Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

15. Низвержение Никона

Даниил Мордовцев

Два главные действующие лица в нашем повествовании, Никон и Аввакум, невольно напрашиваются на сравнение.

И тот, и другой – борцы сильные, с железною волей. Одному почти всю жизнь везло счастье, да такое, какое редко кому выпадает на долю в истории, и только под конец жизни сорвалось, потому что это самое счастье, слепое, как его называют, ослепило и своего любимца.

Другого всю жизнь колотили, буквально колотили, сначала свои прихожане за его страстную, безумную ревность к вере и ее буквальной и внешней обрядности, били так, что он по целым часам лежал бездыханно, а лишь только приходил в память, опять лез на стену с своими страстными обличениями; потом его били воеводы, отгрызали у него пальцы, секли плетьми; потом бил его боярин Шереметев и топил в Волге; целых семь лет колотил его воевода Пашков, волоча по снегам Сибири и Даурии, и все за ревность и неподатливость в своих правилах.

Никон несколько лет самовластно правил всею Россиею, жил в царской роскоши, считался «собинным» другом царя. Аввакум почти всю жизнь был нищим, как апостол. В то время, когда у Никона находилась в руках власть, он казался человеком с гранитною волею; но едва власть ускользвула из рук, он раскис и измельчал: он то и дело, находясь в изгнании, клянчил у царя съестного: то просит он «рыбки и икорки», «малины да вишенки», то жалуется, что кирилловские монахи присылают ему на еду грибов «таких скаредных и с мухоморами, что и свиньи их не станут есть», то опять плачется, что рыбу ему прислали «сухую», «только голова да хвост», «стяги говяжьи и полти свиные – на смех»; что платьем и обувью он обносился, а «портной-швечишко неумеющий»; то, наконец, надоедает царю, что кирилловские монахи «смеются и поругаются мне, будто я у них в монастыре все коровы приел» и т. п.

Аввакум выдержал себя до конца, до мученического костра, на который он всходил, крестясь двумя перстами, а когда охвачен был пламенем и уже задыхался, то и из пламени поднимал руку с двуперстным сложением и кричал свой последний смертный наказ, чтоб крестились так…

Что особенно поражает в Аввакуме, это необыкновенная цельность характера, источником которой была такая глубина веры, что она действительно могла ворочать горами. И оттого, когда Никона в несчастии покинули все, исключая одного Иванушки Шушеры, за Аввакумом шли тысячи, и не только шли за ним, чтобы послушать его страстной проповеди, а шли на костры, на виселицы, на удавление, на самосожжение, на вырезывание языков, или медленно умирали в острогах, подземных ямах и срубах, не поступясь ни на йоту из того, что им завещал Аввакум.

Личный характер первых учителей раскола объясняет нам и его историческую живучесть. Все нелепости, какие он рассказывает в своем житии, и рассказывает с глубокою верою в то, что они были, все эти изгнания бесов, все эти чудеса, как его ангел в темнице щами кормил, как саженный лед на Байкале расступался, чтобы напоить его, как Богородица в руках беса мяла и отдала его Аввакумову духовнику, как отрезанные языки у его учеников вырастали в ночь, весь этот сумбур он поднял до высоты раскольнического евангелия, окрасив его, как яркою киноварью, своею собственною кровию и скрепив ужасною смертью Гуса на костре. А эти-то люди и оставляют по себе глубокий след в истории.

Не таков был Никон.

Через неделю после осуждения его на соборе, его, по повелению царя, призвали в крестовую церковь, что находилась на воротах Чудова монастыря. Проходя Кремлем, по площади, он упорно смотрел в землю, как бы ища чего-то потерянного и не глядя на толпы москвичей, далеко снявших шапки при виде некогда грозного патриарха. Он и теперь еще патриарх: патриарший клобук и богатая панагия так и плачут на солнце бриллиантовыми слезами. Никон думал о том, что его ждет, и, казалось, не слыхал сдержанного рокотанья голосов, говоривших о нем, жалевших его… Перед ним уже не несли креста, и он не благословлял народ, как было прежде…

– Микитушка, ох! О-о-ох! – послышалось ему в толпе, и он невольно вздрогнул, продолжая упорно глядеть в землю и трясти головой.

– Нет, нет, нет, – казалось, твердила упрямая расшатанная буйная головушка, – Это мне приверзилось… Кому звать меня Микитушкой?..

– Микитушка-светик! – послышалось опять, явственнее, ближе.

