели к небу искры снопами; раздавались крики и стоны; доносился чад горящего мяса… а Потоцкий безумно хохотал и потешался этою картиной.
Калиновский ехал вперед, чтобы не видеть этих зверств обезумевшего от ярости старика, и говорил сопровождавшим его вождям:
– Это он зажег себе погребальные факелы!
Уже был поздний вечер, когда среди лугов, за игривою Росью, показался приютившийся у двух гор Корсунь. Потоцкий было приказал продолжать отступление дальше, но нагнал войска посланный польным гетманом на рекогносцировку Гдышевский и принес громовое известие, что Хмельницкий уже за Смелой, следует по пятам, что от него не уйти. Все были поражены, как громом. Хотя и нужно было ждать этой неизбежной вести, но у каждого еще теплилась надежда на авось…
Сам Потоцкий только разводил руками и в бессильной злобе грыз себе ногти.
Так как каждая минута была дорога, то польный гетман самовольно остановил войска и велел разбивать лагерь… Потоцкий только хныкал и повторял:
– Тут старые окопы… пусть в старые окопы… пушки, пушки и возы!
– В старых окопах невыгодная позиция, – подскакал к карете Калиновский, – сзади овраги, река, а впереди – господствующие возвышенности.
– Что вы со мною делаете? – взвизгнул плаксивым голосом Потоцкий. – Или я уже не гетман? Я требую, приказываю, чтобы в старых окопах… Что же это? Триста перунов!
– Хорошо! Но слушайте, панове, – обратился польный к своей свите, – коронный гетман вас обрекает на гибель…
– Обрекаю… обрекаю… – высунул Потоцкий из окна искаженное гневом лицо, – и никому отчета не даю… никому… никому!..
– Нет, ваша гетманская мосць, – перебил его резко Калиновский, – обреченные на смерть иногда спрашивают отчет, да так еще спрашивают, что и гетманская булава падает часто из рук…
– Протестую! – завопил в бессильной злобе старик и повалился на подушки в карете.
Стояла ночь. Бесформенными, пестрыми массами становились войска, расположившись по отлогостям и котловинам где попало; телеги, пушки, рыдваны, кони, люди – все перемешалось в какие-то нестройные кучи; гам, крик, ругань наполняли воздух.
Мало-помалу тишина ночи начала убаюкивать гудящую толпу, и вскоре слетела на лагерь унылая тишина; только по окраинам еще раздавались протяжные, тоскливые оклики вартовых.
На горизонте мигали зарницы дальних пожаров; впереди разгоралось клубящимся пламенем ближайшее местечко Корсунь; окраины неба приняли вид гигантского багрового кольца, к закату небесный свод мрачно темнел и казался черной, гробовой крышкой, нависшей над табором.
До рассвета еще закипела в польском лагере тревожная, суетливая деятельность: подновлялись рвы, насыпались валы, устанавливались орудия; за батареями укреплялись ряды возов; в центре устанавливались обоз и пехота, а кавалерия размещалась на обоих флангах, распахнув широко крылья. Теперь уже не кичились хвастливо паны, не собирались разгонять хлопов батогами, а молча помогали сами в работах жолнерам, бросая вдаль пугливые взоры; Потоцкий же спал на перине в своей палатке хмельным, бесчувственным сном.
Настало позднее утро, но солнце застилал густой, темный туман: воздух до того был насыщен гарью и дымом, что все небо казалось закопченным, желто-бурым, а когда к полудню проглянуло, наконец, сквозь мрачную пелену солнце, то оно оказалось совершенно тусклым, без ореола лучей, и смотрело кровавым глазом с зловещего свода небес.
Не успели еще окончить паны укреплений лагеря, не успели еще войска занять своих позиций, как прискакали на взмыленных конях несколько всадников; растерянные, обезумевшие, сообщили они в бессвязных речах, что высланных авангард драгун передался Хмельницкому, что враг тут, уже за этими холмами, что у него несметные силы, что не видно конца-краю загонам татар…
И начальники, и войска до того были потрясены этим известием, что все они как высыпали густыми массами на валы, так и застыли на месте, ничего не предпринимая, ни на что не решаясь: казалось, одно лишь желание их охватило – убедиться воочию, что этот страшный кошмар, холодящий кровь, сковывающий волю, – не бред воображения, не сон, а действительность.
