V. Знакомство
Марко Вовчок
– Что же ваш приятель обещался придти, да глаз не кажет? – сказала Надежда Сергеевна Роману Аркадьевичу спустя дней пять после вышеописанного знакомства с Загайным.
– Да его нет в городе, он уехал, – отвечал Роман Аркадьевич.
– Куда уехал?
– Не знаю. Не предупредил ни одним словом. И это меня удивляет.
– Вы его, пожалуйста, приведите ко мне. Мне он очень-очень понравился. Только немножко как будто апатичен.
– Н-нет, – отвечал Роман Аркадьевич.
В его голосе и лице, отличавшемся мягкостью и сладостью, прокралось, когда он заговорил о Загайном, то озадаченное выражение, какое могло бы быть у человека, который думал попробовать меду, а ему вместо того меда – пчелиные жала.
– Вы давно его знаете?
– Давно. Вместе учились, – товарищи и однокашники.
– Что же, переменился он с годами или по-прежнему вы так же близки друг другу?
– О, мы очень хороши с ним. Он прекрасный, редкий человек.
Эта похвала была выражена даже с некоторою восторженностью, но оставляла такое впечатление, что если мой приятель прекрасный человек, то я еще прекраснее; если он редкий, то я еще реже.
– Что, он совсем на житье сюда приехал?
– Это еще не решено. У него ведь есть родные в уезде.
– Да, знаю, он говорил. Что это за люди, его родные?
– Кажется, хорошие люди.
– Так, верно, он к ним поехал?
– Нет, они сами теперь в городе, сами спрашивают, где он.
– Он человек небогатый?
– Небогатый, – но я никогда не замечал, чтоб он находился в затруднительных обстоятельствах.
– Ах, да что богатство! Какая в нем кому необходимость! – сказала Надежда Сергеевна с каким-то вдохновенным видом.
Маша присутствовала при этом разговоре и странно действовало на нее, когда произносили его, едва знакомое ей, имя: кровь как-то теплее приливала к сердцу, и сердце как-то сладко, тихо и медленно замирало. В последнее время она не вела никаких разговоров; от Агнесы Алексеевны не отходил Амосов, Поленьке Подколодной, видимо, было запрещено иметь с Машей общение, и Маша была этому рада: она точно расцветала и чувствовала это расцветание, и удивительно ей было – и жутко и счастливо и, с каждым днем, все счастливее и счастливее…
Раз, под вечер, Маша сидела одна в гостиной и работала; никого не было дома, кругом тишина; она чувствовала каждую струю свежего воздуха, вносившуюся из сада и как веянье этой струи чуть-чуть колебало лепестки цветов на окне и чуть-чуть шевелило ей волосы.
«Где он теперь? Куда поехал?» – думала она.
Она его не забывала, с кем бы ни была, о чем бы ни говорила, и стоило только ей остаться одной, сейчас же он занимал все ее помышления.
Сумерки наступали; она оставила работу, сложила руки и стала глядеть в сад, но только глаза ее были обращены на знакомые дорожки и картины, – она не видела их; ей представлялись зеленеющие проселочные пути, пыльная большая дорога, глухие деревеньки, большие села, господские усадьбы, душные уездные городки – все, что ей случилось видеть в своих недалеких поездках по окрестным местам. А может, он уехал гораздо дальше? Может, она его никогда больше не встретит? Теперь, в настоящую минуту, на кого, на что устремлены эти внимательные темные глаза?
Вдруг раздался звонок, – она встрепенулась; послышались шаги, – она встала навстречу и очутилась лицом к лицу с ним. Они оба вместе протянули друг другу руки, и никакое самое страстное объятие не могло сказать более этого первого, тихого, несмелого пожатия.
Они не успели сказать и двух слов: опять раздался звонок, явилась Надежда Сергеевна с гулянья и засыпала ласковыми восклицаниями, расспросами и рассказами. Потом наехали разные гости, и весь дом наполнился смешанным шумом и говором.
– Сегодня я жду Грабовича, – объявляла всем Надежда Сергеевна радостным голосом.
Грабович был замечательный певец народных песен, бедный, нелюдимый человек, и большого труда стоило залучить его куда-нибудь на вечер.
