Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

31. Оргия у пана Чаплинского

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

Много перемен за эти четыре года произошло в Чигирине. Старостинский замок, угрюмо дремавший над тихим Тясмином, в последний год обновился, принарядился и, открыв свои сомкнутые веки, глянул на свет. От замка побежали вниз между волнами густой зелени золотистые сети дорожек; вокруг него разостлались роскошными плахтами клумбы цветов; с боков приютились красные черепичные крыши, рассыпавшиеся между садиками, вплоть до Старого места (городской площади). Коронный гетман, староста Чигиринский, редко останавливался в Чигиринском замке, а потому последний и был прежде запущен.

Но два года назад приглянулась старому магнату молодая красавица, дочь краковского воеводы князя Любомирского, и влюбленный старец переселился поближе к своей желанной невесте, укрепив место Чигиринского старосты за своим сыном Александром, к которому назначил подстаростой дозорцу своих маетностей пана Чаплинского. Последний успел заискать расположение у старого Конецпольского, а молодому сумел залезть в душу; он подметил у юноши дряблую, падкую ко всяким вожделениям натуришку и стал потакать ей тайно во всем. Сам, вконец развращенный, он систематически развращал и гетманского сына, забирая в свои руки его тряпичную волю: охоты, азартные игры, кутежи, потехи, насилия, вальпургиевы ночи опьяняли изнеженного магнатика чадом жизни и привязывали к виновнику этих наслаждений, Чаплинскому.

Когда же старый Конецпольский удалился на Подолию, оставив сына самостоятельно хозяйничать в старостве, то Чаплинский не стал уже стесняться в виртуозности своих измышлений и закружил голову своего владыки в бесконечных оргиях и пирах… И Чигиринский замок, и двор, и сам город закипели небывалым оживлением, хотя это оживление принесло местным жителям много горя и слез.

Пониже старого замка, на круче, над самым Тясмином, в тени садов чернело высокою крышей довольно большое и неуклюжее здание; за ним золотистыми ромбами выглядывали новые гонтовые крыши других построек, над которыми, в виде каланчи, высилась круглая башня; это была усадьба чигиринского подстаросты Чаплинского.

Теперь под покровом мягкой украинской ночи и будьшок, и сад Чаплинского светились огнями; на широком, мигавшем от двигавшихся факелов дворе стояла сутолока и гам: стучали колымаги и повозы, фыркали кони, перебранивались кучера, суетилась прислуга, сновала туда и сюда придворная шляхта. Овдовевший Чаплинский, по истечении шестимесячного траура, праздновал сегодня свое новое кавалерство, задавал холостую пирушку – хлопьяшник…

За домом, в саду, под охраной ветвистых елей и сосен, пересаженных искусственно на песчаный холмик, стояло обширное гульбище; к нему вела змейкой дорожка, окаймленная вперемежку кустами папоротника и можжевельника. Самое гульбище внешним видом напоминало какое-то капище с островерхою крышей; последняя заканчивалась расплывшимся куполом, с длинным, торчащим шестом. Вокруг этого купола шла узенькая, огражденная баллюстрадой, площадка, к которой вела шаткая лестница. С этой площадки открывался чудный вид на разлившийся озером Тясмин, на тающие в сизой мгле контуры правого нагорного берега и на раскинутый гигантский ковер левого.

Внутри это гульбище состояло из одной просторной светлицы, к которой примыкали с двух сторон уединенные беседочки, густо обвитые диким виноградом и плющем. Внутренность ее была искусно отделана березой: белые пластинки коры переплетались мозаикой с темными фарнерами корня в прихотливые узоры и словно коврами покрывали потолок и стены светлицы, придавая ей необычайно оригинальный и кокетливый вид. Незастекленные, без рам, высокие окна были полузавешаны извне бахромою ползучих растений, а внутри закрывались матками из оситняга. При входе была во всю длину здания широкая терраса. Мебель в светлице состояла из светлых ясеневых столов и плетеных из красного шелюга кресел; но в беседках стояли еще и широкие канапы с изголовьями, обитые мягкими коврами.