Бросились будить Потоцкого; он долго не хотел просыпаться, закрывался подушкой и ворчал: «Отступать, отступать!» Когда же его растормошили и он, протерши глаза, присел и понял, наконец, что Хмельницкий здесь, то лицо его, брюзглое, опухшее, окаменело от ужаса, а глаза приняли детское беззащитное выражение; он молча затряс головой и стал смотреть на всех, точно испуганный ребенок, собирающийся вот-вот заплакать. Вся фигура этого старикашки была в эту минуту до того жалка, что даже клевреты его отвернулись с некоторым чувством брезгливости… Наконец, великий коронный гетман зашамкал беззубым ртом и произнес слезливым тоном: «Пива!»
А между тем за холмами вдали показались облака пыли; они быстро росли и гигантской дугой охватывали почти половину горизонта. Многочисленный, грозный враг на рысях приближался к ошеломленным зрителям… да, это был не сон, а настоящий, действительный ужас!
– Славное рыцарство! – крикнул, наконец, бодрым, радостным голосом Калиновский. – Враг налицо, враг несется на нас; это ли не утеха? Разве мы не видали врагов? Разве мы не разили их нашим мечом, – обнажил он палаш, – на клинке которого блестит вековечная слава?.. Вспомним, что за плечами у нас наша отчизна, панове, великая Речь Посполита; закроем же ее грудью, как закрывали ее отцы наши и деды! Встрепенемся же! До зброи! Пушкари – по местам! Гусары, латчики, черкесы – на коней! Пехота – к окопам! Сегодня наш день… день покровительницы нашей, святой, непорочной панны! Враг почтил нас вежливостью, не заставил себя искать, так примем же его по-шляхетски! – закончил он зычным голосом, долетевшим до самых дальних рядов.
Пламенное воззвание гетмана пробежало электрическою искрой по сердцам всего воинства; ожили, встрепенулись энергией и шеренговые, и жолнеры, и молодые, пышные паны, и умащенные гордыней магнаты.
– Виват! За гетмана! За отчизну! До зброи! – загремело вокруг и понеслось, раскинулось во все концы лагеря… И все бросились с лихорадочным напряжением к своим постам.
А враг уже развертывал свои полчища за полверсты у окопов и надвигал их ближе и ближе…
Впереди волновались то сгущающимися, то разбегающимися тучами, словно летящая саранча, загоны ногайцев, а сзади широким полумесяцем выдвигались на окружных возвышенностях стройные массы грозных казацких сил: на ближайшие холмы взвозились медные, уступленные поляками пушки и устанавливались жерлами на своих господ; в центре сползала по покатости широкими, тяжелыми лавами с развернутыми знаменами пехота и строилась в густые колонны; справа и слева обхватывала лагерь могучими крыльями конница, игравшая стягами и хоруговками, сверкавшая иглами, пестревшая переливами ярких цветов, а прямо, против лагеря, на господствующем над всей местностью холме, вырезывалась на коричневом фоне небес стройная фигура на белоснежном коне; над ней вихрились склоненные бунчуки и развевались знамена, за ней, в почтительном отдалении, стоял целый кортеж пышных всадников.
Неприятель надвинулся так близко, что по нем уже можно было открыть артиллерийский огонь; но нигде на окопах поляков не взвивался еще дым и не нарушалась грохотом царившая тишина. Все были поражены развернувшеюся перед глазами картиной, и всем казалось, что перед этою страшною, могучею силой их горсть была так мала, так ничтожна, что сопротивление ее считалось бы жалким безумием.
Со стороны Хмельницкого еще не было пущено в польский лагерь ни одного выстрела; войска его, устроившись, стояли спокойно: видно было, что казачий гетман или не решался, или пока не хотел начинать атаки…
Отделился лишь от своих волнующихся полчищ богатырь Тугай-бей и с дерзкою, безумною отвагой подлетел с сопровождающими его мурзами на мушкетный выстрел к окопам; он понесся вдоль их, осматривая позиции, и ни один польский выстрел не смутил дерзости степного орла. Вслед за своим вождем понеслись и татарские наездники; джигитуя, подлетали они к неприятельским линиям очень близко и, пустив по стреле в лагерь, уносились с веселым гиком назад. Но эта игра, этот герц удалой не вызвал со стороны осажденных протеста. В лагере было глухо и тихо; бездействие главного врага, нависшего почти над головой, подавлявшего своею силой, сковывало ужасом волю поляков, как сковывают глаза очковой змеи движения своей жертвы.