Грабович точно явился, много пел, и все восхищались. Потом, достаточно насладившись его пеньем, занялись другим; затеяли возвышенные разговоры, отправились на балкон, пошли по саду ходить. Мало-помалу зала опустела. Грабович остался за роялино и тихонько перебирал клавиши.
– Спойте еще, – сказала Маша, подходя к нему.
В то же время воротился в залу Загайный, тоже подошел к роялино и стал около Маши.
– Извольте, Марья Григорьевна, – отвечал Грабович и запел тихую жалобную песенку: дочь укоряет мать, что та не разбудила ее, когда из деревни выступала молодежь в дорогу; мать отвечает, что не разбудила из жалости, «потому что твой милый впереди всех шел, ты бы плакала и тужила». – Ты думаешь, что я теперь не плачу и не тужу? – возражает дочь.
– Нет на свете лучше этих песен! – сказал Грабович, окончив пенье. – Как просто, а как глубоко! Лучше всяких жалоб берет за сердце простой этот вопрос: зачем не разбудила?
И он опять запел песенку сначала.
– Но как же она могла заснуть? – проговорила Маша.
Она почувствовала на себе взгляд Загайного, обернулась, и глаза их встретились. Легкая, чуть заметная улыбка озарила их лица.
А Грабович вспыхнул и принялся доказывать, что именно от избытка-то горя и можно забыться сном, что, измучившись, наконец впадают в оцепенение, что народ всегда непогрешителен в своих изображениях, что берет все из живой жизни.
– Но ведь в жизни все есть, – возразил Загайный, – есть и то, что одни засыпают от горя, а другие нет.
Опять глаза их встретились и опять та же легкая, чуть заметная улыбка озарила их лица.
С этого вечера Загайный начал часто бывать у Надежды Сергеевны. Он очень мало и редко у кого бывал, потому Надежде Сергеевне чрезвычайно льстили его посещения. Конечно, она скоро сообразила, что не ее собственные достоинства главным образом привлекают его к ней в дом, – но все равно лишь бы он был и лишь бы говорили: «Вот и такой-то даже у нее бывает! Все у нее бывают, кого ей угодно!» и удивлялись бы этому и завидовали. Как уже сказано, Надежда Сергеевна очень любила, когда ей удивлялись и завидовали.
Надежда Сергеевна нисколько не мешала сближению Загайного с Машей, даже этому потворствовала и в то же время посылала Михаилу Яковлевичу в деревню письма, и в письмах расплывшиеся слезинки на словах «дорогой страдалец», «веруйте в будущее», «вы будете счастливы, иначе все в природе возмутится!» и т. д. И нельзя сказать, чтобы она тут очень кривила душой, а так как-то выходило, что и то ее занимало и утешало, и другое, и она утешала и занималась и тем и другим до поры до времени с большим удовольствием.
Так прошло почти все лето.
Это было время какого-то, еще не названного по имени счастья; имя уже было дано ему, но от глубокого волнения у человека еще не хватает голосу это имя произнести. Против обыкновения всех так называемых влюбленных людей Марья Григорьевна и Загайный немного между собою говорили. У всех, кто не приложил к делу убеждений, бывает много толков об этих убеждениях, – у них было толков этих мало. Но иногда, при случае, задавались друг другу вопросы или давались ответы, и видно было по тому и по другому, как они друг другу верят и как друг друга чтут.
Он часто уезжал по своим делам, и они расставались. Проживи они двести лет, переиспытай всякие перевороты на свете, ничто не могло никогда ни заменить, ни ослабить живучей памяти этих расставаний, ожиданий и встреч.
А между тем знакомые Надежды Сергеевны начинали принимать на себя тот сосредоточенно осторожный вид, которым дают знать соседу, что у тебя, мол, сосед, не совсем-то в доме ладно. Надежда Сергеевна, не раз сама остерегавшая соседей таким образом, сейчас же это подметила и обеспокоилась. К тому же посещения Загайного были ей теперь не в диковинку, и что дальше, то его присутствие становилось для нее стеснительнее.
– Апатичен он, – говорила она Роману Аркадьевичу, – ничего от него не добьешься!
– Д-да, – отвечал Роман Аркадьевич, – он несколько апатичен.
– Признайтесь, вы теперь немного в нем разочаровались? Признайтесь!
