Прозрение или трагедия?
Владимир Пасько
Неуверенные времена… Перед Шереметом всплыли события собственной памяти каких-то десяти-пятнадцяти лет назад. Когда та же империя, хотя и в другом лице, во второй раз разваливалась на куски, не прожив и ста лет. Без ожесточенной длительной борьбы, без войны и крови, по крайней мере в славянских республиках — а все равно было тревожно-жутко. И в ответ на вопрос журналистов, как вы относитесь к тому, что происходит, люди чаще всего приводили китайскую пословицу: не дай вам Бог жить во времена перемен. А тогда же, в 1917-ом, еще длительная кровавая война была, которую все участники сразу назвали Большой, а уже потом, оценив настоящий ее масштаб — Первой мировой. Война, которая сначала своей кровью опьянила горячие головы в странах, которые ее развязали, а затем опьяневшие от утопических революционных идей поводыри толкнули народы к братоубийственной войне у себя дома — в России, Германии, Венгрии, Финляндии…
Деду! Скажите мне по-правде — вы осознавали тогда, в мае девятьсот семнадцатого, когда требовали от правительства земли и мира, для народа в целом и для каждого в отдельности, что не минет и года, как вовсю заполыхает новая война — гражданская? И что со многими участниками того съезда вы сойдетесь вскоре в бою лава на лаву?
— Но кто же из нормальных людей о таком думать мог, да еще и на такое сознательно пойти? Конечно, что нет. Мыслилось просто: если уже самодержавие, которое вон сколько веков незыблемо стояло, мгновенно порушили, к тому же практически без крови — то что тогда говорить о том Временном правительстве, власти помещиков и капиталистов? На то оно и временное, чтобы его заменить чем-то постоянным, которое бы отвечало чаяниям народа, а не кучки эксплуататоров. Однако окончательно я до того немного позже дошел. Ну а тогда еще, после Первого военного съезда, я добросовестно начал исполнять его резолюции.
— И как же это, интересно, практически выглядело? — Пораженно поднял брови кверху Шеремет. — В одной руке красный флаг, а во второй — желто-блакитный?
— Ты надо мной не насмехайся! Сказано же тебе — я тогда присматривался. И хотел, чтобы и Украина независимой была, и землицу крестьянам дали, и жизнь общественную по-справедливости организовали. Потому то, к чему в конце концов пришли на съезде, меня пока еще устраивало. Как первый этап. — Упрямо доказывал своё, продираясь сквозь заросли памяти, Дед. — Потому, вернувшись к себе в полк, я сразу начал проводить соответствующую работу. Хотя, правда, здесь у меня сразу вышли некоторые разногласия с моими товарищами, кто за большевиков был. Партийным фактически у нас был лишь один — рядовой Чумаков, из запасников. Он до войны, до призыва, в Туле на заводе рабочим был, политически развитой лучше всех нас. Так он был категорически против. Но я сумел доказать ему, что социальная справедливость и национальное равноправие понятия не только не противоречивые, а даже наоборот.
— Интересно, что-то удалось практически сделать?
— А как же. Я срочно начал подбирать людей, чтобы для начала хотя бы один эскадрон сделать украинским. С рядовыми и с унтер-офицерами сложностей не было — из них сразу хоть дивизион можно было сформировать. А вот с офицерами вышла проблема. Из тридцати с лишним строевых офицеров полка украинцев было всего трое, к тому же двое из них к идее украинизации относились прохладно. Согласился один корнет Ханенко, так был молод очень. Да и корнета на эскадрон не поставишь — у нас ими ротмистры и даже подполковники командовали.
— А что же ваш «крестник-юнкер», Раевский, кажется? Разве не из наших? Он же и в чины, по-видимому, со временем вышел?
— Да из наших он, откуда же еще с такой фамилией? И ротмистром как раз стал, а эскадроном так уже год, как командовал. «Золотое оружие», георгиевский кавалер, не говоря уже о том, что меньше — словом, лучшего не найти. Однако — с нами не пошел… — С сожалением вздохнул Дед.
— Чем-то мотивировал или просто так, молча?
— Да нет, говорили мы с ним не раз, обстоятельно и по-хорошему. По-человечески я его понимал, хотя и жалко было, что не с нами.
— Что же он такого интересного сказал?
— Понимаешь, — говорит, — Григорий Демидович. Я хотя и действительно ваш, и корни свои славные запорожские помню, и край наш для меня наилучший на земле, и язык наш народный знаю и люблю, но прости — Украины вне границ России я себе не представляю. Потому все эти игры в украинизацию поддерживать не хочу, поскольку вижу, к чему оно клонится и чем может обернуться. Достаточно с нас одного Мазепы и одного Батурина. За меня мои предки выбор сделали — еще при Петре Великом, под Полтавой. И с тех пор мы верно России своим мечом и кровью служили, так что не мне это менять.
— Не поверю, чтобы вы так молча восприняли и согласились, не попробовали убедить. — Засомневался, зная нрав Деда, Шеремет.
— Попробовал, однако напрасно. Ты историю, спрашивает, хорошо знаешь? Кобзарей до службы, пока в селе жил, слушал?
— Конечно, говорю, сызмальства. Книжек, правда, много не читал.
— Тогда вспомни хотя бы одну думу или песню, в какой бы речь шла о восстании наших против москалей. Чтобы встали за свою волю, за волю Украины против России так, как во времена Хмельниччины против Польши. Не мелкий какой-то бунт, а так, чтобы земля дрожала? Можешь вспомнить?
— Такого чтобы очень уж значительного, говорю, так сразу и не припомню. Однако о гетмане Мазепе, о том, как москали Сеч разрушали, как наши за Дунай пошли — о таком слышал. О Гонте и Зализняке также.
— Правильно. И все. Больше практически ничего. Так при Мазепе чем кончилось? Свои своих предали, москалям на кровь и разорение отдали. А о Сечи и Дунае — так это один скулёж, словно пса побитого, которого хозяин спьяну-сдуру палкой отходил. Пожалейте, мол, какие мы бедные-несчастные: имели земли, имели волю — пришел плохой москаль, всех поразгонял, ограбил, землю отобрал. А где, спрашивается, сабли были да ружья у тех панов-братьев запорожцев? Куда их мужество и вольнолюбность делись? Боюсь, как бы ваши украинизация и национальное самоопределение вновь не стали очередной темой для грустных песен…
Поговорили так в последний раз, хотя и без злобы, но и без удовольствия, уже и расходиться собрались, потому что сидели в помещении полкового комитета, как вдруг заходит подполковник граф Меджитынский. Он как раз тогда в польский корпус, к генералу Довбур-Мусницкому переходить собирался. И всех поляков из полка, человек пятьдесят, с собой сагитировал. Сейчас зашел, чтобы мое согласие на убытие, как председателя полкового комитета, получить. Пока я ему бумаги подписывал, Раевский возьми да и скажи:
— Вы, граф, переходите в польское войско, Горенко украинский эскадрон хочет в полку создать, а потом также в свою армию отпадет. С кем же тогда Россию защищать прикажете?
Меджитынский глянул внимательно так сначала на него, потом на меня, да и говорит, пряча бумаги в полевую сумку:
— Я считаю, ротмистр, что России должно хватать ивановых-смирновых и олсуфьевых-татариновых, чтобы защищать свое отечество. Что же касается прожектов господина-товарища солдатского председателя, то авторы этих фантазий должны были бы знать, что армии без государства не бывает.
— Однако и Польша самостоятельного государства не имеет, а собственной армии хочет. — Ущипнул графа Раевский.
— Господин ротмистр забыл, что Польское государство существует уже более чем тысячу лет и только последние сто — в виде автономии. А об Украинском государстве — о таком никто, нигде и никогда не слышал. Не думаю, чтобы такое государство нужно было Польше и России, да и кому-либо в Европе. А следовательно, его образование — дело весьма проблематичное…
— Круто берете, уважаемый. Но и ваш, и мой роды — мы берем начало именно из Украины, именно из того народа. Как польские Меджитынские, Четвертинские, Чарторийские, Вишневецкие, Тышкевичи и другие, так и российские Гудовичи, Драгомировы, Кочубеи, Паскевичи, Раевские и множест-во других. И в жилах наших изначально текла именно украинская кровь, хотим мы это признавать, или нет. Такая же, в принципе, как и у казака Горенко.
