13. «Глаза ангела»
Даниил Мордовцев
Через день было второе заседание вселенского собора.
Никон вошел в столовую избу медленно, едва передвигая ноги и тяжело опираясь на посох. Он казался угнетенным, подавленным. За день голова его посеребрилась еще более, и ему, видимо, тяжело было держать ее на плечах.
Когда он кланялся царю и патриархам, то с трудом поднимался от полу.
Царь снова встал с своего места и остановился против патриархов. Он был бледен.
– Святая и пречестная двоице! Вселенстии патриарси! – начал он дрожащим голосом. – Бранясь с митрополитом газским, писал Никон в грамоте к константинопольскому патриарху, якобы все православное христианство от восточной церкви отложилось к западному костелу, и то он писал ложно: святая соборная восточная церковь имеет Спасителя нашего Бога многоцелебную ризу и многих святых московских чудотворцев мощи, и никакого отлучения не бывало: держим и веруем по преданию святых апостол и святых отец истинно.
Он остановился и оглянул весь собор. Затем, возвыся голос, с особенною силою выкрикнул:
– Бьем челом, чтоб патриархи от такого поношения православных христиан очистили!
И царь поклонился до земли. Буря пронеслась по собору, застонала столовая изба. Все упали ниц со стоном: «смилуйтесь! Очистите, святейшие патриархи! Снимите позор со всей российской православной земли!».
Сотни голов лежали на земле и молились, как в церкви, громко, со стоном, с криком. Это была потрясающая картина, и Никон не выдержал, зашатался: это все стонало против него, искало его погибели.
И в этот самый момент капризная память его словно волшебством нарисовала перед ним другую картину. На полу, при слабом освещении лампады, бьется молодая женщина, хватая и целуя его ноги. Она умоляет его остаться с нею, не бросать ее, не уходить в неведомый путь, где ждет его неведомая доля. А он не внимает мольбам и рыданиям женщины: его манит этот неведомый путь, эта неведомая доля, и он уходит, оставив на полу плачущую женщину. Это была его жена… Теперь он изведал эту неведомую долю: высоко, ох, как высоко она поставила его и вон до чего довела… А не лучше ли бы было в той, прежней, скромной доле?.. Да уж теперь не воротить ее: между тою долею и этою стоят тридцать лет и три года…
– Это дело великое, – громко произнес чей-то голос, и Никон очнулся: это говорил Макарий, патриарх антиохийский. – Это дело великое; за него надобно стоять крепко. Когда Никон всех православных христиан еретиками назвал, то он и нас также назвал еретиками, будто мы пришли еретиков рассуждать… А мы в московском государстве видим православных христиан. Мы станем за это Никона патриарха судить и православных христиан оборонять по правилам.
Алексей Михайлович взглянул на дьяка Алмаза, и тот на цыпочках преподнес царю какие-то бумаги.
– Вот три письма, – сказал царь, – в них Никон сам отрекся от патриаршества, называет себя бывшим патриархом.
Патриархи взяли письмо. Никон молчал, не поднимая головы.
– В законах написано, – громко произнес Макарий, – кто уличится во лжи трижды, тому впредь верить ни в чем не должно. Никон патриарх объявился во многих лжах, и ему ни в чем верить не подобает. Кто кого оклеветал, подвергается той же казни, какая присуждена обвиненному им неправедно. Кто на кого возведет еретичество и не докажет, тот достоин: священник низвержения, а мирской человек проклятия.
А Никон все молчал. Перед ним все валялась отвергнутая им женщина, ломая руки: «Микитушка! Лучше ли тебе будет там, без меня? Найдешь ли ты там свое счастье и спасенье?». «Ох нашел, нашел больше чем искал, нашел целое царство, и потерял его, а теперь не найду и того, что было тогда, давно»…
Царь тихо подошел к Макарию антиохийскому и подал развернутый лист и другой – перевод его на греческий язык.
– Письмо Никона о постановлении нового патриарха на его место, – сказал он, кланяясь.
Макарий взглянул на лист, он раньше читал его и хорошо помнил, и передал Паисию александрийскому. Тот взял, поднял свои мертвые, синеватые веки на лист, потом на Никона и снова опустил глаза.
Никон стоял по прежнему безмолвно, ни на кого не глядя, и тихо качал головой, как бы отрицая все, что вокруг него происходило, или как бы созерцая никому невидимые образы.
