VI. Живые картины
Марко Вовчок
Литературные «интимные вечера» продолжались своим чередом, но теперь эти «интимные» вечера задавал всякий, кому приходила охота, и всякий, кто желал, на них бывал. Теперь там, на этих литературных интимных вечерах, не только читали новые умные книги, но играли на флейте, представляли живые картины из народного быта, и один «развитой» помещик, владеющий конным заводом, там всего больше распродал лошадей; на «интимных» литературных вечерах вошли в славу конфекты нового кондитера француза, и смышленый N-ский виноторговец Буров начал интересоваться «интимными» вечерами ничуть не меньше «развитых людей».
Маша перестала посещать эти вечера, что было замечено всеми и что было крайне неприятно Надежде Сергеевне. Маша производила впечатление, у нее были поклонники, и такие поклонники, как Павел Иванович; с тех пор как прекрасная фигура Агнесы Алексеевны являлась всюду в сопровождении Амосова, Маша заметно стала нравиться Роману Аркадьевичу; при ее появлении всегда прояснялось несколько лиц, всегда бросалось навстречу несколько человек. А с тех пор, как Надежда Сергеевна начала появляться только в сопровождении тети Фанни и Ольги Порфировны, она встречала какую-то томную улыбку приветствия и хотя почет ей был тот же, но живости прежней в нем не было.
– Маша, я надеюсь, что сегодня ты поедешь? – спросила раз поутру Надежда Сергеевна с волнением.
Она сбиралась на вечер к Роману Аркадьевичу; Роман Аркадьевич наконец устроился и в первый раз принимал у себя на новосельи.
– Нет, я не поеду, – отвечала Маша.
– Это отчего же ты не поедешь?
– Не хочется.
– Это очень странно! – сказала Надежда Сергеевна еще с большим волнением и стала ходить по комнате.
Маша молчала.
– Это очень странно, Маша! – повторила Надежда Сергеевна и села в кресло.
– Что же странно? – спросила Маша.
– Я должна тебе сказать, Маша, что все удивляются твоему удалению от общества, все как-то недоумевают… истолковывают, может быть, бог знает как…
– Пускай истолковывают, как хотят, – отвечала Маша.
– Не советую тебе так пренебрегать общественным мнением!
– Но ведь вы сами сколько раз говорили, что из-за него биться не стоит, – я то же думаю.
– Да тут дело идет не о мелких сплетнях каких-нибудь, а тут… тут… совсем другое…
– Я ведь никому зла не делаю тем, что остаюсь дома – отчего же мне не оставаться?
– Так нельзя смотреть на вещи… В жизни все очень сложно… ты сама это можешь понять…
Надежда Сергеевна почувствовала, что путем доказательств она не далеко уйдет, а ей во что бы то ни стало хотелось повезти Машу к Роману Аркадьевичу на новоселье, и мало того что повезти, а еще вставить ее там в живые картины; поэтому она вдруг переменила серьезно-трагический тон на трогательный и сказала:
– Я полагаю, ты можешь сделать что-нибудь для меня? Я прошу тебя, Маша, поезжай, сделай это для меня!
– Позвольте мне остаться дома, – сказала Маша.
– Так ты не можешь! для меня этого сделать? Даже этого? О, я не отказала бы тебе и в более трудной услуге!
– Если вы хотите, я поеду, но я вас еще прошу, позвольте мне остаться.
Но Надежда Сергеевна притворилась, будто не слыхала ничего, кроме согласия ехать, поцеловала Машу и ушла от нее.
«Зачем я согласилась ехать, когда, по-моему, ехать не следовало, – думала Маша. – Плачу покорностью Надежде Сергеевне за ее благодеяния? А если разобрать эту плату, какова она?»
Ей припомнилось, сколько уже сделала она подобных уступок, – мелких уступок, правда, но сколько маленьких свертков с прямой дороги и сколько маленьких обходов! Ведь так, пожалуй, со временем проложится два пути, – и прямая дорога, и в обход дорожка?