Смотрю, а Меджитынского едва не затрясло. Однако овладел собой, лишь улыбка вышла кривоватой:
— Я просил бы господина ротмистра быть более сдержанным в выводах его генеалогических исследований, особенно что касается происхождения и крови других старинных и прославленных родов. Мои предки мне права на такое свободное толкование не давали, ни тем более вам. Что же касается украинского вопроса в европейской политике, который так волнует некоторые горячие головы, — иронически-презрительно глянул в мою сторону, — то здесь я бы хотел спросить господина солдатского председателя, знает ли он, что такое Люблинска уния?
— Откуда мне, говорю, знать?
— Это соглашение о создании единого государства между Речью Посполитой Польской и Большим Княжеством Литовским, заключенная в Люблине в 1569 г. Согласно ей к Польше отошли недостаточно или совсем незаселенные земли южной части Литовского государства. Вследствие этого в начале новейшей истории человечества политическая карта Центрально-восточной Европы выглядела следующим образом: на западе — Польша, на востоке — Московское государство, на юге — Крымское ханство. Где здесь кто видел или слышал об Украине? Это все выдумки австрийской и немецкой агентуры, чтобы ослабить Россию.
— Но ведь на тех землях, которые вы называете «недостаточно или совсем незаселенными» испокон веков жили наши предки, которые по крови своей и по вере никакого отношения ни к литвинам, ни тем более к полякам не имели. — Потемнел лицом Раевский. — И называли себя руськими, а затем украинцами, для отличия от хоть и братьев своих по вере, но людей иных, москвинов-московитов-москалей. Это уже потом, после воссоединения, мы стали одним народом с одним государством и общей исторической судьбой.
— Это болезненные исторические реминисценции некоторых господ из крессов, навеянные им холопским окружением и современными социальными идеями, да ещё холопов, что в господа таким способом выбиться стремятся. — Презрительно искривил губы Меджитынский. — Вам, ротмистр, так не подобает. Тем более, что на нынешнее время, насколько я понимаю, вы считаете себя «русским», малороссийство для вас — «преданье старины глубокой», а не жизненный политический выбор.
— В принципе, да. — Посомневавшись, согласился Раевский. — Но есть уважение к истории. Кроме того, я не совсем понял ваше высказывание «панов из крессов». Что такое «крессы»?
— В первую очередь, благодарю вас за понимание. Что же касается крессов… — Голос Меджитынского стал мечтательно-задумчивым. — Как бы это вам лучше объяснить? Крессы — это те земли, которые польский народ своей предприимчивостью, отвагой, трудом и умом присоединил к нашей бедной на естественные богатства отчизне. Неся европейскую культуру тамошнему примитивному люду и создавая в то же время пространство для последующего развития нашей нации.
— То есть, развития вашей высшей нации за счет нашей, примитивного, как вы говорите, люда. — Горько-задумчиво бросил реплику Раевский.
— Пан ротмистр! Мы же оба благородные люди, мы же договорились… — В голосе подполковника ощутимо звучало раздражение. — Что же касается господина самостийника-незалежника, — опять не удержался от иронии в мой адрес поляк, — то здесь я бы хотел еще кое-что заметить. Дело в конце-концов не в том, были вы раньше отдельным народом, не были ли. Имеете свой язык, или нет. Достаточно сильна, слаба ли ваша культура. Ваша испокон веков та земля, на которой вы сейчас живете, добыли ли вы ее огнем и мечом, или плугом и потом сто-двести-триста лет назад. Много вас числом, мало ли. Не этим определяется право нации на самостоятельное государственное существование.
— А чем же тогда? Если всего этого мало? — Сказать по-правде, я был несколько озадачен таким его маневром. Да и Раевский, вижу, также.
— Право нации на волю определяется жертвами, которые она принесла на алтарь Свободы, пролитой во имя Свободы кровью ее сыновей. И памятью следующих поколений о жертвах предыдущих, а главное — их готовностью в свою очередь жертвовать собой также. Фундамент любого государства только тогда крепок, когда он скреплен кровью, пролитой за это государство, за его свободу и независимость…
Пренебрежительно-поучительный, хотя и с оттенком печали тон поляка, российского графа и офицера, меня раздражил:
— Вы хотите сказать, что мы, украинцы, недостаточно жертв принесли за свою свободу? Мало крови своей пролили?
Граф иронически улыбнулся одними уголками губ:
— Вы почти ответили на свой вопрос. Однако будет лучше, если я поведаю на примере своей нации. — Уклонился от прямого ответа граф. — Вскоре после лишения нас независимости мы подняли против России восстание, которое вошло в историю Европы, не только Польши. О генерале Тадеуше Косцюшко, надеюсь, вы слышали? Не успело подрасти новое поколение, как поляки создали свои отдельные легионы в армии императора Наполеона и воевали за свою свободу от России вместе с французами. Не минуло и двадцати лет, как следующее поколение героев опять подняло восстание под флагом свободы. Потопили его в крови российские войска под командованием генерала Паскевича, который получил за это титул князя Варшавского. Украинца, кстати.
– Не спешите, граф. – Перебил поляка Раевский. – Если вы такой уж патриот своей Польши, то зачем поступили именно в наш полк? Чтобы служить российскому царю под серебряные звуки Георгиевских труб, на которых написано: “За Варшаву 25 и 26 августа 1831 года”? Хотя бы полк тогда выбрали иной, а не тот, что отличился при штурме вашей столицы.
– Благодарю пана за смекалку. – Вспыхнул гневом Меджитынский. – Я исправлю эту неосмотрительность своей юности, искуплю собственной кровью в борьбе за волю Отчизны. Что же касается тех времен, то ваш Паскевич потом огнем и мечом завоевывал для России Кавказ, вместе с потомками вольнолюбивых запорожцев — черноморскими казаками.
— Они к тому были вынуждены, — не выдержал я. — Что им оставалось делать, если Сечь разорили, а нового хорошего пристанища так и не нашли?
— Так и я о том: ваши земли на Запорожье, добытые вашей кровью, русские у вас забрали, а самих спровадили на Кавказ, опять своей кровью добывать себе место под солнцем, а России — новые «исконно русские земли». Однако, позвольте вернуться к нашим, к польским делам. У нас новое поколение поляков дало новых героев. Восстание в 1863-ом году мы хотели сделать не только польским, а общим польско-украинским. Мы обратились к украинцам с призывом поддержать нас и выступить вместе под единым лозунгом: «За нашу и вашу свободу!» Однако украинцы показали, как им нужна эта свобода: благородные и образованные слои сделали вид, будто и не слышали, а крестьяне не только не поднялись сами на борьбу, не только не поддержали нас, а даже выступили против — помогали русским войскам уничтожать повстанцев с мужицким оружием в руках — с топорами, косами, вилами… Репрессии русского правительства были жестокими, польская нация понесла огромные потери — десятки тысяч погибших в боях, осужденных к казни или каторге, сосланных в Сибирь. Еще больше лишенных дворянства, средств к существованию. Причем все это было ведущее сословие — шляхта, интеллигенция. То было сокрушительное поражение, мы вынуждены были признать окончательно, что путем вооруженной борьбы добыть свободу, освободиться из тисков Российской империи мы сами не сможем.
— Вот видите! — Едва не с удовольствием воскликнул Раевский. — Против сабли с дубиной не пойдешь и не устоишь. Россия есть Россия…
— Пусть пан не спешит. — Остановил его Меджитынский. — После этого поражения мы почти все пошли в своего рода внутреннюю эмиграцию. Мы устроили обструкцию российским оккупантам: они жили на нашей земле, но сами по себе. Мы их в свою жизнь не пускали и к ним на службу не спешили. А если и шли, то лишь из необходимости и без охоты. Наиболее благородные и горячие из наших воевали в других краях за свободу других народов — в Италии вместе с Гарибальди, во Франции вместе с коммунарами, в Трансильвании вместе с бурами. Но не как искатели приключений, а — за свободу и ради приобретения собственного боевого опыта. Чтобы потом воевать за Польшу. Учиться мы свою молодежь посылали в Берлин, Вену, Париж, да куда угодно — лишь бы не в Петербург или Москву. Оттуда же заимствовали и новейшие достижения культуры. И так мы держались больше пятидесяти лет. Дотоле, пока сейчас не наступило наше время — время нашего национального освобождения.
— Мы, украинцы-самостийники, рады за вас, поляков, как и за любой другой народ, угнетенный в Российской империи. Однако я так не совсем все же понял, почему вы отказываете нам, украинцам, в том, к чему сами стремитесь с такой силой?