– Когда Теймураз царевич был у царского стола, – снова начал неугомонный Макарий, – то Никон прислал человека своего, чтоб смуту учинить. А в законах написано: а кто между царем учинит смуту, и тот достоин смерти.
– Смерти, – глухо раздалось по собору.
А Никон все качал головою, как бы ничего не слыша, да он и не слышал: он был не здесь, его смущенная мысль бродила в прошлом, среди дорогих видений молодости.
– А кто Никонова человека ударил, и того Бог простит, потому что подобает так быть.
Это все говорил Макарий. При последних словах он повел своими восточными, молочно-синеватыми белками по собору и остановил их да полном лице Хитрово. Хитрово вспыхнул. Макарий встал и осенил его крестом, а потом снова перенес свои белки на царя, стоявшего рядом с Никоном в положении подсудимого.
– Архиепископа сербского Гавриила били Никоновы крестьяне в селе Пушкине, и Никон обороны не дал, – продолжал свое обвинение Макарий. – Да он же, Никон, в соборной церкви, в алтаре, во время литургии, с некоторого архиерея снял шапку и бранил всячески за то, что не так кадило держал. Да он же, Никон, на ердань ходил в навечерии Богоявления, а не в самый праздник, и то ему, Никону, вина!
Никон не слушал падавших на его голову обвинений. Он прислушивался к чему-то другому… «Микитушка! Ох! Суженый мой, не покидай меня, младешеньку, горькою вдовицей… Микитушка! Вспомни, как спознались мы с тобой, вспомни совыканье наше, как ты резвы ноженьки мои целовал… не покидай меня, сокол ясный, у нас еще будут детушки»… И белокурая голова колотится об пол, хрустят тонкие пальцы на ломаемых руках… «Будут дети»… А ему мало этих детей, ему нужны миллионы детей, и бояр, и князей, и царей, чтобы все были его детьми… И они были, всею Русью верховодил он… И вдруг сорвалось.
Он зашатался и упал бы, если б не поддержал его оторопевший царь вместе с крестоносителем.
– Ох, Господи! Помилуй нас!
– Божий суд… Господь дунул на него гневом своим, – пронесся ропот по собору.
Бледного, шатающегося Никона вывели… Собор был прерван.
По Москве пошли зловещие слухи. Говорили, что во время собора, в трескучий морозный день, слышен был гром с небеси, и земля зашаталась. Бояре видели, как Господь Бог дунул на Никона, и Никон упал замертво. Разгневанный Господь продолжал дуть на Москву, и оттого стал такой мороз, какого не бывало, как и Русь стоит: птицы не могли летать по аеру, падали и замерзали; с колокольни Ивана Великого метлами сметали замерзших воробьев, голубей и галок; из лесу в Москву забегали волки и забирались от морозу в сени, в дома, в церковные сторожки. На небе стояло три багровых солнца и ни одно не грело от холодного дуновения божия, задул Господь теплоту их. Москва-река треснула поперек, и в трещину из-подо льда выплывала мертвая, убитая морозом рыба. Когда люди выходили из Успенского собора, то видели, как на паперти стоял босиком юродивый и плакал, и слезы тотчас же замерзали и падали на помост, стуча как горох, либо крупный жемчуг.
Все это не к добру, все это за грехи… Стрелецкому сотнику, что с прочими стрельцами поставлен у Никитских ворот к помещению Никона, упал на шапку мертвый белый волохатый голубь… Говорили, что и Никон, после того, как на него божьим гневом дунуло, лежит при смерти, без языка…
Но слухи были неверны, как в том скоро и убедились бояре и архиереи: не отнялся еще язык у Никона, не задуло гневом божиим его мощного духа: он прислал к царю сказать, что готов вновь стать с ним рядом на суд не только патриархов, но и самого Всемогущего Бога, у которого в руках тысячи лет яко день един, а престолы и царства, яко прах и паутина.
Царь опять созвал собор. По собору мгновенно прошел гул и ропот: бояре и архиереи шепотом передавали друг другу, что «чадушко»-то еще «неистовее» стал, так и рвет, и мечет.
Действительно, патриарх явился на собор еще более заряженным. «Так от него и пышет полымя», рассказывали стрельцы, стоявшие у него у ворот на карауле. Проходя мимо стрелецкого сотника, того, что был уже напуган падением на шапку мертвого голубя, он так на него глянул, что сотник, и без того ожидавший худа, задрожал и упал ниц перед крестом, головою на мерзлую землю, а стрельцы со страху шептали, кто: «свят-свят», а кто: «чур-чур меня! Сгинь, исчезни!».