Теперь все столы были накрыты белоснежными скатертями и гнулись под тяжестью канделябров, жбанов, кувшинов, кубков и всевозможнейших фляг. Матки на окнах и дверях были подвернуты; внутренность светлицы горела сотнями колеблющихся огней, а через темные отверстия окон врывались струи прохладного, напоенного смолистым запахом воздуха. В светлице и на террасе в дорогих и пестрых костюмах толпились, группами гости; но у стола еще никто не сидел, ожидая прибытия какого-то важного лица. Сам хозяин то и дело выбегал на террасу и рассылал на разведки своих казачков – джур.

У одного из открытых окон стоял зять хозяина, Комаровский, молодой еще блондин, с светлыми бесцветными глазами, широким носом и толстыми, чувственными губами; он рассказывал собравшимся вокруг него вельможным панам игривые побрехеньки, заставлявшие всех покатываться со смеху; особенно громко и с засосом хохотал, поддерживая руками свою вместительную утробу, откормленный на славу, с бычачьей шеей, пан Цыбулевич, приехавший из Волыни по личным делам; за ним заливался звонким и частым смехом худощавый и длинный, как жердь, старший (на основании маслоставской ординации) над рейстровыми казаками, ополяченный немец Шемброк; за этими фигурами то скрывался, то скромно выглядывал знакомый уже нам пан Ясинский, втершийся как-то на днях, при посредничестве Чаплинского, в свиту молодого старосты; он был одет просто, по-шляхетски, и подобострастно хихикал, прищуривая свои красные, подпухшие глаза и стараясь втянуть в себя округлившееся за четыре года брюшко; за ним толпилось еще несколько блестящих фигур молодой шляхты. У другого окна, якобы созерцая глубокое, усеянное звездами небо, стоял его мосць пан пробощ и чутко следил за рассказами, смакуя каждым словом в тиши. Под елями прохаживались тоже нарядные группы.

– Фу, пане… дай покой… отпусти душу! – почти задыхался пан Цыбулевич. – Ведь лопну… як маме кохам! И без того духота, а ты еще поддаешь пару…

– Пшепрашам, тут еще на духоту жаловаться нечего, – заметил худощавый Шемброк, – тут пышно, чудесно… ветерок, прохлада и этот бор, – сказал он, махнув к себе несколько раз рукою и стараясь вдохнуть благоухание ночи.

– Да, здесь восхитительно, очаровательно, ясное панство, – вмешался робко Ясинский, – я во многих богатейших палацах бывал, но такого привлекательного уголка не находил нигде.

Цыбулевич и Шемброк посмотрели небрежно на Ясинского.

– Ну, пане тесте, здесь хвалят все твое гульбище, – обратился ко входившему Чаплинскому Комаровский, – и постройку, и борик, и твою фантазию находит панство прекрасным…

– Очень рад, очень польщен, мои дорогие, пышные гости, – подошел, самодовольно улыбаясь, хозяин, – для меня тоже здесь самый дорогой уголок в моих владениях: эти сосны и ели, этот песок и можжевельник, эта березовая отделка напоминают мне, хотя слабо, мою милую Литву, и я здесь отдыхаю от трудов душою и телом.

– И предаюсь, добав, тато, за ковшем доброго литовского меду, свободной неге, услаждаемой нимфами…

– Что ж, зять, – вздохнул невинно Чаплинский, – vita nostra brevis est.

– Клянусь Бахусом и Венерою – правда! – воскликнул Комаровский.

– А пан поклоняется только двуипостасному богу? – засмеялся октавою Цыбулевич.

– Иногда еще, пане, признаю и третьего – Меркурия…

– Да… игра и всякие прибыли, гешефты… – опять вмешался Ясинский, – без них и первые два бога имеют мало значения… Есть вот баечка…

– А что же, пане, – прервал Ясинского Цыбулевич, – будем ли мы посвящены во все прелести неги литовской?

– Об этом его мосць будет судить лишь послезавтра, – развел руками Чаплинский и с загадочною улыбкой подошел под благословение пробоща.