Пока Меджитынский думал, как мне лучше ответить, за него это сделал Раевский:
— Неужели ты так до сих пор и не понял, козаче, на что он намекает, чего хочет? Он предлагает, чтобы ты сравнил их и нас и подумал хорошо сам, готовы ли мы к независимости так, как поляки, и сможем ли мы обойтись без России так, как они. Перерезать пуповину — и все…
— А вы же как думаете, Василию Николаевичу? — Спрашиваю его. — Сможем, или нет?
— Я же сказал — считаю, что нет, не сможем. Говорить еще можно долго — почему так, но если коротко — несчастливо карта нашей судьбы на Европейский ломберный стол легла. А забрать назад нельзя — «карте место, карте стол»…
— Интереснее то, что Винниченко также говорил, что мы не готовы, но предлагал просить автономии в пределах украинских этнических земель. На это мы в состоянии, как вы считаете?
Однако здесь уже не выдержал Меджитынский:
— Вы на какие этнические границы надеетесь? Те, что в вашей песне «Еще не умерла Украина», скопированной с нашего национального гимна? От Сяну до Дону?
— Точно не знаю, — говорю ему. — Я географию изучал только на практике, ногами. Но, по-видимому, что близко к тому.
Тут подполковник напрягся, как будто в атаке на стремена поднялся:
— Я не знаю, как там относительно Дона и вообще восточных ваших границ — это пусть у русских голова болит. Что же касается западной границы, то исконно польская река Сян от нее очень далеко. Вы лучше о другой, более близкой к себе подумайте.
— Не понял, говорю, какую это другую реку вы имеете в виду?
А он мне тогда металлическим голосом, и едва не по слогам:
— Вам бы следовало знать, что любой польский патриот признает Польшу лишь в границах 1792-го года. Других границ мы не знаем и никогда не признаем. А поляков, которые бы не были патриотами, я не встречал. Если такие и есть, то поверьте — не они делают погоду в нашем обществе. То жалкие приспешники русских оккупантов, которые исчезнут вместе с ними. И очень скоро. А Польша будет — от моря и до моря. И аж по Днепр! Честь имею, панове!
Сначала, я и не раскумекал, что это за границы 1792-го года, и при чем тут те моря и Днепр, однако Раевский объяснил:
— Это граница по Днепр, Демидович, вместе с нынешними губерниями Волынской, Подольской, Житомирской и частью Киевской. Практически треть Украины, грубо говоря. Если не более. Потому что их «от можа к можа» — это от Балтийского моря и вплоть до Черного.
— Что же это тогда выходит? Полякам отдай треть, потому что ею когда-то российский царь расплатился с ними за свою военную бездарность; русским отдай еще треть, потому что мы заселили те пустые и дикие края преимущественно уже после «воссоединения». Так что же тогда нам остается, украинцам?
— Это ты, Григорий Демидович, думай вместе со своими «самостийниками» и «автономистами». И нужно ли оно вам вообще, сможете ли проглотить то, на что нацелились. Я стою на том, что — нет, не нужно. А нужна нам всем Единая Великая Россия. Которая бы не позволила Польше властвовать над большей частью Правобережной Украины. Другое дело, что в этой новой России права нашего народа должны бы быть как-то четко предопределены, как второй после русских государственно-образующей нации, но это, я надеюсь, устроится. Если же будете добиваться зачем-то большего, за поляками тянуться — то как бы оно вам боком не вышло…
— Интересные, ничего не скажешь, дискуссии у вас в полку в то время происходили. На украинизацию части это как-то повлияло?
— Напрямую. Я после той беседы с тем польским графом, русско-польским офицером, понял, что транжирить время нельзя — нужно немедленно создавать свою, украинскую оружную силу. К чему призывал Николай Михновский. Иначе соседи затопчут — глазом не моргнешь. Потому что для этого поляка мы что-то наподобие того, как краснокожие индейцы для белых американцев. А для русских — «неотделимая часть единого великого русского народа». Потому чтобы выжить украинцами — нужно бороться.
— А практически это как выглядело?
— Склепал все-таки украинский эскадрон. Командиром упросил Раевского. Я же, говорю, не требую от вас против России воевать. Напротив — за нее и «до победного конца». Только под флагом наших цветов, под которыми и ваши предки в бой ходили.
— И как он, согласился?
— А куда же ему деваться, коль душа-то у него — наша. Поупирался для порядка, однако когда я с командиром полка договорился — и он дал согласие. Более того — быстро начали формировать и второй эскадрон, очень много желающих было.
— Так у вас же ни командира, ни офицеров не было. Откуда взяли? — Удивление Шеремета нарастало все больше.
— Я же членом корпусного комитета был. Попросил ребят — они и подмогли. Немедленно прислали штабс-ротмистра Запорожана из армейской кавалерии, а с ним пару «прапоров». Он хотя и из драгунов был, однако нашим гусарам по душе пришелся. Рост под два метра, плечи — в двери не входят, палашом машет, словно хворостиной, на груди офицерский «георгий» и два солдатских — из «вольноопределяющихся» в офицеры выслужился. Словом — орел.
— И высоко вы с этим орлом и своей украинизацией в целом взлетели?
— Неплохо взлетели, даже можно сказать — хорошо. Наши два эскадрона уже на середину июня лучшими в полку стали — хоть по дисциплине, хоть по внутреннему порядку, хоть на вид. Однако вскорости я к этой затее охладел.
— Почему так? Что причиной?
— Побывал на втором Всеукраинском военном съезде, в двадцатых числах июня месяца.
— И что же такое особенное случилось? — Удивился Шеремет. — Насколько я знаю, этот съезд был еще более репрезентативным — уже две с половиной тысячи делегатов, в три с половиной раза больше, чем на первом. Причем уже от миллиона семисот тысяч воинов. Это же сила!
— Твоя правда. Только никому она была ненужной, та сила. Ни своему, украинскому правительству — Генеральному секретариату Центральной Рады, ни тем более Временному правительству. Однако до этого я позже дошел, когда душа уже меньше болела. — Тяжело вздохнул Дед. — Когда я от них, от «самостийников», уже совсем отошел.
Шеремет был заинтригован: что-то же должно было быть причиной? Деда, видно, также разволновала поднятая тема, опять запульсировал огонек папиросы.
— Побывав на том съезде, я вдруг будто прозрел. И понял, что мне с ними не по пути. Что пеший конному не товарищ, а сытый голодного не поймет. Что глупый Грицко Горенко опять будет махать шашкой, как было при царе, только теперь он будет добывать в борьбе самостийную Украину. А как добудет в борьбе, то опять пойдет батрачить. От того, что его хозяевами будут теперь вчерашние товарищи по оружию, ему легче не станет. Скорее, напротив…
— Почему Вы так решили? Что будет так черно-несправедливо?
— На втором съезде я уже сам первым делом нашел Дмитра Шаблия. Рассказал, как провожу работу по украинизации, поспрашивал, какие у них в Киеве новости. Он же остался там при Генеральном Военном комитете, помощником каким-то. Опять пообщался с делегатами, с приятелями Дмитра — они же люди осведомленные. Все якобы в порядке, все за справедливость, за демократию, за Украину. Однако что-то меня изнутри точило, покоя не давало. Начал я к ним присматриваться, кто же они такие, те делегаты. В большинстве своем оказалось — сынки крепких хозяев, а то и просто кулаков. Таких, как я, из батраков, считай нет. Украинскими идеями многие из них заразились, когда книжки и газеты начали читать, еще в молодом возрасте, когда учились по городам — кто в гимназии или училище каком-то, кто в семинарии, кто на учителя, кто на агронома, — на интеллигенцию, словом. Ну, а как февральськая революция началась, здесь они уже во весь голос, серьезно этим вопросом и занялись.
Стал я изучать, какая же у них социальная программа, насчет земли, значит. Добьемся мы, допустим, хоть автономии, хоть самостоятельности Украины, а дальше что? Как сами свою жизнь строить будем? Смотрю, а у них в этом вопросе — полные разброд и шатание. Кто в лес, кто по дрова. С тем, что землю делить нужно, соглашаются будто все. А как делить — здесь сплошной туман. Большинство, с кем ни поговорю, клонит к тому, что когда-то потом, и только помещицкую.
Собрались мы как-то вечером компанией, разговоры все о политике, о том, как наше украинское государство строить и обустраивать будем. Я тогда Шаблия и спрашиваю: давай вот возьмем наше село, Недбайки. Помещик у нас всего один — Падалка. Да и тот не настоящий — из казаков, только и того, что немного больше других разбогател. Разделим мы его землю — и что дальше? На всех все равно не хватит. Потому что основная масса земли у кулаков. И так во многих селах Надднепрянщины, в настоящем козацком крае. Что тогда делать?