Он глянул… Опять из толпы глядят те глаза, глаза ангела… «Всемилостивый! Что ж это такое!.. нет, нет, нет!»…

Почти ничего не видя, он вступил в сени крестовой. В ушах его раздавалось: «Микитушка-светик»… Дверь отворилась, и он вместе с клубами морозного воздуха очутился в церкви. Свечи ярко горят, слепят глаза. Он перекрестился… Опять те же глаза… нет, это глаза Богородицы, но такие строгие, не милующие… За что же!..

Он огляделся. Патриархи и архиерей стояли в саккосах. Он искал глазами царя, но царя не было в церкви. Желтелось одно пергаментное лицо, лицо Алмаза Иванова не в саккосе.

Никон дважды поклонился в пояс патриархам и стал по левую сторону западных дверей… Послышался дребезжащий голос Паисия, который что-то благословлял. Затем началось чтение, выписка из соборного деяния, такая длинная… Слух Никона ловил сначала один лишь гул голоса чтеца, который отдавался в сводах церкви, словно колотился о них, желая вырваться на волю, улететь высоко, до неба… Потом Никон стал вслушиваться в слова: все это он давно давно слышал, много раз слышал…

«Микитушка-светик»… Да, это приверзилось ему. Кто мог называть его так? И кто знал, что он «Микитушка», Никита? Все знали только, что он Никон… Только она знала и звала его так «Микитушка», жена… Но она, поди, давно умерла: больше тридцати лет прошло, как они, он и она, постриглись и разошлись на веки… А как она плакала, валялась в ногах, не пускала его… Да, у нее такие были глаза, как у этого неведомого ангела… Как он любил когда-то эти светлые, детские глаза, как любил целовать их… А она, бывало, закроет их и улыбается: «тютю, говорит, село твое солнышко, Микитушка, тютю, бай бай»… А он их целует… «Солнышко, солнышко, выгляни в окошечко, твои детки плачут»… А она и глянет, брызнет светом… то-то молодость, глупость!..

«Проклинал российских архиереев в неделю православия мимо всякого стязания и суда», возглашал Макарий вины Никона.

«Покинутием престола заставил церковь вдовствовать восемь лет и шесть месяцев».

«Ругаяся двоим архиереом, одного называл Анною, другого Каиафою».

«Из двоих бояр одного назвал Иродом, другого Пилатом».

«Когда был призван на собор по обычаю церковному, то пришел не смиренным обычаем и не переставал порицать патриархов, говоря, что они не владеют древними престолами, но скитаются все своих епархий, суд их уничижил и все правила средних и поместных соборов, бывших по седьмом вселенском, всячески отверг».

«Номоканон назвал книгою еретическою, для того, что напечатан в странех западных».

«В письмах к патриархам православнейшего государя обвинил в латинстве, называл мучителем неправедным, уподоблял его Иеровоаму и Оссии, говорил, что синклит и вся российская церковь преклонились к латинским догматам: но порицающий стадо, ему врученное, не пастырь, а наемник».

«Архиерея один сам собою низверг».

«По низложении, с Павла, епископа коломенского, мантию снял и предал на лютое биение, архиерей оный сошел с ума и погиб безвестно, зверями ли заеден, или в воде утонул, или другим каким неведомым образом погиб».

«Отца своего духовного повелел без милости бить, и мы, патриархи, сами язвы его видели».

«Живя в монастыре Воскресенском, многих людей, иноков и бельцев наказывал не духовно, не кротостию за преступления, но мучил мирскими казнями, кнутом, палицами, иных на пытке жег»…

Никон, повидимому, не слушал, что ему читали. Не все ли уж равно! Он только качал головой; но это качанье было не произвольное: оно осталось у него до самой смерти, как бы постоянно служа ответом на гвоздившую его мысль: «нет, нет, зачем жизнь? Для чего она была? Разве это жизнь? Нет, нет!..»

– Подойди сюда, Никон! – проскрипел голос Паисия.

Никон машинально подошел к царским вратам, где стояли оба патриарха.

Макарий дрожащими руками снял с осужденного клобук и панагию.

– Отселе не будеши патриархом…

– Знаю! Слышал! – оборвал его Никон, к которому, казалось, теперь только воротилось сознание.

– Живи тихо, безмятежно…

– Знаю и без вашего поучения, как жить…

Глаза его упали на клобук, что сейчас сняли с него, а потом перенеслись на синеватые белки Макария и сверкнули гневом.