И царь, видимо, с тревогою ожидал последнего отчаянного боя. Он обводил смущенным взором то правые, то левые скамьи собрания, то останавливал его на патриархах, и особенно на Паисие. «Мертвец мертвецом», думали, казалось, выразительные глаза царя: «мощи сущие, а судия вселенной». Когда по звяканью на дворе прикладов стрелецких ружей и сабель можно было догадаться, что ведут Никона, царь тревожно обратился к патриархам.
– Никон приехал в Москву, – торопливо заговорил он, – и на меня налагает судьбы Божии за то, что собор приговорил и велел ему в Москву приехать не с большими людьми. Когда он ехал в Москву, то по моему указу у него взят малый, Ивашка Шушера, за то, что он в девятилетнее время к Никону носил всякие вести и чинил многую ссору. Никон за этого малого меня поносит и бесчестит; говорит: царь-де и меня мучит, велел-де отнять малого из-под креста… Если Никон на соборе станет об этом говорить, то вы, святейшие патриархи, ведайте; да и про то ведайте, что Никон перед поездкою ныне в Москву исповедывался, приобщался и маслом освящался.
«Патриархи подивились гораздо», говорит об этом Алмаз Иванов, который вел протокол соборный; но в этот момент за дверью послышался шум и гневный голос Никона.
– А ты крест-от неси высоко, чинно, истово! Это тебе не лопата! – кричал он на ставрофора, которым был не любимец его Иванушка Шушера, сидевший под караулом, за приставы, а новый, приставленный царскими слугами соглядатай. – На нем Христа распяли, и меня ищут распяти!
Многие вздрогнули от этого голоса… «Неистов, буен, аки меск», шептались на скамьях.
Никон вступил в столовую избу шумно, высоко подняв голову и шибко стуча посохом, словно старшина на сходке перед заартачившимися мужиками. Он не глянул, а сыпанул искрами по собору, не поклонился, а метнул поклоны, не крякнул, а рыкнул, встряхнув гривою по-львиному. Все ждали бури.
Паисий медленно приподнял свои мертвые веки, и губы его зажевали беззвучно. Макарий повел по собору огромными белками, как бы успокаивая робких.
– Никон! – послышался тихий, дрожащий голос Паисия. – Ты отрекся от патриарша престола с клятвою и ушел без законной причины.
Голова и руки говорившего дрожали. Никон посмотрели на него, как смотрят на маленького ребенка.
– Я не отрекался с клятвою, – сказал он отрывисто, – я засвидетельствовался небом и землею и ушел от государева гнева… И теперь иду, куда великий государь изволит, благое по нужде не будет.
– Многие слышали, как ты отрекся от патриаршества с клятвою, – настаивал Паисий, между тем, как Макарий молчал, уставившись своими большими глазами на подсудимого.
– Это на меня затеяли, – отрицал подсудимый. – А коли я не годен, то куда царское величество изволит, туда и пойду.
– Кто тебе велел писаться патриархом Нового Иерусалима? – ввязался Макарий.
– Не писывал и не говаривал! – обрезал Никон, метнув в полуоборот глазами на вопрошавшего.
Сидевший недалеко один архиерей заторопился, покраснел и зашуршал бумагой, вынимая ее из-под мантии.
– Вот тут написано, твоя рука, – робко заговорил архиерей, поднося Никону бумагу.
– Моя рука? Разве описался, – несколько смущенно отвечал последний.
Но тут же, чувствуя себя как бы пойманным несколько, уличенным, он заупрямился еще более и, стукнув посохом, полуоборотился к царю.
– Слышал я от греков, что на александрийском и антиохийском престолах иные патриархи сидят, – сказал он раздраженно, – чтоб государь приказал свидетельствовать, пусть патриархи положит евангелие.
Восточные глаза Макария метнули искры, и он выпрямился на месте.
– Мы патриархи истинные, не изверженные, и не отрекались от престолов своих! – сказал он резко. – Разве турки без нас что сделали… Но если кто дерзнул на наши престолы беззаконно, по принуждению султана, тот не патриарх, прелюбодей! А святому евангелию быть не для чего, архиереям не подобает евангелием клятися.
И Никон вспылил, подзадоренный словами Макария и в особенности его невыносимыми глазами.
– От сего часа свидетельствуюсь Богом, что не буду перед патриархами говорить, пока константинопольский и Иерусалимский сюда не будут! – закричал он, отступая назад.