Здесь один как окрысится на меня, вахмистр-конногвардеец, у его отца сто тридцать гектар земли под Золотоношей было : «Ты что, нашу землю, крепких хозяев, нацелился разделить? Да мы вас, таких, как ты «делителей», в порошок сотрем! На капусту посечем-покрошим, еще и пошаткуем!» Рука на эфесе палаша до того спокойненько лежала, а здесь мгновенно судорогой свело, аж косточки побелели. Ну, думаю, вот теперь с вами, ребята, все понятно.
— А другие присутствующие как?
— Да горой за того кулацкого выродка встали. Потому что сами такие же.
— И что дальше?
— А дальше я раскумекал, что самое главное для таких бедняков, как я, сбросить власть помещиков и капиталистов. И всех, кто с ними, в том числе и сельской буржуазии. В какие бы скромные одежды они не рядились, какими бы красивыми словами не прикрывались и вид каких бы социалистов и демократов не принимали. Потому что господин есть господин, да и пидпанок ему под стать, а то еще и худший. Потому для начала нужно установить власть трудящихся. А затем уже думать — самостоятельной должна быть Украина, автономной или какой-то там другой. Главное — чтобы в ней не было эксплуатации человека человеком, чтобы все были ровней, чтобы богачи не угнетали бедняков.
Шеремет задумался. По-видимому, в этом и кроется разгадка причин трагедии, которая произошла в Украине тогда, в те бурные годы, 1917-1920. По крайней мере, одной из главных причин, почему так много простых людей остались глухими к лозунгам национального возрождения. Вполне очевидно, что при условиях, когда для простого человека социальные неурядицы составляют намного большую проблему, чем безразличное отношение власти к его национальным потребностям, иначе вряд ли могло быть.
Центральная Рада, составленная преимущественно из «мистечковой элиты», «политических деятелей» уездно-губернского масштаба, с энтузиазмом неофитов увлеклась с одной стороны, решением глобальных вопросов, с другой — политиканством. Забыв о простом украинском труженике, которого заклеймили унизительным эпитетом «пересичный», то есть, по-русски «заурядный». Кормя его, горемычного, одними обещаниями. Однако он, простой украинец, даром что «пересичный», хорошо знал им цену и понял, за кого его принимают, когда кормят такими блюдами. Поэтому разве странно, что такая политика Центральной Рады не встретила надлежащего понимания у широких масс и проиграла? Большевики выступили авантюрно-экстремистски, под заранее неисполнимым популистским лозунгом-обещанием «все — и немедленно» — и одурманили даже таких достаточно умных людей, как его Дед, а потому выиграли. Выиграли, не пообещав практически ничего нового по сравнению с Центральной Радой. Просто предложили сделать это не взвешенно, постепенно, а по-авантюрному: немедленно и все сразу. Они выиграли, а Украина проиграла. И это было так больно, что поневоле хотелось крутануть колесо истории назад:
— Деду! Ну почему бы Вам было тогда все же не стать на сторону Центральной Рады?! Пускай бы и шашкой помахать пришлось — так за Украину же! Ведь ради большевиков вы же готовы были это делать. Там это Вас не пугало. И я уверен, что плохо бы Вам не было — стали бы наверно офицером, а как таковой, кто проливал кровь за Родину, и землю бы получили, и то, что для хозяйствования на ней нужно. Но — в своем, украинском государстве. В настоящем, а не в том бутафорском…
— Узко ты мыслишь, внученьку, хотя и ученые звания имеешь. Пусть бы все было так, как ты говоришь, и я сам получил бы персональный ломоть счастья. А люди? Сотни тысяч и миллионы безземельных крестьян? А массы эксплуатированных рабочих? Им что, так и прозябать наемной скотиной, только и того, что не под российским орлом, а под трезубом? Где же твоя совесть и справедливость? Да разве же при таком положении порядочному человеку кусок в горло полезет? Да нет, поперек станет!
— Весь мир веками так живет, да еще и нас давно опередил в своем беспокойстве о людях, — огрызнулся Шеремет.
— Ничего ты не раскумекал! Да если бы я о себе только заботился, то давно бы уже в офицерах ходил, только настоящих, настоящей армии. Но и тогда жовтоблакитникам от того пользы бы не было — потому как много ли украинцев, которые серьезно к вопросам государственности относились, на их сторону из царской армии перешло? То-то и оно. Армия Деникина из кого на треть, если не более, состояла? Рыцарь «белой идеи», генерал Дроздовский откуда корнями, где вскормлен-воспитан был? А малиновый цвет фуражек в его полку случайно, что ли, появился? А “правитель всея России” адмирал Колчак — он что, из муромских лесов происходил, что ли?
Шеремет молчал, потому как — что он мог сказать? Вся следующая, и до, и после Деда история лишь подтверждала, что украинская национальная идея всегда задыхалась от нехватки отважных и бескорыстных рыцарей. И самым досадным было то, что в то же время люди с украинскими фамилиями и украинской кровью были украшением рыцарства хищных имперских соседей Украины.
— Конечно, ты сейчас можешь сказать, что я в своих тогдашних социально-классовых, идеологических оценках обстановки ошибался. Допустим, что даже так. Однако была еще одна важная причина, почему я в том нашем национальном движении разуверился, отошел от него. Это уже объективные, так сказать, показатели. Они также не способствовали тому, чтобы такой простой народ, как я, под желто-голубые флаги встать спешил.
— Это же какие такие причины? — Без любопытства спросил Шеремет. Он давно привык к тому, что каждый охладевший к судьбе собственного народа человек обязательно находит для оправдания измены своей нации множество обстоятельств. Причем непременно объективных и обоснованных, еще и со ссылкой на мировой опыт, прогресс, глобализацию и черта в ступе. Что интересного может сказать простой сельский большевик, а значит — автоматически интернационалист?
— А ты не спеши с выводами. — Прочитал его мысли Дед. — Как может войско идти на битву, а тем более выиграть ее, если генеральный штаб сам толком не определился, кто противник, воевать с ним или нет, куда конкретно наступать и чем овладеть?
— А при чем тут это? Война и политика разные вещи.
— Э, не скажи. — Не угомонялся Дед. — Как может народ достичь успеха в национальном строительстве, если у его «генерального штаба», у его национальной общественно-политической верхушки, я говорю о Центральной Раде, у самой нет четкого представления, чего она хочет, а тем более — единодушия? Какой важный вопрос ни возьми — хоть социальное, хоть государственное, хоть военное строительство, — во всем одна болтовня и споры да полная неопределенность, что и как практически делать.
— Ну, нельзя так уже критически. Теперь говорят, что там вся интеллектуальная элита нашей нации была собрана. Неужели в их деятельности не было ничего положительного?
— Давай лучше я тебе расскажу, а ты уж сам делай для себя выводы. Возьмем социальное строительство. Лозунги — не хуже, чем у большевиков: и земля — крестьянам, и фабрики — рабочим, словом — даёшь социализм! Одна только закавыка маленькая, — никак не договорятся, как бы это его так сделать, чтобы ни помещиков, ни капиталистов не обидеть. А здесь же слепому видно, что без экспроприации эксплуататоров не обойтись никак. Потому что кто же своим богатством и добром без принуждения поделится? Хотя бы на копейку? Я же тебе о примере с тем вахмистром рассказывал. Вот трудовой народ посмотрел на их такую политику и понял — дурят. А раз так — какая же им поддержка может быть? Давай присматриваться к тем, кто более решительный в борьбе за интересы трудового народа, к большевикам.
— Продолжать ненужно, благодарю, до этого мы еще, как я понял, дойдем. Давайте лучше о том, что в национально-государственном строительстве вам не по нраву пришлось.
— То же — неопределённость и маниловщина. Мы, украинские военные, на всех своих значительных собраниях, начиная с марта месяца, постоянно требовали официального провозглашения самостоятельности Украины как отдельного, независимого от России государства. И четыре месяца на все эти обращения, на волю почти двух миллионов людей, да еще и вооруженных, Центральная Рада не обращала внимания. Более того — всячески убеждала народ, что нам этой независимости не нужно, потому что мы нигде не найдем больше того, что будем иметь в России. Наилучшее, мол, это автономия в составе «единой и неделимой», а на каких правах — непонятно, скорее всего — птичьих.
— Но у вас тогда еще не было оснований так думать, — отрицал Шеремет.