– А жемчуг-от с клобука и с панагии, что с меня сняли, по себе разделите, достанется вам жемчугу золотников по пяти, по шти, да золотых по десяти, – сказал он с горькою ирониею. – Вы султанские невольники, бродяги, бродите всюду за милостынею, чтоб было чем заплатить дань султану…

Он остановился. Грудь его тяжело дышала. Голова затряслась еще больше, все смущенно ждали последнего взрыва…

– Эко-на! Откуда взяли вы эти законы? Зачем действуете здесь тайно, что воры, в монастырской церкви, без царя, без думы, без народа! – заговорил он хрипло: судороги давили его горло. – Меня упросили принять патриаршество при всем народе… Я согласился, видя слезы народа, слыша страшные клятвы царя… Поставлен я в патриархи в соборной церкви, пред всенародным множеством… А если теперь захотелось вам осудить нас и низвергнуть, то пойдем в ту же церковь, где я принял пастырский жезл, и если окажусь достойным низвержения, то подвергните меня, чему хотите…

Он не мог дольше говорить, ему перехватило горло. Он только безнадежно вскинул глазами на верх царских врат, где на цепочке висел и колебался золотой голубок… Ему казалось, что колебалась вся церковь, и стены, и пол…

– Там ли, здесь ли, все равно, – едва слышно сказал Паисий. – А что нет здесь его царского величества, на то его воля.

И старик молча подозвал к себе греческого монаха, стоявшего неподалеку. Тот подошел и низко наклонил голову. Паисий снял с него клобук и, поднявшись на цыпочки при помощи этого же монаха, надел его на опущенную голову Никона: как эта голова, так и руки Паисия одинаково дрожали. На лицах архиереев и архимандритов, присутствовавших в церкви, отражались то жалость, то стыд, то нескрываемое злорадство. Алмаз Иванов усиленно моргал своими чернильными пятнышками на харатейном лице.

Дольше тянуть эту тягостную сцену было невозможно. Макарий антиохийский своими выразительными глазами показал, что пора увести его. Два воскресенские монаха приблизились и тихо взяли под руки своего низверженного владыку. Он глянул на них, как бы ничего не сознавая, и тихо побрел с амвона, оступаясь на ступеньках его и не поднимая головы.

Его вывели на крыльцо. Охваченный морозным воздухом, он разом пришел в себя и поднял голову. Народ, столпившийся у саней и разгоняемый стрельцами, снял шапки… «У него не взяли патриаршего посоха», – слышался шепот. «И монатья патриарша на ем, значит он патриарх». «Толкуй!». «Что толкуй? Али повылазило тебе!»

Вышли и два архимандрита, из которых один был тот, которого мы видели в Соловках, Сергий.

У саней Никон остановился и обвел толпу глазами.

– Никон! Никон! – сказал он громко. – С чего это все приключилось тебе? Не говори правды, не теряй дружбы… Коли бы ты давал богатые обеды и вечерял с ними, не случилось бы этого с тобою.

Он сел в сани и перекрестился. Сани двинулись. За санями шел Сергий; за ним стрельцы и народ.

– Далек путь до Господа, – сказал как бы про себя низверженный патриарх.

– Молчи, молчи, Никон, – закричал ему Сергий.

Никон оглянулся. Рядом с санями шел его эконом.

– Скажи Сергию, что коли он имеет власть, то пусть придет и зажмет мне рот, – сказал он эконому.

Эконом приблизился к Сергию и, глядя ему в глаза, сказал громко: – Коли тебе дана власть, поди и зажми рот святейшему патриарху.

– Как ты смеешь называть патриархом простого чернеца! – закричал на него Сергий.

В толпе послышался ропот. Раздались негодующие голоса.

– Что ты кричишь! – особенно резко выдался один голос. – Имя патриаршее дано ему свыше, а не от тебя гордого.

Стрельцы тотчас же схватили этого смельчака.

– Блаженни изгнаннии правды ради! – вздохнул Никон.

– Микитушка! Микитушка, о-о-ох! – послышался стон в толпе.

Никон глянул по тому направлению, откуда вырвался стон, и задрожал. Те глаза, которые он считал глазами ангела, были близко и смотрели на него с невыразимой тоской и любовью. Только это были глаза не ангела, а просто монахини, уже пожилой, высокой и несколько сгорбившейся. Лицо ее было необыкновенно бело и нежно, несмотря на резкие морщины, как бы паутиной заткавшие это белое лицо, а черный монашеский клобук еще ярче оттенял его белизну.

– Микитушка! Касатик мой! Благослови меня!

Никон узнал монахиню. Это была его жена, та прекрасная подруга его молодых лет, с которою он разлучился назад тому три десятилетия… От нее остались только глаза, да и те, казалось, смотрели из могилы…


Примечания

По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. – [Спб.:] Издательство П. П. Сойкина [без года, т. 17 – 18], с. 137 – 143.