10. «Твой сын – вор!..»
Даниил Мордовцев
Дьяк патриаршего приказа, желая первым сообщить Нащокину радостную весть, чуть не загнал лошадь извозчика, которого он нашел около приказа.
– Гони в мою голову! – торопил он его. – Гони, как на пожар, прибавку получишь знатную!
И возчик гнал, хлестал свою лошадь и кнутом, и возжами, и даже сам привскакивал на облучке.
– Соколик! Вывози! Грабют! – кричал он.
Этот окрик на московских улицах никого тогда не удивлял: грабежи на улицах в городе, особенно по вечерам, были явлением обыденным. И оттого лошади приучены были к такому своеобразному понуканью, и когда слышали крик ямщика «грабют»! неслись стремглав. Ямщицкое «грабют» до настоящего времени удержалось на наших проселках и даже на почтовых трактах.
– Ой, батюшки, грабют! Режут! – вопил извозчик, несясь по Москве.
К счастью для усердного дьяка, Нащокин был дома.
Уже одно появление гостя в неурочный час почему-то взволновало Нащокина; но радостный вид дьяка несколько успокоил его.
– Батюшка, Афанасий Лаврентьевич! Вам Господь милость свою посылает! – выпалил он, кланяясь и крестясь на передний угол с образами.
– Спасибо, Карп Иваныч, на добром слове, – отвечал хозяин. – Господь и великий государь милостями своими не оставляют; токмо…
– Знаю, знаю, батюшка! – бесцеремонно перебил его гость. – Только ноне эту токму приходится бросить, токму-то эту.
– Какую токму, Иваныч? – не понял Нащокин.
– Да об ней, об этой самой токме ты сам сичас упомянул, – хитро улыбаясь, отвечал он, – ты говорил о милостях, благодарил Бога и великого государя; токмо, говоришь… Знаю я эту токму, это об сынке, об Воине Афанасьиче, токмо-де ево у меня Бог взял… Ан нет! Ноне твоя токма в нетех обретается.
Нащокин начал было уже думать, что дьяк с ума сошел, как тот вновь выпалил:
– Воин Афанасьич живехонек! Поклон тебе прислал!
Нащокин растерялся: жгучая радость охватила было его, но в тот же момент он еще более убедился, что бедный дьяк действительно рехнулся. Он испуганно попятился назад.
– Молись Богу, Афанасий Лаврентьич, – продолжал дьяк, – сынок твой в Веницеи-граде… Здоровехонек… Поклон тебе прислал.
– Что ты! Что ты! – снова испугался Нащокин. – Так это правда? Господи! Да как же это? Ты от кого это узнал?
Семинут, батюшка Афанасий Лаврентьич, сымал я в приказе распросные речи с одново полоняника…
– С полоняника, говоришь? Кто же он такой?
– Московский человек, в полону был сорок лет в турской земле, и в шпанской земле…
– Ну, а как же сын-от мой?
– Да Воин-от Афанасьич в Веницеи! Да ты погоди малость, не сшибай меня с речей, дай толком, по ряду все рассказать. Полоняник-ту этот был в турской земле на катарге тридцать лет, да с катарги отгромили его шпанского короля немцы, и жил он в шпанской земле, а из шпанской земли ему отпущение дали, потому стар человек; и пришел в италийскую землю, в Рим-город, а из Риму по папину веленью в Веницею пришел. Вот в этой самой Веницее он и столкнулся с сынком твоим богоданным. Да и сустрелись-ту они чудно таково, божиим изволением, и рассказать тебе, Афанасий Лаврентьич, дак не поверишь… И «не белы-то снежки», и «ночку-то не ночую»… «а хуть и ночую, всю ночь протоскую»…
Нащокину опять страшно стало: спятил с ума старый дьяк! Как же так? И Веницея и «не белы снежки», и сын его Воин.
– Он-то, Воин Афанасьич, и выкупил старца Варсунофья с катарги, – продолжал дьяк.
– Да кто этот Варсунофий? – допытывался Нащокин.
– Да полоняник, говорю тебе толком: он и поклон тебе от сына принес.
– Где же он, полоняник твой?
– У меня, в Патриаршем приказе сидит, да теперь, поди, жрет, я велел накормить ево с обжорново ряду. Велишь, милостивец, я сам его к тебе приволоку… семинут приволоку… пущай сам тебе расскажет и про «не белы снежки», и про сынка.
Соблазн был слишком велик: Нащокин начинал верить.
– Ну, волоки ево ко мне, – сказал он, – да допреж выпей у меня, подкрепись, пойдем в столовую избу.
Через несколько минут дьяк уже опять гнал по Москве.
– Соколики, грабют! Режут! – опять слышалось вдоль Неглинной.
Наконец, полоняник был привезен к Нащокину и вторично рассказал ему свою бесконечную Одиссею. С неизъяснимым волнением слушал его Афанасий Лаврентьевич. Надо знать состояние умов тогдашней Руси, смутное и ужасное представление Москвичей о заморщине, чтобы понять душевное потрясение отца, узнавшего, что сын его, одинокий, покинувший родину, бродит по этой незнаемой чуждальной стороне.
Если и имелось тогда, даже относительно у образованных москвичей, смутное представление о «Ефропии», то разве только по «Лусидариусу», из которого москвичи узнавали, что где-то за Аглицкой землей солнце доходит до «запада» и опускается в море, что великая река Ганг течет из рая и приносит с собою какие-то райские овощи; что есть люди с песьими головами, или одноногие, или даже без голов, с глазами на плечах и т. п. Конечно, Ордин-Нащокин, умный дипломат и по тогдашнему времени западник, был выше этих детских представлений о «Ефропии»; он знал, что такое «Веницея»; но знать, что там где-то, за рубежом, в качестве беглеца и «вора» (по тогдашнему «вор» – государственный преступник), скитается его милый Воин, это было выше его сил.