— А разве много ума нужно, чтобы предусмотреть, чем это кончится? Где же это видано, чтобы главный в государстве народ с меньшими братьями правами своими добровольно делился? И как его к этому обратить? Путем челобитных? Это —первое. Второе: разве у нас не было уже до этого автономии в составе России? И чем окончилось? Всем как память поотшибало…
— Председателем Центральной Рады был профессор истории Михаил Грушевский. Кто-кто, а он украинскую историю знал — и ту, которую сам же и написал, и ту, о которой написать не смог или не захотел. Но знал. Жаль, что знание это с собой забрал…
— Тогда тем более было непонятно. Ни мне, ни двум с половиной тысячам делегатов, которые выступали от миллиона семисот тысяч воинов. Но мы, а это по меньшей мере несколько сот тысяч бойцов, готовы были немедленно силой защитить свою государственную независимость. Достаточно было только ее провозгласить. И все. Россия не смогла бы ничего сделать. Ты только вдумайся: идет большая война, в которой Россия изнемогает, и вот-вот ее проиграет. Два из пяти фронтов проходят по территории Украины, большинство воинов на них — украинцы. Тылы же этих фронтов — наша земля, непосредственной связи с Россией у них нет, все коммуникации — только через нас, персонал на коммуникациях — преимущественно украинцы. Русские вояки на Юго-западном и Румынском фронтах сбиты с толку революционной пропагандой, с оружием в руках на Украину не пойдут, потому что просто не в состоянии, да и мы, украинские вояки, не дали бы им даже шелохнуться. Других войск, тем более в надлежащем количестве, у Временного правительства просто не было. А наши революционеры-социалисты-«демократы», имея на руках такие козыри, все чего-то боялись, собственной тени, по-видимому. И все колебались. Да все канючили: «Барин! Ну дай вольную, а, барин?» Так какую же такую «украинскую державу» я должен был защищать, по-твоему? Какому «украинскому государству» служить? Если его не только тогда не существовало, но и в проекте Центральной Рады создания его не предусматривалось? А что оно за явление такое — бесправная автономия? Которой даже армия своя была не нужна? — Огонек папиросы, верный показатель раздражения, пульсировал все чаще.
— Обождите, Деду! Но ведь украинизация армии, насколько я понял, шла полным ходом. Я в литературе читал.
— Ты читал то, о чем писали. А писали то, что заказывали. А заказывали то, что было выгодно. А кому была выгодна украинизация отдельных военных частей российской армии вместо создания национального украинского войска?
— По вашему вопросу я понял так, что не нам, не Украине? — Заколебался Шеремет.
— Правильно понимаешь. — Довольно пробормотал Дед. — Потому что украинизация российской армии — это на первом этапе, весной, — такое нас еще кое-как устраивало, потому что лучше хотя бы что-то, чем ничего. Однако потом это дело крепко взяло в руки российское военное командование. Оно быстро узрело, какие выгоды можно выкроить, пустив украинизацию в нужное русло. Так как украинские части были наиболее организованными и боеспособными и выгодно отличались в лучшую сторону на фоне всеобщей деморализации армии. Вышло, что украинцы опять проливали кровь за величие России, только и того, что теперь под своим национальным флагом.
— А Центральная Рада что — этого не видела? Ведь у нее был Генеральный военный комиссариат, который должен был бы руководить этим процессом и заботиться об украинизированных частях. Чтобы они постепенно превратились в украинскую национальную армию. По крайней мере, я так себе представлял.
— Это ты так думал. А они сделали все, чтобы тот секретариат оказался недееспособным. Сначала выжили из него Николая Михновского, потом работу комитета дезорганизовали болтовней о правах солдат и их политическом воспитании. Да так в этом преуспели, что даже их, социал-демократов ставленник Симон Петлюра, генеральный военный секретарь, не выдержал и должен был уйти прочь. Правда, это уже после того было, как Центральная Рада на деле показала свое отношение к национальному украинскому войску и к государственной самостоятельности в целом. На то время это было еще впереди…
Шеремету вспомнились рассуждения выдающегося ученого-физиолога, одного из немногих российских Нобелевских лауреатов, академика Ивана Петровича Павлова. Как раз относительно положения российской армии в 1917-ом году. Что, если спросить у Деда? Разделяет ли он мнение выдающегося физиолога?
«Социалистические группы знали, что делают, когда брались за реформу армии. Они всегда разбивались о вооруженную силу и они считали своим долгом эту силу уничтожить. Может эта идея — разрушить армию, — была и не наша, но в ней, что касается социалистов, была очевидная целесообразность. Но как могли пойти на это наши военные? Как они пошли в разные комиссии, которые вырабатывали права солдата? Разве здесь было соответствие с действительностью?
Кто же не понимает, что военное дело — страшное дело, что оно может вершиться только при исключительных условиях. Вас берут на такое дело, где ваша жизнь каждое мгновение висит на волоске. Лишь разными условиями, твердой дисциплиной можно достичь того, что человек удерживает себя в определенном настроении и делает свое дело. Если вы захватите его размышлениями о правах, о свободах, так какое же может получиться войско? И, тем не менее, наши военные люди принимали участие в разложении войска, разрушали дисциплину… Война сама по себе страшное и большое дело».
— Правильно полагал тот академик, хотя и не военным человеком был. Поддерживаю его полностью. Потому что права солдата — это одно, а обязанности — совсем другое. Никакие права не должны мешать обязанности защищать Отечество не щадя живота своего, а если нужно, то и ценой собственной жизни. На том стояла, стоит и должна стоять любая армия. И никакое социально-политическое воспитание не должно в солдате эту его решительность поколебать.
— Согласен, но почему же высшая украинская, отмечаю, власть не поддерживала эту решительность украинских же воинов относительно государственной независимости и собственного войска? — Продолжал докапываться Шеремет.
— Да что ты ко мне прицепился? — Вскипел Дед. — Я почем знаю? Я полкового масштаба деятелем тогда был, а не государственного.
— Но зато участником и очевидцем событий, — не унимался Шеремет.— Поэтому видели все изнутри, прежде всего то, о чем в книжках не пишут.
— Уже теперь, задним числом, я думаю, что тому было две основные причины, почему украинская политическая верхушка тех времен так ненавидела саму идею украинской армии и боялась ее реализации. Первую назвал твой академик: армия в России была оплотом тогдашней государственной власти — самодержавия, о который разбивались все потуги социалистов ту власть разрушить. Пока была армия — это было невозможно. И социалисты хорошо это запомнили, в том числе и украинские. А кто был главной политической силой в Центральной Раде? Конструктивным большинством, как у вас теперь говорят?
— Это известно. — Пожал плечами Шеремет. — Социал-демократы во главе с Винниченко и социалистами-революционерами. Кто был вождем последних — не помню, но Грушевский принадлежал к ним, это точно.
— Так вот, я так себе думаю. Все те демократы-социалисты как затаили злобу на российскую армию, за то, что получили от нее по зубам в 1905-ом году, да так и не смогли избавиться от этой ненависти в 1917-ом. Хотя тогда именно армия и решила судьбу революции, и добыла им победу над царизмом. Хуже того — они эту животную злобу и подозрение перенесли и на украинских военных, которые хотели создать национальную армию. Потому что осознавали ее роль в обществе, как практически единственной на то время организованной силы, которая могла хотя бы поставить вопрос об их ответственности за последствия тех авантюрно-волюнтаристских социально-экономических и политических экспериментов, которые они проводили над народом под лозунгами революции, демократии и социальной справедливости. Это первая причина ненависти Винниченко и его приспешников к армии.
— Глубоко плуг запускаете, Деду, аж в подсознательное, — попробовал пошутить через силу Шеремет.—Что там у них в действительности было на уме относительно армии, у тех политиков едва не столетней давности, кто его точно теперь знает. Возможно, даже не умысел, а безразличие. Ведь в армии из них немногие служили, опыта государственного строительства не было ни у кого, масштаб мышления — материя слишком тонкая для точного измерения. А дел более знакомых и интересных — невпроворот. Вот и не дошли руки до армии…
— Поверхностно мыслишь. Или на тормозах спускаешь. Однако тебе виднее. Давай тогда глянем с другой стороны на эту проблему. Скажи мне, была ли в марте-июле 1917-го года среди общественно-политических сил, которые стояли за немедленное провозглашение государственной самостоятельности Украины, сила более последовательная, более мощная, более решительная и организованная, чем украинцы-войсковики?
— Не знаю, не изучал этого вопроса.