К ней вбегала Катя показываться в костюме «русской простой» девочки; Катя тоже участвовала в живых картинах и вместе с тетею Фанни, – они в лицах представляли «Два раздумья», эскиз одного талантливого князя Помпея, который приехал в город N на летнюю ярмарку, встретился с «избранными людьми» и примкнул к их обществу.
– Я буду представлять бедную девочку, – говорила Катя няне, – надо подпереться рукою и глядеть вдаль далеко, куда уж не видно, понимаешь? а тетя Фанни закроет лицо руками и будет сидеть около меня на пне, в голубом сарафане.
– Ах, как прекрасно! – отвечала няня.
Тетя Фанни была в смертной тревоге по поводу своего сарафана и тоже приходила показываться. Ольга Порфировна должна была представлять «Ярославну», и хотя с грустною и страдальческою улыбкою, но не без интереса и удовольствия, примеривала какой-то необычайный кокошник, сшитый по указаниям одного находчивого и смелого отставного капитана и помещика. Отставной капитан тоже прибыл на летнюю ярмарку, проигрался у губернатора в карты, после проигрыша разговорился с Романом Аркадьевичем и попал на один «интимный» вечер; на вечере зашла речь о русской старине – и он о русской старине, зашла речь о костюме Ярославны – и он о костюме Ярославны, и тут же, кстати, начертил фасон кокошника, и начертил так быстро, бойко, уверенно, словно самый знакомый предмет.
– А если ей меховую шапочку? – с волнением сказал Камышев отставному капитану.
– Можно и шапочку, только кокошник лучше, – отвечал отставной капитан, так же бойко и живо начертил шапочку и подал со словами: «Вот вам и шапочка!»
Маша решительно отказалась наряжаться в костюмы на этот раз, но Надежда Сергеевна все еще льстила себя надеждою, что как-нибудь успеет обойти ее и уговорит представить «девушку в черном, показывающую цепочку», картинку того же талантливого приезжего князя Помпея, в которой он выразил тоже очень глубокую идею. С этою тайною целью Надежда Сергеевна стояла на том, чтобы Маша оделась в черное, а цепочку спрятала в карман и повезла с собою.
Роман Аркадьевич устроился очень уютно; все восхищались и ахали: какая простота! но эта простота была похожа на архиерейские обеды: и постные они, а стоят всяких скоромных.
Гостей у Романа Аркадьевича собралось множество и все ожидали живых картин с большим нетерпением.
Никогда еще появление Маши не производило такого впечатления: все ее окружили, всякий обращался к ней с поклонами и с речами, сам хозяин очень долго выражал ей свою радость видеть ее у себя на новосельи; Павел Иванович бросал нa нее такие взгляды, от которых занывало бедное сердечко Поленьки Подколодной и от которых Ольга Порфировна, несмотря на всю свою возвышенность чувств, испытывала что-то очень сходное с простою завистью и обыкновенною ревностью.
Первую картину, «Молящуюся крестьянку», представляла Агнеса Алексеевна. Нельзя описать, до чего Агнеса Алексеевна была эффектна, стоя на коленях со сложенными на молитву руками, с поднятыми вверх глазами, с выраженьем, мастерским выраженьем мольбы на прекрасном лице.
В сиянии этой красоты следовавшая за нею Ярославна совершенно пропала.
– Ты очень счастлива? – спросила Маша Агнесу Алексеевну, когда та перед зеркалом в уборной снимала с себя повязку «Молящейся крестьянки».
– Я счастлива! – проговорила Агнеса Алексеевна, и даже глаза ее полузакрылись от блаженного ощущения этого счастья. – Мне так хорошо!
– И здесь хорошо?
– Везде!
«Неужели счастливому человеку везде может быть хорошо? – подумала Маша. – Ведь если, например, ему дышать трудно от недостатка воздуха, так он крикнет же: «Мне дышать трудно!» – хотя он и счастливый человек, и поспешит на чистый воздух?»