– Ну, и как же, говоришь ты, старче божий, плакал мой сын, когда прощался с тобой? – спрашивал он своего дорогого гостя.
– Плакал, боярин, горько плакал.
– И велел мне кланяться?
– Земно, говорит, кланяюсь моему богоданному родителю и прошу, говорит, его родительского благословения.
– Ну, а насчет сердечной тоски?
– Сказывал и о сердечной тоске, а в чем и с чего та его сердечная тоска, того не сказал.
Нащокин начинал догадываться, что это была за «сердечная тоска». В последнее время он что-то замечал за сыном: его частая задумчивость, томный взгляд, иногда беспричинная ласковость к нему, а потом видимая тоска, ясно, что у него было что-то на сердце…
– Была зазноба, – решил он теперь в уме, – но для чего было бежать?
– Блудный сын! – вспомнилось ему «комедийное действие», которое недавно сочинил Симеон Полоцкий и приносил ему для прочтения.
– Ну, а про то не говорил, чтоб воротиться ему с повинной? – который уже раз спрашивал огорченный отец.
– Говорил, как не говорить! Да только, говорит, мне в Москву уж путь-дороженька заказана: не видать-де мне родной стороны.
– Что так?
– А плаха, говорит, ждет меня на Москве.
– А про то не говорил, кто его провел за рубеж?
Теперь Нащокину вспомнился прошлогодний рассказ порубежного старика, что в лесу над речкою Городнею лыки драл: он говорил, что из лесу тогда, весной, о Николине дне, трое выехало за рубеж, а один из них одвуконь. Ясно, что ему указали дорогу за рубеж; у него были соучастники; но кто? Поляки? Не учителя ли из польских полоняников подвели так? Ну, заплатили за хлеб-соль.
– А про царские деньги ничего не сказывал? – снова допытывался он.
– Нет, болярин, про деньги не было речи; а что мне дал малость на дорогу, это точно, да и меня с катарги выкупил, пошли ему Господь здравие.
Хотел было Нащокин спросить и про бумаги из Приказа тайных дел, что царь поручил Воину отвезти к отцу, но раздумал. Конечно, сын его не говорил об этом с полоняником, никакого резону не было. Бумаги, конечно, он уничтожил, если не передал полякам. А если передал, то это усугубляет его страшное преступление. Не потому ли так неподатливы были польские комиссары, коронный канцлер Пражмовский и гетман Потоцкий, при заключении мира в Андрусове? Эта мысль терзала Нащокина. Что может подумать царь, когда узнает о преступлениях и предательстве его сына? Продать отечество! За что? Из-за чего?
«Сердечная тоска»… Тут что-то непонятное… И почему княжна Наталья Прозоровская, такая юная, такая красавица, без всякой видимой причины пошла в монастырь, постриглась в шестнадцать лет? С какой стати сам Прозоровский, князь Семен, так часто спрашивал его о Воине, есть ли какие слухи? Жив ли он? Вот откуда эта «сердечная тоска» и это пострижение княжны… Что между ними было? Почему так все склалось? За что, для чего погубили себя и тот, и эта?
Но всего больше терзала его мысль о том, что его Воин изменил России, царю, который так был милостив к нему? Как теперь он, Афанасий, покажется на глаза великому государю? Нечего сказать! Воспитал сынка на позор себе, на позор всей России. Что теперь скажут его враги, этот «Тараруй» и вся его роденька, когда узнают о преступных делах его сына? А они скоро узнают.
Уж лучше бы его, в самом деле, убили! Не было бы тогда бесчестия на его седую голову. Все бы жалели, как и теперь жалеют, бедного отца. А то теперь вся Москва заговорит: «У Афанасья, у царского любимца и гордеца, сын вор! Воровством ушел за море и за морем ворует! Не фыркать было Афанасию на Москву, Москва-де старыми непорядками держится, надо все новое в ней завести, с иноземного, с заморщины! Вот тебе и завел, родного сынка вором сделал! Во Пскове мужиков во место воеводы посадил. Хороши новшества, нечего сказать! Ай да Афанасий Ордин-Нащокин.
Казалось, он уже слышал эти укоризны, видел злорадные лица врагов, перешептыванья, лукавые улыбки…
И зачем явился этот полоняник? Зачем рассказал все?
– Ах, зачем его не убили? – невольно вырвалось у него отчаянное восклицание.
«Вор, твой сын вор!» шумело у него в ушах.
Теперь он, казалось, возненавидел этого старца-полоняника, которому сначала так было обрадовался. Он, этот старик, принес ему роковую весть, принес позор на его голову! Он, казалось, ненавидел и дьяка патриаршего приказа, способствовавшего перенесению к нему роковой тайны. Пусть бы лучше служили сорокоусты по его сыне, чем теперь будут благовестить везде о его позоре.
Сказать дьяку, чтоб все это замял, что никакого полоняника не допрашивали, уничтожить самые «распросные речи», а его самого сослать в такое место, куда ворон костей не занашивал?
Да, сослать, «распросные речи» сжечь, дьяку рот запечатать! Он, Афанасий Ордин-Нащокин, все это может сделать, он силен в московском государстве, он правая рука царя…
К вечеру Ордин-Нащокин слег, он не выдержал страшного душевного потрясения.
В горячечном бреду он шептал: «как я покажусь на глаза великому государю!.. Он скажет мне: Афанасий! Твой сын – вор»!.
Примечания
По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. – [Спб.:] Издательство П. П. Сойкина [без года, т. 15], с. 52 – 57.