— Ты не изучал, а я тогда жил. И потому заявляю: большей силы, которая бы жала на Центральную Раду с требованием провозгласить независимость Украины, чем войсковики, не было. А чего хотела тогда Центральная Рада? — сделал паузу Дед. — Правильно, не независимости, а всего лишь автономии в составе России, даже не федеральной, а «единой и неделимой», только и того, что без царя. А раз так, то нужны ли им были те упрямые вояки с их независимостью? Да еще с армией, которая бы лишь раздражала демократическую и братски-открытую для всех и вся украинскую верховную власть своими неуместными требованиями твердого отстаивания национальных интересов? Ты знаешь, что Винниченко тогда в газете писал? «Украинская демократия должна в это время хорошо бдеть. Украинского милитаризма не было, не должно его быть и в дальнейшем». Это же нужно так перевернуть всё с ног на голову. Выставить украинских самостийников-державников милитаристами. Прицепиться к непринципиальному, в сущности, фактору — их временному пребыванию в армии, а не, скажем, на заводе. Разве это не коварный обман и лицемерие? — Голос Деда звучал заново пережитой болью и бессильным гневом.
— Деду! Я вижу, оно вас и до сих пор волнует, поэтому успокойтесь немного. История обратного пути не имеет. Однако было бы интересно знать: а почему вы, военный съезд, осознавая сомнительность курса Центральной Рады по вопросам национального государственного и военного строительства, не подправили его? А не прислушались бы «товарищи члены» к вашей мысли — так и вообще власть в свои руки могли бы взять. Кто бы вам воспрепятствовал, тогда, в июне семнадцатого? За вами ведь такая сила была! А у Центральной Рады кроме самописок — больше ничего?
— Вопрос ты задал довольно сложный, а главное — неожиданный. — Будто рассуждал вслух Дед. — Прежде всего, вопрос о власти никто из наших, из военных, не ставил. Даже шепотом. Чтобы «пиджаков» тех бездарных разогнать. Потому что слишком слабо были политически подкованными сами военные делегаты, а не всякие там примазавшиеся. Руководство же съездом плотно держали в руках социалистические партии, блок Грушевского-Винниченко. И протаскивали нужные им резолюции, невзирая ни на что. Это во-первых. Во-вторых, мы бы сами, даже если бы и взяли тогда власть, то все равно ее не удержали бы. Потому что у нас же не было своей политической организации на местах, нигде никаких своих организационных структур, кроме как на фронте и немного в тылу. Это был бы просто военный мятеж, мятеж, который без политической и социальной базы выгорел бы мгновенно, как костер из одного хвороста, без дров.
— А Николай Михновский со своими «самостийниками»? Чем вам не политическая и социальная база? Они же тоже, по-видимому, что-то подобное планировали?
— Не знаю, что они там планировали, знаю только что их, последовательных самостийников-державников, было тогда не очень много. По крайней мере, явно недостаточно, чтобы достичь каких-то серьезных политических целей. Тем более, что Винниченко со своей многочисленной компанией остервенело терзали их. Называли теоретиками-извращенцами, говорили, что их национальные чувства чрезмерно болезненны. Потому они — враги социальной революции и вообще всего трудового народа. По тем временам это был если не приговор о политической смерти, то близко к тому. Потому что почти все политические партии, которые тогда существовали, имели в своем названии слово «социалистическая». Михновский едва успевал отбиваться от нападок со всех сторон, доказывать, что он не просто украинских буржуев хочет посадить на шею трудового народа, вместо российско-польско-еврейских, а об Украинском государстве в первую очередь заботится. Словом, заклевала орла-кандидата на гетманскую булаву стая коршунов–борцов за тепленький насест в украинском курятнике на российской усадьбе.
— Досадно, конечно, но кроме Михновского были и другие — тот же Петлюра. Ведь это он тогда был генеральным секретарем военных дел, считай, министром обороны Центральной Рады?
— Да он, — неохотно буркнул Дед. — Только ты его значимость несколько переоцениваешь, по крайней мере, тогда. В июне семнадцатого он был совсем еще не таким как несколько месяцев спустя. Хотя уже и далеко не таким, как за месяц до того, на первом военном съезде. Теперь он уже начал понимать, что такое армия, и что без нее мы от России с ее особенным отношением именно к нам, к украинцам, даже автономии более-менее приличной не добьемся. Однако и горшки побить со своими социалистами-пацифистами, с Грушевским и Винниченком, все еще тогда, видать, боялся.
— Выходит, и желание воли в народе было, и сила военная за самостоятельность готова была грудью стать — да не было кому поднять и повести?
— Получается, что так. Простой народ, видя такое дело, начал постепенно терять интерес к национальному вопросу, а переключаться на социальное. Ну, а здесь более сильными большевики были. Вот и вышло, что до третьего украинского военного съезда дело так и не дошло. Потому что если украинской власти не нужна своя армия, то зачем тогда армии такая власть? И для чего собирать очередной съезд, да и вообще что-то делать в ее поддержку? Ведь испокон веков известно, что саблю, которую выпускают из рук, всегда есть кому подобрать…
— Немного спешишь, Григорию, тогда хотя и немало было потеряно, но еще не все, — послышался голос поручика Шаблия. – Хоть мы, самостийники-дер-жавники, на власть действительно тогда претендовать не могли, потому что сил имели недостаточно, однако и сложа руки не сидели. Не исполнилось и месяца после съезда, как мы 17 июля сделали решительную попытку подвигнуть нашу Центральную Раду к давно назревшим действиям. Вынудить их перейти от болтовни к делу — провозгласить самостоятельность Украины и взять власть полностью, как подобает высшему органу суверенного государства.
— Однако, насколько я помню, полная независимость была провозглашена только 26 января восемнадцатого года, то есть аж через полгода после времени, о котором мы сейчас ведем речь, — заметил Шеремет.
— К сожалению, именно так, — горько бросил Шаблий. — Тогда нам это не удалось. Точнее — нам-то удалось, да Центральная Рада опять не смогла. Опять потеряла исторический шанс.
— О чем ты говоришь, Дмитре? О каком таком шансе? — ворчливо вмешался Дед. — Тогда нас всех в войсках, на фронте, по-настоящему волновал лишь один шанс — останешься в живых, или нет. Потому что тогда шло «июньское наступление». В столице же, в Питере, назревали как раз «июльские выступления» трудящихся под руководством большевиков. А у вас в Киеве что, также что-то творилось?
— У нас здесь были свои «выступления» в то время, — невесело пошутил Шаблий. — После того, как второй военный съезд не привнес фактически ничего нового в дело национального строительства, хотя и не по своей вине, мы поняли, что нужно сделать что-то радикальное, чтобы переломить ситуацию политиканской болтовни и бесконечного межфракционного балансирования.
— Кто это — мы? «Мы — Николай Второй»..? — сыронизировал Дед.
— Да нет. Не Николай, а Микола, и не «второй», а Михновский, да мы вместе с ним, его единомышленники, — вот и были те «мы». — В тон ему ответил Шаблий. — А задумали мы силами созданных нами и верных идее Украинской самостоятельности двух полков — им. гетмана Богдана Хмельницкого и им. гетмана Павла Полуботка, — силой взять фактическую власть в Киеве в руки украинцев и передать ее Украинской Центральной Раде как формальному и фактическому правительству самостоятельного Украинского Государства.
— А она вас о том просила? Вы что, еще на съезде тогда не додумали, что она ей ни к чему, та власть? — Не утихал Дед.
— В том-то и дело, что мы надеялись поставить их перед свершившимся фактом: вот страна и народ, вот вы – “неутомимые труженики ради блага народа”. Поэтому если вы так любите наш украинский народ — занимайте свободное место и владычествуйте. Провозглашайте государственную самостоятельность, разбирайте себе портфели министров, губернаторов, всевозможного рода глав и начальников — и реально работайте, творите Украинское государство, а не болтайте о социальных правах народа, который живет сам по себе, а вы — сами по себе. Мы надеялись, что жажда власти и портфелей перевесит. Тем более, когда дело уже сделано, жар загребли чужими руками, можно сказать…
— А что вышло в действительности? — остро бросил Дед. Чувствовалось, что содержание ответа было ему известно и без того.
— Да сам же, по-видимому, слышал. — В голосе Шаблия чувствовались усталость и опустошенность. — Предавали нас при том выступлении столько раз, что всех сразу и не сосчитать. Начал командир «богдановцев» подполковник Юрий Капкан, который донес о наших намерениях Винниченку и Петлюре и не только удержал свой полк от выступления, но и обманом повел его против восставших «полуботковцев». Правда, «богдановцы» быстро сориен-тировались, и господину Капкану вместе с кучкой сторонников пришлось быстро ретироваться. Большинство же его вояков присоединились к нам.