Но вот вернулся к своей орде Тугай-бей и, подняв ятаган, крикнул зычным голосом: «Гайда!»
Тысячи голосов повторили этот крик диким ревом. Несколько загонов отделились и стали боковым движением приближаться к правому, наименее защищенному крылу поляков. Но зорко следил за степным орлом полный отваги и боевого опыта Калиновский; он угадал его намерение и, подскакав к Одржевольскому, командовавшему правым флангом, ободряюще крикнул:
– Друзья! Смотрите, враг смущен и не решается ударить на нас: он чует, что за нашим гробовым молчанием скрывается стойкость мужества, броня славы… Только вон дурноголовые татары, напившись бузы, собираются вас потревожить – так угостите же неверных псов нашею старкой!
– За славу гетмана! – обнажил саблю полковник.
– За славу! Нех жие! – повторили и оживились ряды. Защелкали курки у мушкетов, наклонились острия пик… А черные, мятущиеся тучи с диким воем: «Алла!» – уже неслись на окопы… Вот поднялись на скаку руки с луками, раздался взвизг тетив, и мелькнули в воздухе вихрем стрелы… Застучали они по возам и брикам, зазвенели по стали лат и меди орудий, захрящали, вонзаясь в тело и кости… Но не послышалось даже стонов в сомкнутых рядах латников и шеренговых, так напряжены были их сердца возбуждением, подавляющим все прочие чувства… Несутся татары; вот уже видны их свирепые лица, оскаленные зубы и мечущие искры глаза… вот слышен уже сап их взмыленных коней и свист обнаженных клинков, вот уже… но вдруг сверкнули змеистою линией окопы, раздался оглушительный треск, и заволоклись дымом валы…
Как налетевшая на скалу волна дробится в брызги и с ропотом широкими дугами убегает назад, так смялись, упали с воплями первые ряды атакующих, вторые шарахнулись, спотыкаясь на трупы, а остальные, словно под напором налетевшего урагана, повернули назад и рассыпались веером по полю. Понеслись к окопам новые загоны ногаев, но их не допустили поляки до роковой черты, где среди неподвижно лежавших трупов корчились и ползали в предсмертной агонии люди и кони: грянуло шесть орудий, завизжала, засвистала картечь и разметала чугунным градом почти ползагона… Когда улеглись клубы белого с розовыми переливами дыма, то атакующих татар уже не было, а лежали лишь кровавые кучи обезображенных, исковерканных тел.
Загорелся гневом Тугай-бей и послал гонца разузнать, почему Хмельницкий не начинает битвы, а выставляет лишь татар на убой?
Но «ніхто того не знає, – говорит народная дума, – що батько Хмельницький, гетьман запорозький, думає-гадає!»
А Хмельницкий долго стоял, смотрел с высоты своего холма на раскинувшийся у его ног польский лагерь. Он освещен был лучами заходящего солнца и казался в сгустившейся внизу мгле поражающим мутно-красным пятном; а кругом, во всю ширь горизонта, то подымался, то лежал черною пеленой дым от пожарищ… Среди них… да, он проезжал сам и видел – лежали в золе, на тлеющих углях обгорелые, черные, скорченные трупы людей и невинных младенцев…
Богдан вздрогнул от этих воспоминаний и махнул булавой. К нему подскакали ближайшие юнаки.
– А кто из вас, любые мои молодцы, – обратился он к ним, – может сослужить мне великую службу?
– Только повели, батько! – крикнули все отважно.
– Но то, что я потребую, что нужно сделать, во имя этой пылающей отчизны, – повел гетман рукой, – во имя горящих, там ваших братьев, сестер, матерей, – нахмурил он брови, – то дело потребует жертвы… взявшего на себя этот подвиг ждут муки… и хотя славная, но ужасная смерть…
– Бери наши головы! – еще с большим энтузиазмом крикнули все и замахали шапками.
– Мне нужно одного…
– Что ж? Жребий? – загорячились юнаки, выдвигаясь друг перед другом вперед.