То иное счастье, которое ей прежде всего рисовалось неопределенными, неясными, но смелыми и великими чертами, теперь ясно и определенно обозначалось. Она забыла все и всех и начала вглядываться в эти черты, и чем дальше она вглядывалась, тем у нее больше захватывало дух.
– Маша, – сказала Надежда Сергеевна, входя в уборную, – что ж ты тут одна?
Она сказала это самым добрым голосом и, взяв Машу под руку, повела за собою в гостиную.
На сцене уже приготовлены были Камышев и Амосов в виде косарей и тоже выразили «идею» князя Помпея.
– Маша, – прошептала Надежда Сергеевна, – ну, что тебе стоит постоять там четверть часа? а? Милая!
И Надежда Сергеевна указала на подмостки.
– Не принуждайте меня к этому, – отвечала Маша, – я этого не сделаю.
– Так для меня ничего, даже во имя нашего давнего знакомства? – иронически сказала Надежда Сергеевна. – Что ж, нет?
– Нет.
Надежда Сергеевна оставила ее, сказавши: «Дай бог, чтобы тебе никто никогда так не ответил!» – и заняла свое место в первом ряду кресел. Она была очень раздражена.
На сцене явилась Поленька Подколодная и представила «Весну или возрождение», но она была такая бледная и вообще в последнее время личико ее стало такое жалобное, что она скорей была похожа на вянущий цветок, чем на «Весну или возрождение».
За Поленькой на сцену явились Катя и тетя Фанни.
Но тут гармонический строй вечера нарушился по милости Кати. Катя очень охотно стала в позицию, подперла ручкою щеку и смотрела вдаль с четверть часа, но тетя Фанни так долго мостилась на своем пне и расправляла сарафан, что когда занавес поднялся, Кате уже надоело глядеть вдаль и она начала вертеться во все стороны.
– Катенька! Катенька! – с ужасом шептала тетя Фанни, сама не смея шевелиться, – подопрись, гляди вдаль… голубчик! дружочек!.. Гляди вдаль!..
– Я уже глядела! – отвечала ужасная Катя. – Будет.
– Катенька, я для тебя все на свете… Ты не знаешь, что у меня есть!.. Гляди вдаль!
– Не хочу глядеть вдаль, – отвечала неискусимая и неумолимая Катя и, как ни в чем не бывало, сошла с подмосток. Тетя Фанни осталась на пне с лицом, закрытым руками, полумертвая от огорчения, смущения и негодования.
– Маша, посмотри тетю Фанни на пне, – сказала Катя, появляясь в дверях угловой комнаты, где сидела Маша – глаза у нее так и танцовали, зубки сверкали, носик как-то прековарно съежился. – Посмотри: такая сидит!
– А ты?
– А я ушла. Мне надоело. И все это неправда и глупость! Никакая бедная девочка не глядит вдаль целый час: она станет плакать или играть.
Хотя Катя очень много времени посвящала на обучение Друга разным фокусам, однако она успевала тоже и к окружающей жизни приглядываться и делала свои замечания.
– Ты все проказничаешь, Катя? – сказала Маша. – И всегда это тебе весело?
Катя подошла к ней близко и обняла ее ручкою за шею, веселое лукавство исчезло с ее личика, и она отвечала с раздумьем.
– Нет, не всегда весело. Как очень наиграешься, так скучно. Я бы тоже хотела все знать… даже я бы учиться хотела.
– Отчего ж не учишься?
– У Ольги Порфировны-то? О, она такая вся скучная! Все у ней только одно: склоняй, да спрягай, да будь добрая девочка!
– Ведь азбуку тоже было скучно учить, зато теперь читать умеешь.
– Нет, азбуку веселее: складываешь и выходит что-нибудь.
– И здесь выйдет что-нибудь, имей терпение.
– Скучно.
– Что ж делать! Всем скучно бывает, зато после весело.
– Зато после весело? – повторила Катя еще с большим раздумьем.
Личико ее сделалось совсем серьезное.
Наступило молчание и длилось несколько минут.
– Я очень люблю сказки, – вдруг сказала Катя.
– Какие сказки?