— Ты ближе к делу, Дмитре: сколько вас было и что вам удалось сделать реально? Не на словах, а на деле?
— Набралось нас в целом больше, чем пять тысяч бойцов. В ночь с 17 на 18 июля мы вошли в Киев, разоружили все российские военные части и милицию, захватили Печерскую крепость и Арсенал, поставили свою стражу возле государственных учреждений. До утра Киев был наш, украинский. — Наполнился гордостью голос Шаблия. — После этого под лозунгом: «Слава Украинской Центральной Раде!» мы прошли маршем мимо дома Педагогического музея, где она располагалась.
— Молодцы, хорошо вы это провернули — за одну ночь таким городом завладели! Я и не знал, — не скрывал одобрения Дед. — Но какой результат? Что потом?
— Потом… Потом опять была измена. Только теперь уже не со стороны одного подполковника, а несравненно хуже — со стороны тех, кому мы открыли путь к власти и кому кричали «Слава!». — Слова Шаблия были горькими, словно полынь. — Центральная Рада относительно нас обнаружила себя как «центральная зрада» (измена — прим. В.П.). По ее приказу нас разоружили и возвратили в свои казармы.
— Но кто же вас мог разоружить, если вы, как ты сам говорил, у всех российских частей оружие отобрали? Кроме того, чтобы пять тысяч обученных бойцов оружие отдали без боя — как это может быть? — удивился Дед. — или у вас там одни трусы пособирались?
— Не нужно так о людях говорить. Они свой долг перед Украиной выполнили до конца. И дорого за это заплатили. Относительно же того, почему сдались без боя — так не будешь же в своих стрелять. Потому что разоружали нас именно «богдановцы», к тому же коварно — под видом смены караулов, которые были разбросаны по всему городу. Кроме того, социалисты из Генерального военного секретариата вызвали московскую пулеметную роту. А у нас лишь винтовки. Что же нам, в штыковую атаку на пулеметы было идти?
— Но разве же у пулеметчиков, таких же солдат, как и вы, поднялась бы рука стрелять по вам? — засомневался Дед.
— Не спеши с выводами, лучше послушай. Ночью казармы полуботковцев окружили российские юнкера из военных училищ и школы прапорщиков и российские вояки из других частей — и здесь уже поглумились над безоружными украинцами вволю: и издевались, и грабили, и мордовали, а трех человек убили. Главных зачинщиков арестовали и, по решению Винниченко, передали российским судебным властям. Те же выдвинули против них обвинение в государственной измене — «за попытку отделить Украину от России». И получить бы ребятам по «девять граммов в сердце», если бы не большевистский переворот.
— Да. Щедро расплатилась с вами Центральная Рада за вашу национальную увлеченность. Не зря, выходит, я еще тогда, в июне, на втором съезде в них разуверился, — только и вымолвил Дед. — А твоя же лично судьба как сложи-лась? А Михновского? Потому что я о нем что-то больше толком не слышал.
— Как наши с Миколой доли сложились… — Шаблий медленно собирался с мыслями. — Михновского Временное правительство, по просьбе Винниченко и Петлюры, запроторило как офицера к новому месту службы — из Киева аж на Румынский фронт, причем как можно дальше. Относительно меня, то я, хотя формально и не числился тогда в полку им. Полуботка, решил разделить с ним судьбу до конца. А ее предусмотреть было несложно. Практически во всех газетах — и украинских, которые почти все находились под контролем социалистических партий, и в российских, которые были направления, преимущественно, шовинистического, — распространялись подлые слухи о том, что наше выступление — это бунт дезертиров, которые боялись идти на фронт и пытались таким образом спасти свою шкуру. Потому полуботковцы дали согласие идти на фронт, но только как отдельная боевая единица, со своим названием и под украинским национальным флагом. Я получил в полку под командование роту. Отправили нас на фронт немедленно, причем без оружия — по-видимому, побаивались, что мы по дороге опять восстанем.
— Вам можно было только посочувствовать, — коротко бросил Дед. — В это время наше наступление как раз захлебывалось из-за нехватки сил.
— Вот нас и бросили в самую мясорубку, как штрафников. И не выпускали так до конца войны. Через полгода, на конец войны, полнокровный полк по численности равнялся взводу. Остальные были преимущественно на том свете или по госпиталям. Часть после выписки продолжалаи службу в новых частях. Мне лично повезло — после ранения попал в 1-й Украинский корпус генерал-лейтенанта Скоропадского. Однако, это уже совсем другая история. Ты-то сам что делал после июньского съезда? Ведь мы после того, считай, и не виделись больше?
— Правда, не пришлось. Да, может, оно и к лучшему… — задумчиво молвил Дед. — Я тогда вернулся в полк. Первым делом нужно бы доложить на комитете обстановку, что видел и что слышал, а у меня в голове мысли путаются. Собрались, я все и рассказал, без утайки. Думаю про себя: может, я что-то не так понимаю, пусть еще люди свое слово скажут. Страсти кипели долго. В конце концов черту подвел большевик ефрейтор Чумаков, я о нем вспоминал:
— «Значит так, — говорит. — Из всего того, что здесь рассказал товарищ Горенко, заслуживают внимания, на мой взгляд, два вопроса: об отношении к Украинской Центральной Раде и об отделении Украины от России. По первому вопросу хотел бы ответить вопросом на вопрос: кого поддерживает Центральная Рада? Временное правительство. Что оное собой представляет? Правительство помещиков и капиталистов, контрреволюционное по своей сути. Так неужели непонятно, что такой же контрреволюционной есть и Центральная Рада? Нам не поддерживать ее надо, а бороться против Временного правительства. За перерастание буржуазной революции в социалистическую. Под лозунгами: “Мир — хижинам, война — дворцам! Долой эксплуатацию человека человеком! Грабь награбленное!”
— И как народ? То есть, ваш комитет? — В ответе он почти не сомневался. Потому что и его, и несколько других поколений советских людей сызмальства воспитывали, что те времена и им подобные — шедевр человеческой мудрости и морали.
— Конечно, что большинство «за». Кто же супротив таких лозунгов пойдет? — С удовольствием ответил Дед.
— А с вопросами «об отделении Украины от России» что решили?
— Здесь опять Чумаков всех убедил: «Разве у нас есть противоречия между украинскими и российскими трудящимися? Нет. А где есть противоречия? Между трудящимися и буржуазией. Так зачем же нам, украинским и российским братьям по классу, дробить усилия в борьбе против нашего общего врага — буржуев всех мастей? Будущее человечества — мировое царство социализма, интернациональное братство трудящихся всего мира без каких-либо границ. У пролетариев нет отечества — у пролетариев есть классовые враги, помещики и капиталисты. Поэтому наш лозунг: “Пролетарии всех стран — объединяйтесь!”
— И это также заглотнули? И так же на «ура»? — Скорее для порядка спросил Шеремет.
— Здесь вышло не так просто. В комитете было нас всего одиннадцать душ: по одному от каждого эскадрона — это шесть, по одному от солдат, унтеров и офицеров — это еще три, и председатель с секретарем. Из этих одиннадцати нас, украинцев, было четверо — двое от эскадронов украинских, от унтеров был наш, Матвей Какурин и я, значит. Они сначала твердо на своем стояли. Пришлось еще раз в деталях им растолковать, что это мы, фронтовики, такие горячие и решительные, готовы узел, если нужно, то и шашкой разрубить. А те, кто политику делает, большинство говорунов тех в «тройках» и пенсне, что в Киеве позаседали, они хотят чего угодно, только не государственной самостоятельности, даже сама Центральная Рада — и та всего лишь за автономию. Так чего же, спрашиваю, нам поперед батьки в пекло лезть, без политической поддержки? Повыражались они, повыражались на такую политику наших киевских поводырей, да и замолчали, стали в разряд «воздержавшихся».
— А вы же, Деду? Неужели против самостийности Украины голосовали? — Без надежды спросил Шеремет.
— Неправильно вопрос ставишь. Я не против самостоятельности Украины голосовал, я голосовал за новый общественный строй, где не будет эксплуатации человека человеком, где все будут жить богато и счастливо, в мире и согласии, без классового и национального угнетения. По этому пути твердо и последовательно вела только одна партия — Российская социал-демократическая партия рабочих (большевиков). Вот я к ней и примкнул. Окончательно и бесповоротно. Да и до сих пор считаю, что выбор мой был правилен. И мой, и миллионов трудящихся по всей прежней Российской империи.