На террасе стоял Хмельницкий с полковниками Барабашем и Ильяшем. Первый выглядел уже старикашкой, с отвислыми щеками и таким же брюшком; держался он несколько сутуловато и не совсем твердо в ногах; огромные седые усы его спадали длинными прядями на грудь, а узкие прорезанные глаза изобличали татарское происхождение. Второй же был более бодр и темным цветом лица да характерным носом напоминал армянина.

– За границу я ездил по королевским личным делам… с письмами к тестю, – говорил Богдан, – чего мне скрывать от своих? Мне шляхетное мое товариство дороже, чем кто бы ни был: с панством шановным мне век и жить, и служить, а там, – махнул он рукою – с богом, цыгане, абы я дома…

– Это ты горазд, пане сотнику, – буркнул Барабаш, мотнув усом, – кому, кому, а тебе с нами… и рука руку, знаешь…

– И моет, и бруднит, – засмеялся Богдан.

– Хе! – клюнул носом Ильяш, набивая с длинным чубуком трубку, – но любопытно знать… даже бы нужно… что стояло в тех письмах?

– Нельзя же было, пане полковнику, разламывать печатей, – ответил, пожавши плечами, Богдан, – хотя и кортело… Так, с углышка только мог догадаться, что дело шло о приданом… Грошей просил его королевская мосць, – добавил он шепотом.

– Ага, именно! – обрадовался догадке Барабаш. – Король ведь действительно бедняк – харпак… Где ему нам допомочь? Некоторые у нас надеются на короля… Пустое! Попыхач он у золотого ясновельможного панства…

– «Як нема тата, то шукай ласки у ката», – улыбался Ильяш, раскуривая трубку.

– Так ли, сяк ли, а есть надо… – засмеялся и Барабані,-а потом заметил Богдану: – Скучали мы по тебе, пане, что редко так жалуешь?

– Спасибо за ласку, – поклонился сотник, – боялся докучать, да и рои подоспели…

– Пышное панство, прошу в светлицу к столам! – крикнул на террасе Чаплинский. – Его ясновельможная мосць уже едет!

Длинною вереницей потянулись гости в светлицу. Хозяин торопливо начал представлять их друг другу.

Хмельницкий страшно был озадачен появлением своего врага, почти забытого им за пять лет. Сам Чаплинский, видимо, чувствовал себя крайне неловко при представлении своему свату Ясинского и пытался загладить эту неловкость их примирением.

– Пана страшно грызет совесть за прошлое, – умильно заглядывал свату хозяин в глаза, – он почти для того и приехал, чтобы выпросить у тебя, друже, забвение ошибкам горячей и нерассудливой юности.

Ясинский стоял во время этой тирады в смиренной позе, с опущенными долу глазами и поникшей головой.

– Что было, то минуло, – сказал небрежно Богдан и, взявши под руку свата, отвернулся, от Ясинского, сказавши: – Я имею тебе, пане брате, сообщить нечто важное.

Ясинский проводил его злобным, зеленым взглядом шакала.

В это время распахнули двери два казачка, и в светлицу быстро вошел сам староста, молодой Александр Конецпольский, под руку с князем Заславским.

Несмотря на раннюю молодость, на лице Конецпольского лежали уже следы отравы и пресыщения, а вздернутый нос и прищуренные глаза придавали ему нахальное выражение. Заславский же был средних лет и среднего роста, но необыкновенно тучен: впрочем, лицо его дышало здоровьем и свежестью, а выражение его было крайне симпатично: и по одежде, и по манерам можно было сразу признать в нем магната.

В светлице послышалось шумное движение: Чаплинский бросился с подобострастным восторгом навстречу; панство тоже понадвинулось приветствовать именитых гостей.

– Вот я, пане, – обратился Конецпольский к хозяину, – привез к тебе моего дорогого гостя, ясновельможного каштеляна дубенского, князя Доминика Заславского, – прошу ушановать его мосць.

– Падам до ног! – захлебывался, изгибаясь, Чаплинский. – За великую честь, за счастье! Челом бью ясноосвецоному панству, прошу на почетное место!