– Как ты не боишься суда Божия! – невольно воскликнул тот архиерей, что сейчас уличил его подписью, это был Илларион рязанский. – И вселенских-то патриархов бесчестишь!
Заволновался и весь собор. Лица казались возбужденнее, гневные взгляды и возгласы учащались. Поднялся Макарий и окинул весь собор блестящим взором.
– Скажите правду про отрицание Никоново с клятвой! – воскликнул он.
– Никон клялся, говорил: коли-де буду патриарх, то анафема-де буду! Клялся истинно! – закричало несколько голосов.
Но упрямец все еще не корился: он, повидимому, вызывал всех на бой.
– Я назад не поворачиваюсь и не говорю, что мне быть на престоле патриаршеском, – настаивал он, – а кто по мне будет патриарх, тот будет анафема! Так я и писал к государю, что без моего совета не поставлять другого патриарха. Я теперь о престоле ничего не говорю, как изволит великий государь и вселенские патриархи.
А великий государь все стоял неподвижно. Лицо его поминутно то вспыхивало, то бледнело, отражая на себе и в глазах все перипетии борьбы, которая велась на его глазах, и в которой принимало участие все его существо, вся душа, взволнованная и потрясенная. Он чувствовал, что бой на исходе, но тем больше сжималось его сердце, в предчувствии, что последует что-то недоброе, слишком тягостное… Но надо стоять до конца на этой угнетающей душу вселенской литургии, на которой отпевалась его сокрушенная обстоятельствами горькая дружба с его некогда «собинным» другом.
Да, исход борьбы… Патриархи велят читать правила поместных соборов.
– «Кто покинет престол волею, без наветов, – возглашал Илларион рязанский, – тому впредь не быть на престоле».
– Эти правила не апостольские! – прерывает его Никон; он неутомим в борьбе. – Эти правила и не вселенских соборов, и не поместных; я этих правил не принимаю и не внимаю!
– Эти правила приняла церковь, – возражают ему.
– Их в российской кормчей нет! – кричит Никон. – А греческие правила не прямые, их патриархи от себя написали, и печатали их еретики… А я не отрекался от престола, это на меня затеяли!
– Наши греческие правила прямые! – не выдержали оба патриарха.
– Когда он отрекался с клятвою от патриарша престола, то мы его молили, чтоб не покидал престола, – вмешался еще один архиерей, тверской, – но он говорил, что раз отрекся и больше не будет патриархом, а коли-де ворочусь, то буду анафема.
– Неправда! Затея!
– Никон говорил, что обещал быть на патриаршестве только три года, – возвысил голос Родион Стрешнев, вставая и встряхивая молодецки русыми кудрями.
– Затея! Ложь!
– Не затея.
– Затея!.. Я не возвращаюсь на престол… Волен великий государь.
– Никон писал великому государю, что ему не подобает возвратиться на престол, яко псу на своя блевотины! – долбанул тщедушный дьяк Алмаз своим здоровым голосом, подымаясь над кипами бумаг и харатейных свитков.
– Затею говорит дьяк! – огрызнулся подсудимый в сторону Алмаза Иванова. – Не токма меня, и Златоуста изгнали неправедно!
– Эко-ста Златоуст! – послышалось среди бояр! – Не Златоуст, а буеуст!
Никона это окончательно взорвало. Он, казалось, позеленел.
– Ты, царское величество, – грубо обратился он влево, – ты девять лет вразумлял и учил предстоящих тебе в сем сонмище, а они все-таки не умеют ничего сказать. Вели им лучше бросить на меня камни, это они сумеют! А учить их будешь хоть еще девять лет, ничего от них не добьешься!.. Когда на Москве учинился бунт, то и ты, царское величество, сам неправду свидетельствовал, а я, испугавшись, пошел от твоего гнева.
Эти речи и тишайшего взорвали. Он вспыхнул.
– Непристойные речи, бесчестя меня, говоришь! На меня бунтом никто не прихаживал, а что приходили земские люди, и то не на меня, приходили бить челом мне об обидах.
Голос царя сорвался. Собор превратился в бурю, когда Алексей Михайлович, тяжело дыша, как бы просил защиты у собора. Со всех сторон заревели голоса, и застучали посохи.
– Как ты не боишься Бога! Непристойные речи говоришь и великого государя бесчестишь!
– В сруб его, злодея!
– Медвежиной обшить его, да псами затравить!
– Вот я его, долгогривого!
Макарий повел по взволнованному собранию своими огромными белками, и крики смолкли.