— Что же, Деду, тогда не удивительно, что вас после июльских событий в Петрограде, после попытки большевиков захватить власть, выгнали из полкового комитета. Хорошо, что хоть так…
Дед, захваченный своими воспоминаниями, продолжал:
«… В начале Октябрьской революции я опять выплыл на арену. Меня на корпусном съезде избрали делегатом на армейскую конференцию. При штабе армии был организован армейский ревком из семи лиц. В этот ревком был избран и я. Таким образом с 28 октября 1917 года по старому стилю мне пришлось работать членом и заместителем председателя военно-революционного комитета Одиннадцатой армии, штаб которой стоял в Староконстантинове.
Работать в ревкоме было нелегко, потому что офицерство преимущественно не хотело признавать советской власти, но солдаты в своем большинстве поддерживали власть Советов.»
— О тех временах я читал разное, относительно отношения солдат к офицерам. Генерал Деникин, да и другие белогвардейской ориентации авторы пишут о безобразиях, насилии и даже зверствах, что их, будто, творили революционные солдаты и матросы. Советские же историки и писатели старательно обходят или замалчивают эту тему. А как было в действительности?
— В действительности, конечно, везде, с обеих сторон и недостаточно порядочных людей, и просто сволочи всякой хватало. Хотя если по-правде, то наш брат-солдат чаще тогда перегибал палку, особенно в марте-апреле семнадцатого, да и после Октябрьской революции, естественно. Причем часто страдали совсем не наихудшие в своем отношении к солдатам офицеры, даже можно сказать, полностью порядочные люди. Потому что всевозможные мерзавцы-«зубодробители» и шкурники-боягузы — те и здесь сразу же сориентировались. Стихли, попрятались, поубегали, словом — исчезли, будто их здесь и не было. А порядочные офицеры, те, кто не позволял себе сам в свое время куражиться над солдатами, тот, естественно не считал себя виноватым. И в случае перегибов со стороны нашего брата-солдата иногда считал возможным подать голос в защиту собственного достоинства и чести. А времена же были неровные, все молодые, все при оружии, свобода в голову ударяет, кровь кипит. Пока разберутся что к чему — глядишь, его уже либо на штыки подняли, либо застрелили, либо шашкой рубанули. Потом разобрались, что как раз этот из офицеров одним из наиболее порядочных был — так поздно уже…
— И как же ваш революционный комитет к этому относился? Вы лично?
— Что ты глупости спрашиваешь? Конечно, что негативно. Но за всеми же не уследишь, особенно когда атмосфера наэлектризована. Мы своих офицеров даже оберегали, в своем полку, всегда кто-то шел сопровождать из сознательных солдат, когда за расположение нужно было выйти. Чтобы кто чужой не цеплялся. Да и как можно было иначе? Если мы вместе всю войну прошли? У нас же текучка личного состава была не такая, как в пехоте. Да и отношения были совсем иными.
— Как так — иными? Не понял. Вы же сами говорили, что они и над солдатами издевались, и пили-гуляли за счет трудового народа…
— Э, не цепляйся… Когда до дела дошло, война началась, тогда нам та ихняя выучка ой как пригодилась! И в войну многие благодаря ей только и выжили. Потому что лучше могли пикой попасть, и шашкой рубануть, или выстрелить первым и угодить. Все же это сразу поняли, не дураки. Что же касается пирушек с пьяным царем и французской кухней — так на фронте все вместе пили то, что под руку попадет и закусывали тем, что добыли. Так что…
— Но революцию офицеры все равно не воспринимали?
— А как же им ее воспринять, если у них перспектива — все потерять? Особенно нашим… Потому мы на них и не надеялись.
«…Чтобы заручиться поддержкой солдат, ревком решил созвать общеармейский съезд. Поскольку в Староконстантинове не оказалось такого помещения, где можно было бы его провести, то меня как заместителя ревкома послали в город Кременец, чтобы я там подыскал такое помещение, где бы можно провести съезд.»
Интересная штука жизнь. Через сорок пять лет дед опять очутился в том местечке, только уже как житель — жил там в старости пару лет у младшей своей дочери, которую завела туда служебная судьба её мужа.
— Помните, Деду, начало шестидесятых?
— Ну да, это как раз тогда двадцать первый съезд партии был.
Шеремет хотел сыронизировать и относительно памяти деда на партийные съезды, и касательно принятой именно тогда Новой программы КПСС — программы строительства коммунизма в СССР, но сдержался, чтобы не раздражать. Потому что тот и так что-то разволновался:
— А ты знаешь, что в том местечке перед войной и старшая твоя тетя жила?
Этого Шеремет не слышал. И с интересом слушал теперь рассказ о драматичной судьбе молодых супругов. Артиллерийского офицера, который с первыми залпами войны пошел навстречу врагу и его двадцатилетней жены, которая беременной, в чем была, направилась на восток, пешком из Волыни на Надднепрянщину. И дошла.
— А почему мне раньше об этом никто не рассказывал?
— Оно тогда тебе не нужно было. Читай дальше.
«… Необходимое помещение в Кременце я нашел, и общеармейский съезд там состоялся…»
— Насколько помню этот город, там на то время могло быть только одно подходящее здание — Кременецкого лицея. Да?
— Все правильно, именно там. Учащихся мы немного потеснили, на время.
«Вкус у вас, товарищи большевики, неплохой, — подумал про себя Шеремет. Старинное величественное сооружение и теперь, через почти сотню лет, производило впечатление».
«… На съезде был представитель ЦК партии Г.И. Чудновский. Съезд принял решение поддержать рабоче-крестьянское правительство. То есть, поддержать советскую власть. На второй день мне Чудновский поручил собрать на митинг население Кременца, где мы с ним хорошо поговорили с людьми и большинством было также принято решение поддерживать власть Советов…»
— Почему же тогда, если все так хорошо складывалось в семнадцатом, те же люди через четверть века возраста таким же большинством поддержали вооруженную борьбу против той же власти Советов? Ведь именно в тех краяхх была создана и действовала мощная группировка Украинской повстанческой армии, так называемая «УПА-север».
— Кто его знает, почему. Причин здесь может быть много. Влияние буржуазной пропаганды — они же до тридцать девятого года в составе панской Польши были. Или украинских буржуазных националистов— это же Западная…
— А почему это влияние пустило такие глубокие корни? Если в сентябре 1939-го они Красную армию с цветами встречали?
— Не знаю, я тогда там не был. А догадки в таком деле — то занятие не только пустое, а даже — вредное…
Зато Шеремет знал. Но не будешь же теперь упрекать деда за деяния его преемников в 1940-41 году, когда вместо того, чтобы воспользоваться искренней благосклонностью населения Западных областей, благодарного Советской власти за освобождение от жестокого национального гнета поляков, эта самая власть в первую очередь принялась быстро выискивать «классово чуждый элемент». Со всеми печальными от того последствиями: в довоенные годы — только для этого «элемента», а в 1944-54 годах — для всего украинства. Потому что спровоцированная необоснованными репрессиями фактически гражданская война, теперь уже вторая, целое десятилетие истощала силы и разрушала единство украинского народа.
Эта тема остается болезненной для того края и до сих пор. Однако что скажет на это Дед, несложно предусмотреть: «то были отклонения от линии партии», «перегибы на местах», «партия этого не одобряла». А из-за этих «перегибов» и «отклонений» были изувечены судьбы сотен тысяч людей, — как с одной стороны, так и с другой, как под красным флагом, так и под желто-голубым и красно-черным. Из числа последних жертв, правда, значительно больше. Однако на это даже нынешняя, теперь будто бы своя, украинская власть пытается не обращать внимания. Во всяком случае, и сегодня в центре Кременца, как и во времена СССР, поражает величием лишь один мемориал — в честь погибших под красным флагом.
— Так кого же ты в том винишь? — прочитал его мысли Дед.
— А чего мне лично кого-то обвинять? Наши с Вами все под обелисками с красной звездой лежат, Вы же знаете. Просто рассуждаю — как и почему так выходит? Справедливость есть справедливость, если ее не возродить — добра не будет, все равно огонек враждебности и мести будет теплиться.
— Я тебе на эту тему потом скажу, немного позже. А пока еще почитай.
«… В Ревкоме одиннадцатой армии я работал с 29-го октября по 25 ноября старого стиля, а в дальнейшем я заболел тифом и угодил в госпиталь. 20 декабря 1917 года старого стиля меня комиссовали, выписали из госпиталя и дали мне месячный отпуск домой для поправки здоровья».