Поздоровавшись с некоторыми гостями и познакомив с ними Заславского, Конецпольский приветствовал остальных наклонением головы и занял первое место, усадив по правую руку Заславского.

Теперь уже хозяин обратился с приятным жестом ко всем:

– Прошу, пышное панство, занимайте места, кому где любо: сегодня мы празднуем вольное свято утех и радостей жизни, свободу нежных страстей, а перед ними – все равны. Не будем же тратить дорогого времени.

С одобрительным шумом разместилось многочисленное общество за столами.

– Для начала, панове, – произнес торжественно Чаплинский, наливая из объемистой фляги всем в кубки какую-то золотисто-зеленоватую жидкость, – прошу вас отведать этой литовской старки, настоянной на зверобое и можжевельнике.

– Недурно, – попробовал староста. – Ты ведь, пане подручный, обещал угостить нас сегодня всеми роскошами Литвы, начиная с яств и питей и кончая более сладкими прелестями?

– Темные леса и глубокие озера моей родины, со всеми их обитателями, видимыми и таинственными, со всеми чарами неги, будут у ног ясновельможного пана, – произнес с низким поклоном, разводя руками Чаплинский.

– Это мы с паном пробощем оценим, – подмигнул Конецпольский.

Non possumus, – опустил глаза пробощ.

– Го-го! – засмеялся староста. – Potencia potenciarum!

– А пока знайте, панове, – обратился он ко всем, – что мой помощник празднует сегодня свою холостую свободу и возобновленную молодость, так нужно нам поддержать его поддержанные силы.

Edamus, bibamus, amemus! – воскликнул, поднимая кубок, Хмельницкий.

– Amen! – чокнулся с ним Барабаш.

– Виват! Слава! – подхватили гости шумно, одобрив литовскую старку. Судя по возросшему сразу шутливому говору и смеху, она действительно заслуживала большой похвалы.

Между тем, гайдуки втащили на столы в огромных полумисках медвежьи окорока, буженину из вепря, лосьи копченые языки, полотки из диких гусей, а к ним в вычурных мисах-вазах разнообразные соленья и приправы из лесных ягод и разного рода грибов да всякие еще литовские сыры. Бесчисленное количество казачков засуетилось возле гостей, то подавая, то принимая посуду, то ожидая других приказаний.

С шумными одобрительными возгласами и жадностью накинулось панство на дары дремучей Литвы; цоканье ножей, усиленное сопение и жевание неоспоримо доказывали, что гости отдавали им полную честь. Чаплинский суетился, рекомендовал и сам подкладывал лучшие куски особенно почетным для него лицам. Молча, кивками голов да мычанием, благодарила услужливого хлебосола почтенная шляхта и только лишь вытирала платками, а то и бархатными велетами своих роскошных кунтушей обильно выступавший на подбритых лбах пот.

После первой смены, хозяин наполнил кубки гостей новою мудреной настойкой. На вторую скатерть поставлены были другие полумиски и лохани с разною маринованною, варенною, жаренною, фаршированною рыбой, и все из литовских озер, с литовскими же соусами и потравками.

Когда первый голод был утолен и с меньшею жадностью стало набрасываться панство на снеди, послышались за столами то там, то сям короткие фразы.

– Да, у нас новость, я и забыл сообщить ясновельможному панству, – говорил заметно уже подогретый старками пан Чаплинский – у нас вот в Чигиринском лесу, за Вилами, в трущобе поселилась литовская ведьма, чаклунка, почище киевской… вот так ворожит – не цыганкам чета! Кому из вас, панове, желательно узнать свое будущее, так рекомендую: как на ладони увидите! А кроме того, у нее найдутся вернейшие привороты и отвороты…

– Ну, этого нам не потребуется, – скромно заметил пан пробощ.

– Очень самонадеянно! – улыбнулся Заславский.

– Гм, гм, – погладил ус Барабаш, – а мы так должны смирить свою гордыню.

– Хе? Нам, подтоптанным, зело нужны привороты, – заметил Шемброк.