– Для чего ты клобук черный с херувимами носишь и две панагии? – спросил он подсудимого.
– Ношу черный клобук по примеру греческих патриархов… Херувимов ношу по примеру московских патриархов, которые носили их на белом клобуке… С одною панагиею с патриаршества сшел, а другая – крест, в помощь себе ношу.
Он говорил, задыхаясь. Он чувствовал, что для него все кончается, почва уходит из-под ног, и потолок и небо рушатся на него. Архиереи что-то разом говорили, но он их не слушал, а махал головою, как бы отмахиваясь от мух.
– Знаешь ли ты, что александрийский патриарх есть судия вселенной? – снова обратился к нему Макарий.
– Там себе и суди! – с досадою, небрежно отвечал подсудимый: ему, повидимому, все надоело, он устал… скорей бы лишь все кончилось. – В Александрии и Антиохии ныне нет патриархов: Александрийский живет в Египте, антиохийский в Дамаске.
– А когда благословили вселенские патриархи Иова митрополита московского на патриаршество, в то время где они жили?
– Я в то время не велик был, – неохотно отвечал подсудимый.
– Слушай правила святые.
– Греческие правила не прямые, печатали их еретики!
– Хотя я и судия вселенной, но буду судить по Номоканону… Подайте Номоканон! – неожиданно сказал Паисий, но так громко, что все посмотрели на него с удивлением.
Макарий взял со стола книгу и высоко поднял ее над головою, как в церкви.
– Вот греческий Номоканон.
Потом, поцеловал ее, передал Паисию, который также поцеловал ее и обратился к собору с вопросом:
– Принимаете ли вы эту книгу яко праведную и нелестную?
– Принимаем! Принимаем! – раздались голоса.
– Приложи руку, что наш Номоканон еретический и скажи именно, какие в нем ереси? – настаивал Макарий.
– Не хочу!
– Подайте российский Номоканон! – продолжал Макарий своим сильным, звучным голосом.
Алмаз Иванов, торопливо шагая, принес требуемую книгу.
– Он неисправно издан при патриархе Иосифе! – огрызнулся Никон, жестом отстраняя книгу.
– Скажи, сколько епископов судят епископа и сколько патриарха? – добавил его Макарий.
– Епископа судят дванадесять епископов, а патриарха вся вселенная!
– Ты один Павла епископа изверг не по правилам.
Тут вступился царь, желая скорее кончить этот томительный спор.
– Веришь ли ты всем вселенским патриархам? – спросил он кротко. – Они подписались своими руками, что антиохийский и александрийский пришли по их согласию в Москву.
Никон сурово посмотрел на бумагу, поданную ему царем, заглянул на подписи.
– Рук их не знаю, – пробурчал он.
– Истинные то руки патриаршеские! – окатил его Макарий своим поглядом, которого Никон не мог выносить.
– Широк ты здесь! – зарычал он. – Как-то ты ответ дашь пред константинопольским патриархом! Широк-ста!
Опять сорвались голоса со всех сторон: «Как ты Бога не боишься!.. Великого государя бесчестишь, а вселенских патриархов и всю истину во лжу ставишь!.. Повесить тебя мало!»…
Развязка близилась.
– Возьмите от него крест! – обратился Макарий к архиереям.
Никон бросился было за крестом, который всегда перед ним носили, схватив за руку ставрофора; но в это время порывисто встало несколько бояр с видом угрозы, и крест очутился в руках Иллариона рязанского. У Никона опустились руки. Снова выступил Макарий.
– Писано бо есть: по нужде и диавол исповедует истину, а Никон истины не исповедует.
– Аминь! Аминь! – послышалось в рядах.
Никон стоял, опустив голову. Голова эта тряслась. Для него все кончилось.
– Чего достоин Никон? – раздался среди наставшей тишины голос Паисия.
– Да будет отлучен и лишен священнодействия, – отвечали в один голос греческие архиереи.
– Чего достоин Никон? – повторили вопрос русским архиереям.
– Да будет отлучен и лишен священнодействия, – отвечали и русские.
Встали оба патриарха. Встал и весь собор. Настала тишина, слышно было только, как за окнами ворковали голуби. Потухшие глаза Паисия блеснули и упали на Никона.
– Отселе, Никон, не будеши патриарх, и священная да не действуеши, но будеши яко простой монах, – возгласил он громко, отчетливо.
– Аминь! – загудело по собору.