– О, всякие! Маша, ведь это тоже сказки про мучеников и про всяких «великих» людей, знаешь, что мы читали?
– Нет, правда. Эти мученики были и эти великие люди были.
– Отчего ж они прошли? Отчего теперь таких нет?
– Такие есть… только ты их не знаешь.
– А! Всамомдельные есть или нарочные?
– Всамомдельные есть.
– О, я хочу их видеть! Какие они, – строгие?
– Такие, что их хочется слушаться.
– А! Значит, они самые, самые мои любимые!
Она крепче прижалась к Маше и поцеловала ее: погодя немного, поцеловала опять и прошептала:
– Ты моя милая… милая сказка!
– Сказка?
– Да. Когда ты со мной разговариваешь, я обо всем, обо всем думаю, и до того мне бывает удивительно! До того удивительно!
Она принялась целовать Машино лицо, но в поцелуях этих не было ничего порывистого, шаловливого, а это были медленные, нежные, благодарные поцелуи.
В комнату быстро вошла Надежда Сергеевна. Она была бледна от гнева, схватила Катю за руку и сказала:
– Катерина Ивановна, вы отправитесь домой. Вы не умеете вести себя в гостях! (Надежда Сергеевна даже Кате говорила «вы», когда бывала сильно разгневана). Прошу без разговоров. Ничто не поможет: ни крики, ни слезы!
Но Катя, когда хотела, то умела тоже держаться с олимпийским величием. Она отвечала, не шевеля бровкою:
– Я домой рада ехать.
– Ты рада? Ты рада? Извольте же отправляться! Что это у вас, конфекты в карманах? Извольте их сейчас же выложить!
Катя без малейшего волнения выложила все конфекты и вытряхнула карманы.
– Извольте отправляться! Извольте отправляться!
Катя безмолвно отправилась, и что за величественная девочка она была в эту минуту! Что за олимпийская девочка!
– Я с Катей поеду домой, – сказала Маша Надежде Сергеевне.
– Марья Григорьевна! пощадите меня! Оставьте мне хоть дочь! – прошептала Надежда Сергеевна – таким шепотом недурные драматические артисты говорят на сцене, – вы отняли у меня все, оставьте меня умереть спокойно!
Ольге Порфировне поручено было отвезти Катю домой; Ольга Порфировна отвезла и, возвратившись, доложила Надежде Сергеевне, что Катя немножко покапризничала сначала, но потом спокойно уснула.
А тетя Фанни не могла утешиться ничем после неудачного представленья «Раздумья» и сидела в уголку, немая и растерянная, словно оцепеневшая от постигшего ее несчастья.
Представление живых картин окончилось; говор и шум сделались живей и громче; в зале играли разные вариации на народные темы; мягкие диваны были унизаны разряженными гостями; разносили мороженое; почти у всякого гостя и у всякой гостьи был такой вид, который, казалось, говорил: такого, как я, другого нигде на свете нет: и умен, и свят, и дворянин, и обходителен.
Сначала Маша смотрела на окружающую обстановку, на окружающих людей: и они довольны! они даже горды! Ее брала то жалость, то негодованье. Потом ей представились другие, какие-то огненные образы. Точно последняя тонкая завеса спала с глаз, точно она вдруг совершенно прозрела и выздоровела, и несколько минут оставалась неподвижна, привыкая к этому новому, здоровому состоянию.
«Зачем я остаюсь здесь?» – вдруг пришло ей в голову. Она вся вздрогнула.
«Сборы должны быть покончены. Пора».
Она подошла к Надежде Сергеевне, сказала ей: «Я ухожу отсюда», и прежде, чем та успела опомниться от изумления, она уже вышла из дому Романа Аркадьевича.
Она была очень спокойна; но, вместе с тем, вся как-то трепетала.
Теплая июльская ночь была тиха и светла; город утих; вдали светилась река и темнел перекинутый через реку мост; за мостом неясно обрисовывались низкие строения слободки.
Там живет он, иной человек, новый человек.