– А по-моему, пане добродзею, наилучший приворот – это дукаты! – пробасил князь.

– Святая истина! – пропел в тон Ясинский.

Все захохотали. Сдержанное, натянутое настроение пред лицом таких важных магнатов, ослабленное несколькими кубками доброй старки и других настоек, теперь сразу упало, всяк почувствовал себя развязным и смелым.

– В каких это Вилах, – спросил небрежно Богдан, – что на Татарском току или за Чертовым провальем?

– За Чертовым, за Чертовым, где крутится бесом бурчак, – ответил Чаплинский, наполняя свату вновь кубок, – а что, думаешь попытать свою долю?

– И спрашивать нечего: наша доля затылком стоит.

Совершили третье общее возлияние, подали новую перемену. На этот раз в глубоких вазах появились литовские колдуны.

– Пышное панство! – заявил торжественно хозяин. – И рыба, и колдуны любят плавать, так вот рекомендую легкие прохладительные – толстые фляги наливок, ратафий, запеканок, мальвазий. Черпайте из них обильно и спешно, ибо с появлением царя питей, нашего старого, седого меда, всякие пустяковины будут убраны.

– Добрая рада! – зашумели гости и потянулись все к флягам.

– Не буду времени тратить, ясновельможный пане! – крикнул уже смело Ясинский, опоражнивая кубок.

Начались меж соседями и в разбивку потчеванья и чоканья.

– Слыхали ли, панове, – заговорил один из молодых землевладельцев, – вновь начались хлопские бунты.

– Что? Где? – обратились многие к шляхтичу.

– Да вот, у моего брата за Киевом был случай: не захотели панщины отбывать хлопы, стали галдеть, что прежним владельцем им даны зазывные льготы.

– Ишь ты! – заволновались некоторые. – Послушай их, так и хозяйство все брось!

– Ну, и что же, пане добродзею? – заинтересовался Заславский, да и другие притихли.

– Брат-то, ясновельможный пане, расправился с ними по-шляхетски: написал им новые условия на спинах.

Взрыв хохота прервал рассказчика.

– Да, панове, а одно село, которому такое решение не понравилось, сжег он дотла.

– С хлопами? Так начадил сильно! – икнул Ясинский.

– И убытки понес, – добавил мрачно Богдан.

– Конечно, – загорячился пан с бычачьей шеей, – а что поделаешь? Вот и у меня в соседстве повесили эконома хлопы.

– Плохое предзнаменование, – отозвался Заславский, – и многому виною мы сами.

– Конечно, ясноосвецоный княже, – подхватил развязно молодой шляхтич, – потворство, полумеры, паньканье…

– Жестокость, – подсказал Шемброк.

– Соблазняются такими мыслями многие, – промычал Комаровский.

– «Аще око тебя соблазняет, вырви его и верзи вон», – с чувством сказал пробощ, поднявши набожно взор.

– Отвратительная слабость, – зарычал Цыбулевич, – не манерничать нужно с этим быдлом, а залить сала за шкуру…

– Как князь Ярема кричит: «Огнем и мечем!» – улыбнулся насмешливо Заславский, – только вот в чем беда: после огня и меча ничего не остается.

– Да, ясный княже, нам, властителям, это невыгодно, – сказал, покрасневши, Хмельницкий.

– Я вот потому и рекомендую лучшее правило – канчуком и лозой! – выпятил багровые глаза Цыбулевич.

– Виват, пане! – потянулись многие к толстяку с кубками.

– Виват! – поднял свой и Богдан. – Вы там канчуками разгоните, а народ и бросится к нам, вот тогда в поместьях вельможного нашего панства и будет сила рабочих.

– Слава нашему пану сотнику! – закричали одни, а другие расхохотались.

– Слава свату, слава! – чокнулся с Богданом Чаплинский. – Только и с нашим подлым народом нужно камень за пазухой держать. Предпочитая регламент пана Цыбулевича, я предлагаю в дополнение еще более остроумные меры, как например: жажду, голод, холод, зуд…

– Воистину, претерпевший на теле душу свою соблюдает, – вздохнул пробощ.