– Д-да, я в нем видел гораздо больше, чем в нем есть, но это моя вина. И зачем требовать слишком много от людей? – добавил он мягко и задумчиво.
– А вы не сошлись с Загайным? – говорила Надежда Сергеевна Павлу Ивановичу.
– Он мне не подходящий, – отвечал Павел Иванович, как богач, который ищет драгоценного камня себе в перстень, и вдруг ему предлагают стеклышко.
– Ну, что ж Загайный! – проговорил Камышев, вздергивая и плечи, и нос, и рот, и всю рожицу.
– Какое-то бесхарактерное лицо, – промолвила Агнеса Алексеевна, расширяя ноздри и сверкая очаровательными глазами.
– Il est charmant, mais charmant, – говорила Анна Петровна Подколодная.
Но за эту похвалу, как и за все прочие ее похвалы и ласки, ей стоило отсчитать 30 серебреников. Надежда Сергеевна была не без проницательности и соображала, откуда ветер веет.
– Она хочет намекнуть, что Маша в него влюблена! – сообразила Надежда Сергеевна и окончательно разволновалась.
– Ах, Наденька! – шептала тетя Фанни, – этот Загайный, верно, очень бедный! Он живет, говорят, в какой-то лачуге! Всегда пешком ходит!
– Однако он одет прилично, – отрывисто возразила Надежда Сергеевна.
– Ах, Наденька, не верь этому! Это все притворство! Он просто ничем не питается! Мне говорила дьяконица, – ты знаешь, ее племянница живет тоже там, за рекою, и знает его хозяйку, и хозяйка…
– Ты вечно возишься с дьяконицами! – раздражительно прервала Надежда Сергеевна. – Есть кого слушать!
Надежда Сергеевна иногда уважала и чтила бедность, иногда даже восхищалась ею, как «испытывающею силу духа», но тетя Фанни не попала на такую минуту, и вести от дьяконицы о предполагаемой бедности Загайного произвели пренеприятное впечатление.
«…Загайный. Он мне не симпатичен», – писала в своем дневнике Ольга Порфировна.
Между тем о школе для бедных девочек шли по-прежнему самые горячие рассуждения. Роман Аркадьевич выказывал тут всю ширину своего взгляда, всю свою сердечность, а Павел Иванович всю глубину мысли и готовность положить душу «за доброе». Надежда Сергеевна с наслаждением надсаживалась до хрипоты, Алеша Камышев совсем одурел от повторенья чужих фраз. Агнеса Алексеевна сверкала прелестными глазами, расширяла тонкие ноздри и окончательно добивала пылающего Амосова. Анна Петровна Подколодная улыбалась, обмахивалась веером и зорко следила за Полиной, которая это чувствовала, а потому боялась поднять глаза и постоянно рассматривала свой вензель на носовом платке. Ольга Порфировна терзалась тем, что «ее никто не спросит», хотя решительно не знала бы, что сказать в случае этого вопроса. Мелкие члены развитого общества охали, ахали, многозначительно мычали, крякали, взвизгивали или покашливали, смотря по полу, возрасту и характеру.
Между жителями города N прошел слух, что Надежда Сергеевна скоро устроит благородный институт для мужичек, а между дворней Надежды Сергеевны явилась уверенность, что «уж что-нибудь поганенькое, да выйдет». В основание такого предположения мрачный Еремей приводил историю какого-то крестьянского мальчишки, которого Надежда Сергеевна сначала кормила вареньем и одевала в плисовую курточку, а потом вдруг приказала высечь, засунула к какому-то живорезу, немецкому башмачнику, и бедняга словно в воду канул.
– Зачем она его кормила вареньем? – задавал вопрос Еремей.
И, не дожидаясь ничьего ответа, прибавлял:
– Затем, чтобы его потом лучше погубить. Повертела, изломала и бросила!
Раз, когда прения о том, какие именно работы должны преподаваться в будущей школе, были в самом разгаре, пришел Загайный.
– Вы как думаете, Александр Максимович? – обратилась к нему Надежда Сергеевна.
– Я думаю, что прежде всего надо бы завести школу.
– То есть как это?
– А вот мы все здесь собрались и сейчас же, значит, можем сделать сбор. Сбор покажет, что можно сделать. Вы сколько даете?