Через несколько минут Никон, в сопровождении нескольких монахов Воскресенского монастыря, проходил соборной площадью, направляясь к Архангельскому подворью. Сзади шел взвод стрельцов. На отлученном патриархе все еще было патриаршее одеяние, но впереди уже не было ставрофора с крестом. Никон ступал медленно, тяжело опираясь на посох и опустив голову. Казалось, что в несколько часов он одряхлел и осунулся. Голова продолжала трястись: в этой трясучей голове, казалось, постоянно гвоздила мозг неотвязчивая, как муха, мысль «нет, нет, не патриарх!»…
Толпившийся на площади народ стал было подходить к нему под благословение; но Никоновы монахи знаками показывали, чтобы не подходили, а сам он подтверждал тоже страшною головою, которая продолжала, казалось, говорить: «нет, нет, нет!»…
В ближайшей группе послышался слабый стон: то плакала какая-то женщина. Никон взглянул в ту сторону, и его глаза встретились с плачущими глазами женщины. Глаза эти, большие и серые, с поволокой от слез, отененные монашеским клобуком, смотрели на Никона с молитвенной любовью и благоговением, смотрели с такою нежностью и скорбью, что Никон затрепетал: склонный верить в чудесное и непостижимое, посещенный неоднократно в сониях, как ему верилось, видениями и знамениями, он принял и эти глаза за видение…
Это были глаза ангела, представшего ему в образе своего же чина, ангельского, мнишеского, и посланного ему милосердным небом в подкрепление и утешение. Но где он прежде видел эти глаза? А он их видел, это несомненно; он их знает давно… В моменты величайшего торжества его жизни, во время торжественных служений в Архангельском и Успенском соборах, на больших царских выходах, во время крестных ходов, во время иорданского водосвятия, наконец, в неделю ваий, когда он, бывало, сопровождаемый всею Москвою, шествовал на жребяти осле, ведомом царскою рукою, эти глаза, – он помнит это, – постоянно смотрели на него из толпы, и если даже он не видел их, не смотрел в ту сторону, то все-таки невольно чувствовал, что эти глаза смотрели на него, следили за ним. Чьи это были глаза, он не знал и не мог узнать, потому что они так же неожиданно исчезали в толпе, как неожиданно и появлялись среди тысяч других глаз и голов, обращенных к нему…
Он и тогда, в годы своего могущества и славы, думал, что это глаза его ангела-хранителя, и подчас трепетал их и любил в то же время… Потом он долго, очень долго не видал этих глаз: лет девять они ему не показывались с того самого момента, как он сошел с патриаршества и удалился в Воскресенский монастырь. И он думал уже, что ангел-хранитель покинул его, отошел, и он все ждал, что вот-вот как его опять призовут всею Москвою на патриарший престол, умолят его слезами и коленопреклонением, когда и царь всенародно покается пред ним в обиде и огорчении, эти глаза опять явятся ему…
И вдруг они явились теперь! Они явились в момент самого глубокого его унижения, в момент позорного извержения его из сонма святителей церкви, они явились ему, поруганному и оплеванному, ему, выведенному из претории Пилата на всенародное позорище!.. Они явились подкрепить его… Он снова глянул туда, где явились плачущие глаза ангела; но плачущих глаз уже не было там: он увидел только спину высокой черницы, которая припала лицом к ладоням и плакала… видно было, как от рыданий тряслись ее плечи…
И его голова еще более заходила ходенем: «нет, нет, нет, – тряслась она, – нет, нет»…
В этот момент он увидел нескольких вооруженных стрельцов, которые вели в Кремль какого-то человека. По наружности и одеянию его сразу можно было признать за грека. Он был мертвенно бледен и с ужасом оглядывался по сторонам. Увидев Никона, он невольно остановился и растерянно взглянул ему в глаза… «Нет, нет, нет», казалось, отвечала на это трясущаяся голова Никона… Грек моментально вынул что-то из-под полы. Блеснул длинный нож в воздухе.
– За тебя умираю, великий патриарх! – застонал он, и не успели стрельцы кинуться к нему, как он всадил нож себе в сердце по самую рукоятку, захрипел и упал навзничь с торчащею из бока рукояткою ножа, раскинув широко руки, на которых еще трепетали в судорогах пальцы.
– Батюшки! – послышалось в толпе. – Зарезался! За Никона зарезался грек!
«Нет, нет, нет», с ужасом тряслась голова Никона, как бы отрицая обвинение толпы: «нет! нет».
Примечания
По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. – [Спб.:] Издательство П. П. Сойкина [без года, т. 17 – 18], с. 113 – 126.