– Отец мой, – заметил иронически Конецпольский, – очень уж этому быдлу потворствовал: льготы давал, поборы брал ничтожные, а потому такие ж и доходы.

– Ну, мы их увеличим! – задорно крикнул Чаплинский.

– Я ведь, свате, тоже за доход: чем больше его в наших поместьях, тем лучше, – вмешался Хмельницкий, якобы небрежным, веселым тоном, но заметно было, что в голосе его прорывалась сдерживаемая злобная хрипота, изобличавшая внутреннюю бурю. Только, по-моему, первая забота доброго хозяина, чтоб быдло его было в силе и в теле, а если его изнурить голодом, да холодом, да нужею, так работы с него не будет; значит, и выйдет: «ні богові свічка, ні чортові кочерга»! А насчет дохода, так его можно увеличить, либо выдавливая сильнее из одной макухи олею, либо увеличивая число макух.

– Ловко, ловко, пане! Голова! – поддерживали Богдана местные шляхетные землевладельцы, а пьяненький Барабаш даже облобызал своего сотника.

– Теперь запугивание панства этим схизматским хлопством никчемно, – вмешался вдруг в разговор сильно охмелевший Ясинский. – У пана сотника все старое в голове: минуло, прошло! Теперь, если бы что, так только мокрое место, – нагло он опрокинул свой кубок и разлил по скатерти драгоценную влагу.

– Совершенно верно, – поддержал и Чаплинский.

– А если от пана Цыбулевича и его соседей перебегут к нам все хлопы, – добродушно засмеялся седенький старичок, – так чтобы не было волнения.

– У Речи Посполитой хватит на всех канчука! – крикнул заносчиво Комаровский.

– У меня-то волнений не будет, ручаюсь, – высокомерно сжал брови молодой староста, – хотя я и сокращаю, и уничтожаю эти глупые льготы… Я и с паном сотником не согласен: по-моему, и макух нужно больше завести, и выдавить кажду посильнее.

Богдан заскрежетал зубами и выпил залпом огромный кубок наливки.

Чаплинский, заметив желчное раздражение своего патрона, поторопился замять эту опасную тему, начав разливать в ковши новые хмельные дары своей родины. На столах появилась грудами жаренная дичь – лебеди, тетерева, глухари, рябчики. Панство потянулось тащить на тарелки руками жирное, обложенное салом мясо, но ело уже более лениво, небрежно, как говорят, ялозило им руки и губы. Лица у большинства гостей были сильно возбуждены, глаза горели, пот скатывался свободно ручейками по лоснящимся, красным щекам.

– Нет, что ни говорите, панство, – начал-таки снова, тяжело отдуваясь, Цыбулевич, – а единодушия у нас нет: если бы вся благородная шляхта постановила давить без потачек псюкрев, так давно бы эта сволочь и пищать позабыла…

– Не пищат только мертвые, – заметил тихо Богдан.

– Ого, – подхватил нагло Ясинский, – значит, пан советует им всем снять capita?

– Я советую пану, – улыбнулся презрительно тот, – просветлить себя больше наливкой.

– Цо-о? – хотел было подняться Ясинский, но не мог. Соседи хохотом и говором замяли эту неприличную выходку. Барабаша клонило ко сну, а другой седенький старичок часто клевал носом в тарелку. Шум все возрастал: панство принимало более непринужденные позы, распускало пояса…

Чаплинский, моргнувши соседям на Ясинского, начал поощрять всех к выпивке, угрожая, что, при появлении на столах меду, это все будет убрано.

– По-моему, – поднял авторитетно голос молодой Конецпольский, – дикую бестию сначала нужно заморить, усмирить, чтобы потом на ней ездить.