– Ах, я?.. я с удовольствием…
– Вы сколько даете?
– Я!.. Роман Аркадьевич, слышите, Александр Максимович говорит, чтобы сейчас же сбор.
– Прекрасно, – ответил Роман Аркадьевич, стараясь улыбаться еще мягче прежнего.
– Прекрасно! Прекрасно! – зашумело вдруг.
Но в этом шуме как-то невольно прорывались негодующие нотки.
Загайный тотчас же нашел листок бумаги с гербом Надежды Сергеевны и начал вписывать имена жертвователей, обозначая тут же и жертвуемую сумму.
– Ах, – говорила после тетя Фанни, – ни малейшей деликатности! ни малейшей! Лицо такое бесстыдное! И с какого права он смеет так приставать: «Сколько вы даете?» И так грубо, дерзко…
– Я даю десять рублей, – объявила Надежда Сергеевна.
Она, казалось, думала, что такая сумма восхитит Загайного и удивит всех.
Все, точно, удивились, и нельзя сказать, чтобы удивились приятно, а Загайный самым бесстрастным образом записал цифру 10 около ее имени.
– Нет, я двенадцать! – вскрикнула Надежда Сергеевна.
Все переглядываются каким-то особым взглядом, не то тревожным, не то гневным. Загайный переправляет цифру 10 в цифру 12.
– Я тоже двенадцать, – пропел Роман Аркадьевич.
– Я свои после внесу, – сурово заявил Павел Иванович.
– Вот от меня, – улыбаясь, сказала Подколодная, вынимая из серебряного портмоне новенькую рублевую бумажку.
Ее приношение доставило всем видимое облегчение, и присутствующие, до сих пор залезавшие друг за друга и почти дошедшие до борьбы за то, кому стать подальше, начали бодро подходить к Загайному и развязно класть перед ним рублевые бумажки.
Сбор оказался очень не велик.
Приведя в известность полученную сумму, Загайный сказал:
– Очень мало. На это и помещения нельзя иметь.
– Неужто? – вскрикнула Надежда Сергеевна, – неужто? Ах, погодите, погодите! я придумала! Дня через два, много через три, у нас будет пропасть денег! Нет, нет, не расспрашивайте; я пока ничего ни за что не скажу!
Разумеется, после этих слов нечего было расспрашивать, да общество, кажется, и не интересовалось знать таинственного средства Надежды Сергеевны. Все поспешили разойтись, усталые и недовольные.
– Странный человек этот Загайный! С какой стати он берет на себя распоряжаться нашими делами? Он мне что-то подозрителен! Откуда он? Не надо позволять подобным людям зазнаваться…
Такие возгласы неслись со всех сторон.
– Нет, Наденька, это ведь ужасно! Ты вообрази только, что я святителю Тихону Задонскому свечечку… только свечечку… а тут я два рубля, и он даже не поблагодарил! даже не поблагодарил!
– Мне не понравилось это холодное, чиновничье отношение к такому святому делу, – говорила Надежда Сергеевна. – Он когда записывал эти цифры, глядел настоящим чиновником!
– Д-да, – сказал Роман Аркадьевич, – он несколько холодно отнесся, несколько сухо…
Таким образом, все начинали относиться к Загайному очень недоброжелательно, но, впрочем, продолжали встречать его все чрезвычайно радушно и даже несколько подобострастно. Образовалось то смешанное чувство вражды и подчинения, которое часто питают к состоятельным и сильным людям люди несостоятельные.
Одна Катя была к Загайному благосклонна.
Катя ознакомилась с Загайным не так легко, как с другими, – гораздо больше дичилась, но ознакомившись, встречала его всегда радостно и никогда даже не пробовала помыкать им, как помыкала прочими знакомыми. Прежде она советовалась о своих делах только с одной Машей и только к одной Маше прибегала в своих недоумениях и сомнениях, но раз, огорченная неудавшимся свиданием с Любочкой Подколодной, с которой Анна Петровна со дня разбития Сократа не допустила ни минуты пробыть без строжайшего наблюдения и присмотра, она приняла и Загайного на совет и поверила ему свои печали и свои заветные планы: «Что она сделает, когда вырастет и будет большая».
Примітки
Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1965 р., т. 3, с. 136 – 144.