Начали метать жребий.
А к Калиновскому в это время прискакал есаул от коронного гетмана с наказом не начинать битвы.
– Передайте его ясновельможности, – бросил презрительно тот, – пусть пожалует самолично сюда, а то из кареты неудобно командовать… или, если это не нравится, то я ему могу прислать для допроса татарок.
Ободренные первою удачей, паны поддержали смехом слова своего любимца-героя. На валах тоже пошел между жолнерами гомон; посыпались на татар даже остроты.
Подъехал между тем к Одржевольскому ротмистр и, отсалютовав своим полупудовым палашом, сообщил встревоженно, что пробираются направо четыре татарских загона с видимым намерением обойти наше крыло.
– Нельзя допустить, – горячился он, – там нет окопов, удостойте меня чести, ясновельможный… я высмотрел местность.
– Но твои, пане ротмистре, раны? – взглянул полковник на его повязки.
– Что мои раны перед раной отчизны?.. Теперь единственное благо – забвение…
– Пан ротмистр прав, – вздохнул Одржевольский, – возьми четыре сотни черкес.
Ротмистр поклонился и, бросивши радостный, благодарный взгляд на полковника, удалился поспешно. Одржевольский велел пустить еще несколько ядер в татар, чтобы дымом скрыть движение отряда.
Солнце закатывалось за гору. На лагерь ложилась мглистая тень; только возвышенные части, занимаемые войсками Хмельницкого, освещены были багрянцем. Среди этих пестрых туч, охвативших могучею дугой осажденных, было совершенно ясно, спокойно, а внизу еще перекатывало эхо грохот пушек и неясный шум отдаленной битвы.
Прошло еще несколько мгновений, начало стихать и перекатное эхо. Но вдруг вспыхнули клубами молочного дыма холмы, послышался в воздухе зловещий свист и шипенье, и вздрогнула от грома земля. Хмельницкий начал канонаду. Раздался в лагере треск дерева, звяк железа; поднялись стоны и крики, закружилось смятение, упал ужас сразу на всех.
Все магнаты сбежались к палаткам Потоцкого; последний до того растерялся, что разогнал есаулов к армате с приказом не отвечать на канонаду, не дразнить псов.
– Хмельницкий атакует! Хмельницкий громит! Хмельницкий здесь нас раздавит… Нам невозможно держаться! – вопили со страхом пышные рыцари.
– Да, невозможно, – повторял дрожавшим голосом Потоцкий, – войско устало… пастбища могут отнять… реку отвести… что же мы тогда без коней? Позиция ужасная… припасов вокруг нет… нас выморят голодом, перебьют, как зайцев.
– Если будем зайцами, то и перебьют! – вошел торопливо Калиновский. – Позиция, правда, плоха, но не я ее выбрал… припасов в окружности нет, но не я истребил их… ожесточение врага велико, но не я его вызвал!
– Я пана польного не хочу видеть… я с ним буду говорить в трибунале… здесь не слушаю! – закричал капризно Потоцкий, затыкая себе пальцами уши.
– Я пришел сюда не для беседы с его гетманской мосцью – какая честь! – бросил ему надменно в глаза Калиновский. – А меня призвала сюда отчизна… Панове рыцари, – обратился он ко всем, – отступление невозможно: нас окружат, обойдут, загонят в западню… Мы не знаем, куда направиться, мы не знаем дорог… Пусть враг и многочислен, но, атакуя, мы вдесятеро сильнее, чем отступая. Мы умеем лишь резаться вперед. Вот ротмистр сейчас опрокинул стремительно атакой татар, шедших в обход нам… а их было вчетверо больше… Он захватил даже в плен десяток ногаев…
– На кол их! Всех на кол! – махнул Потоцкий есаулу рукой.
– Допросить бы…
– Головы снять, сейчас же! Проше панство… без разговоров! – затопал ногами старый гетман. – Я здесь глава! Меня одного слушаться, сто перунов! Отрубить всем головы, и квит!
В палатке сгустился сумрак; растерянные слуги метались, но канделябр не зажгли. Канонада, хотя и слабее, а все еще потрясала воздух громами… Сквозь открытый полог палатки в сумерки были видны вспыхивавшие на вершинах зарницы…
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 2, с. 564 – 572.