– Коня и быка, но не хлопа, – отозвался пробощ, открывая с усилием посоловевшие очи. – Вот мой коллега на Волыни вздумал было приучить хлопов возить себя в возке по парафин… ну, и возили… Только… что бы вы думали, пышное панство? Какой эти схизматы неверный народ! Возили, возили, а потом загрузили возок в болоте, в лесу, и разбежались… Бедный капеллан так и остался на месте, в добычу комарам и мошке…

– Лайдаки! Шельмы! – закричали некоторые, но большинство покрыло их возгласы гомерическим смехом.

– Ха-ха-ха! – покатывался на стуле Заславский. – Воображаю капеллана в болоте с целою тучей над ним всякой дряни…

– Забавно! – засмеялся Конецпольский. – Да, – захихикал, подыгриваясь к патронам, Чаплинский, – вероятно, отмахивался и отчесывался долго…

– А и комары, верно, долго гули, – вставил Хмельницкий, – полакомившись на белом да хорошо откормленном теле…

Новый взрыв хохота покрыл его слова.

Пробощ поднял с ужасом глаза вверх и сложил набожно руки…

В противоположном конце стола шел между двумя шляхтичами крупный спор о собаках и держали пари, кто больше в состоянии выпить. Ясинский брался быть медиатором… Справа какой-то пидтоптанный пан доказывал Шемброку, что нигде нет такого материала для гарема, как в этих местах; но толстый, с бычачьей шеей пан все упорно стоял на своей теме:

– Нет, что ни толкуйте, панове, а единодушия у нас нема: один – сюда, другой – туда, а третий – черт знает куда!

– Это-то, пане добродзею, так! – отозвался Заславский, вздымая свое шарообразное чрево. – Сенаторы и благоразумная шляхта не блюдут у нас дружно Речь Посполиту ни в хатних интересах, ни в окольных… Замечается раскол, грозящий повалить и нашу золотую вольность.

– Как? Что такое? – встрепенулся Конецпольский, а за ним и другие насторожили уши.

– Да вот, – после долгой передышки начал Заславский, – был я у великого литовского канцлера Радзивилла, так до него дошли смутные слухи, будто бы некоторые наши магнаты – nomina odiosa sunt – затевают что-то с королем, вредное для нашей свободы.

Всех ошеломило это известие. Богдан побледнел: неужели так тщательно скрываемая тайна сделалась известной до осуществления?

– Сто дьяблов! – ударил по столу кулаком Конецпольский.

– Мокрая ведьма им в глотку! – ругнул Цыбулевич.

Sancta mater! – всплеснул руками пан пробощ.

– Что ж это! Дурманом напоил кто-либо эти головы? – отнесся сочувственно и Чаплинский.

– Главное король, – подчеркнул Заславский, – он, кажется, хлопочет об увеличении своей власти и ищет клевретов…

– А в какой же хвост, ясный княже, смотрит сейм? – посинел даже пан Цыбулевич.

– Еще, пане добродзею, идет только смутный слух, – ответил Заславский, – а когда будет что-либо положительное в руках, то сейм, конечно, распорядится…

Богдан усиленно наливал себе кубок за кубком и пил, чтобы скрыть от других свое замешательство; ему казалось, что глаза всех устремлены на него и что вот-вот сейчас начнется допрос.

– Знаете… ясноосвецоное панство, – заговорил заплетающимся языком Ясинский. – Оссолинский… у! Это лис!.. Я только что из Варшавы… бывал там везде… у высшей знати… и слыхал… это изумительно… – Як маме кохам, пекельная штука!

– Какая? – поинтересовался Заславский.

– Тонкая, ваша яснейшая мосць! – нахально улыбался Ясинский, бросая на Богдана вызывающий взгляд. – Я хорошо знаю Оссолинского… бывал у него…

– У ясноосвецоного пана канцлера? – воскликнул, пожавши плечами, Хмельницкий, желая осадить лжеца и подорвать к нему доверие.

– Для казака это может быть за диковинку, – прищурил презрительно тот глаза, – а для уродзоного шляхтича это фрашки. A в доказательство… я могу сообщить… что вот на днях… у канцлера будут две свадьбы…

– У него одна только дочь, – возразил Заславский.

– Одна родная, ваша ясная мосць, а другая приемыш… да… просто пальцы оближешь!..