Ей вдруг страстно захотелось его видеть, взглянуть на него теперь, сейчас же, и вместо того, чтобы идти домой, она повернула к мосту, перешла мост и очутилась в слободке. Тут светил только месяц да звезды; узенькие, извивчивые улицы казались какими-то глубокими темными впадинами; месячный свет освещал только крыши; все было тут тихо, безгласно, точно в зачарованном сне.
«Я подойду к нему под окно и взгляну на него. Верно, он дома, верно, я его увижу», – думала она, и без всяких колебаний, без всяких сомнений шла дальше.
Вот церковь св. Троицы; вот тенистая паперть; вот садик отца Владимира и беседка с трещоткою; вот чей-то подновленный домик в три окошечка, а вот «лачуга», о которой с ужасом рассказывала тетя Фанни.
Маша была здесь только раз, месяца два тому назад, но хорошо запомнила места и теперь легко находила дорогу. Она вспомнила, как тогда, месяца два тому назад, она шла сюда ранним ясным утром; как отыскивала, как отыскала «лачугу» и с каким чувством глядела тогда на тусклые окошечки, освещенные ярким солнцем, и как думала о том, скоро ли он вернется, куда он поехал, и как встретятся они опять, и точно ли он иной, новый человек, и что будет в жизни. При этом воспоминании она улыбнулась, как мог бы улыбнуться человек при воспоминании, какими дрожащими руками он, когда-то, в темнице, распечатывал письмо, думая: что скажет мне это письмо? а письмо сказало ему волю.
Маша остановилась около «лачуги». Это был древний мещанский домик из тех, что трудно нажиты и крепко построены, где господствуют сварливые хозяйки, где не дают поблажки родным детям, больно бьют невесток, по субботам зажигают лампадку перед фольговыми образами, по праздничным дням много спят, и вообще живут по закону. Домик с одной стороны примыкал к соседскому щеголеватому домику, а с другой стороны к маленькому пустырю, густо и высоко заросшему разным бурьяном. Окна на улицу затворены и темны. Маша зашла с другой стороны, через пустырь.
Вот его окно, и освещено. Она подошла ближе. Вот потемневшие стены, низенький потолок. Вот он сам сидит за столом, заваленным бумагами и книгами. Она видела наклоненную голову, блестящую массу темных волос, широкий лоб и черные брови. Долго стояла она и смотрела. Вдруг тоненький колокол в церкви св. Троицы зазвонил к заутрене – он поднял голову, и она увидала его лицо – лицо побледневшее от работы, утомленное ею и все дышащее жизнью, мыслью и силою.
Она за последнее время много испытала глубоко радостного, провидела много нового, прежде невообразимого счастья, но все испытанное не было даже предвкушением настоящей минуты. Все обаятельные образы счастья навсегда затмило это побледневшее, утомленное лицо работника, всем существом своим отдавшегося работе, не чувствующего своей усталости, забывшего об отдыхе.
Она на мгновенье видела его лицо – он опять склонился над работою.
А она тихонько выбралась из пустыря и пошла домой.
Она шла очень медленно и мало-помалу опять успокоилась и почувствовала, что у нее прибыло вдвое и силы, и любви.
Уже во всех церквах трезвонили; гул монастырского колокола разносился по всему городу; заря занималась, и свежий ветерок вдруг пролетал и заставлял вздрагивать.
Няня отворила Маше двери.
– Ах, Марья Григорьевна, задали ж вы мне муки! – сказала няня. – Приезжают это с вечера: – Маша спит? – Почивает, – отвечаю. – Давно пришла? – Давно, – отвечаю, а самой небо с овчинку кажется. Что такое за притча? И где это вы бродили? Ведь всякая беда могла приключиться; просто собака какая-нибудь могла укусить. Умерьте вы свои печали, Марья Григорьевна, поберегите вы себя!
– У меня нет печалей – сказала Маша, улыбаясь.
Няня пристально на нее взглянула.
– Ну, так есть великие радости! – проговорила она. – А есть что-то, это верно.
Примітки
Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1965 р., т. 3, с. 144 – 154.