– Цяцюня? Хе-хе-хе! – засмеялся Барабаш, зажмурив глаза и покачиваясь из стороны в сторону.

Словно молот тяжелый упал Богдану на голову. «Это Марылька!» – сверкнуло у него молнией и молнией же ударило в дрогнувшее сердце. Не получая никаких известий о Марыльке во время пребывания своего за границей, не получая от нее ответа на посланное ей письмо уже из Субботова, Богдан порешил, что панянка забыла его, поглощенная волнами новой, увлекательной жизни, и что ему, казаку, не к лицу носить какую-то болячку на сердце про несбыточное черт знает что… и вдруг при одном известии он почувствовал в сердце боль, и такую щемящую да досадную, что даже бросилась ему в лицо кровь и глаза сверкнули диким огнем.

– Ну, так что же разведал там вацпан? – с раздражением уставился староста на Ясинского.

– Что Оссолинский, ясноосвецоный задабривает казачью старшину… О, это хитрая лисица… но и старшина тоже… ой, ой, ой! – не опускал он с Хмельницкого пьяных глаз.

– Это поклеп и на Оссолинского, и на старшину! – крикнул, вспыливши, Богдан и отвел смущенно глаза.

– Старшина верна Речи Посполитой! – добавил Ильяш.

– Предана, как собака… как скаженная, – забормотал Барабаш, вытирая усами тарелку.

– Как один да один – два! – выпрямился Шемброк.

– Но, пан сотник, – подчеркнул Конецпольский, – ведь ты бывал у Оссолинского… и, кажется, канцлером взыскан?

– Да, ваша вельможная мосць, был раз, – ответил, несколько оправившись, Хмельницкий, – но никаких милостей не удостоился… Да и вероятно ли, чтобы государственный муж, вельможа и вдруг бы стал откровенничать с казаком, которого в первый раз видит? Другое дело – пан Ясинский, что с его ясною мосцью за пани-брата.

– Да, да, за панибрата, – залепетал непослушным языком пан Ясинский, – потому что я крикну: «Не позволяй!» – и всех заставлю на сейме молчать, а с казаком не станет никто и говорить. Зась! – хотел он сделать рукою какое-то движение и покачнулся на стуле; Чаплинский бросился и помог Ясинскому дойти до открытого окна. Конецпольский только махнул рукою.

Подали на столы последнюю перемену: разные медовые сласти, пирожки, соты липового меду и фрукты.

– Панове! – торжественно возгласил Чаплинский. – Теперь начинается великий час вожделений.

– Кохаймося! – крикнул Комаровский.

– Виват! – подхватили другие.

– Так я предлагаю, панове, – кричал хозяин, – скинуть жупаны и расстегнуть пояса перед появлением нашего старого литовского меду!

– Дело! – подал первый пример Комаровский, а за ним и другие начали разоблачаться. Кто-то пошатнулся и упал, кто-то захрапел, с кем-то сделалось дурно…

– А где же твои литовские нимфы? – обратился к Чаплинскому захмелевший староста.

– Не нимфы, ваша мосць. а мавки!

– Один черт, лишь бы не духи, а осязаемые; но они, надеюсь, прелестны и без нарядов?

– Совершенно: покровы красоту оскорбляют. Я полагал бы, чтобы эти мавки прислуживали нам теперь и наполняли нектаром кубки.

Одобрительное ржание поддержало это предложение. Богдан, воспользовавшись общим возбуждением и суетой, незаметно вышел из светлицы.

– Но как пан пробощ? Благословит ли? – заметил Заславский.

– Невинные удовольствия освежают душу, – опустил тот смиренно глаза, – но, чтобы не смущать вас, братие, я удаляюсь в беседку, а хозяин мне туда пришлет с нимфой кружечку меду.

Вся мужская прислуга была удалена; матки на окнах опущены. За дверью послышался хохот и визг девичьих молодых голосов, но среди них доносились и тихие всхлипывания да взрывы рыданий.

Началась безобразная оргия…


Примечания

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 1, с. 469 – 484.