Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

45. Смерть жены Богдана

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

Мрачно в субботовском доме, словно черным саваном покрыла его налетевшая туча.

С печальными лицами, с влажными глазами, на цыпочках, осторожно все ходят и прислушиваются к шороху, к малейшему шуму; встретятся два лица, вопросительно, тревожно взглянут друг на друга и молча разойдутся в разные стороны, иногда только тупое безмолвие нарушится слабым стоном, заставив всех вздрогнуть.

Уже третий день, как приобщилась св. тайн пани Хмельницкая и почти третий день, как лежит она в бессознательном состоянии; придет немного в себя, застонет от невыносимой боли, поманит умоляющими жестами, чтоб ей дали успокоительного питья, и снова впадет в предсмертный, изнурительный сон. Ей уже и не отказывали в этом напитке, видя неотразимую, безысходную развязку ее страданий и желая хоть этим облегчить агонию.

Елена тоже третий день не сходит со своей горенки вниз, сказавшись больной. Приходила навестить ее Катря, но Елена, бледная и смущенная, уклонилась от всяких разговоров о своей болезни, от всяких ухаживаний за ней и от лекарств, прося лишь, чтобы ее оставили в покое. Катря ушла от нее, обиженная этим приемом. Вообще болезнь и поведение Елены возбудили бы в иное время много недоразумений и пересудов, если бы все не были пришиблены висящим над головой горем.

Зося, придя утром к своей коханой панянке, была поражена ее видом.

– Ой панно, цо то есть? – не удержалась она от восклицания.

– То, что и должно было быть, – ответила сквозь зубы, не глядя на Зосю, Елена.

– То скутки греческого обряда?

– То скутки, глупая, моей воли, – прищурила презрительно глаза Елена, – То порог к моей власти и силе, то цена падения Ганны.

– А! Так, значит… – хотела было пояснить Зося.

– Так значит, – перебила ее с раздражением панна, – что тебе нечего совать свой нос, коли ни дьябла не понимаешь, значит, что я теперь госпожа и приказываю тебе молчать и не рассуждать.

Зося закусила язык и с рабскою покорностью начала убирать постель и комнату панны.

Богдан, волнуемый тревогой, укором совести и страстью, был почти неузнаваем; внутренний огонь словно пепелил и подрезывал силу, благо агония больной давала приличное этому объяснение; Ганна даже останавливала на нем умиленный, лучистый свой взор; но Богдану казалось, что глаза всех устремлены на него с подозрением и пронизывают его сердце насквозь.

Богдан приходил к умирающей и чувствовал, что. в душе у него росло, как прибой, обвинение, что он перед ней виноват, что даже стыдно высказывать здесь свое горе, так как все это будет притворством, святотатством… и от непослушной внутренней боли он сжимал до хруста пальцев свои сильные руки и уходил… уходил в гай, разобраться наедине с своим сердцем. Но и тихий, задумчивый гай не мог усмирить бушевавшей в нем бури.

«Да, и дети тоже, – ходил он по извилистым, узким дорожкам, заложив за спину руки, и думал, склонив чубатую голову, – смотрят так трогательно на убитого горем отца, а он… – язвительно усмехнулся Богдан и опустился на скамейку. – Но что же дети? – поднял он голову. – Да разве я обязался быть черцецом? Разве я перестал их любить? Да и перед кем я поклялся отречься от счастья? Я и без того десять лет волочусь бобылем. Меня не упрекнула бы и жена, – успокаивал он себя, – не упрекнула бы эта кроткая голубица, – и обвинения, и оправдания, и лукавые афоризмы, и искренние угрызения совести кружились ураганом в его голове, давили его сердце тоскою, а образы, бледные, изнуренные трудом, искалеченные насилием, стояли перед ним неотступно.

– Да что это! – произнес, наконец, вслух раздраженный Богдан. – С ума схожу я, что ли? Разве я забыл свой народ? Откуда ж этот вздор, кто укорять меня смеет? Вот перед кем, – встал он в приливе страшного возбуждения, – вот перед кем я единственно виноват, перед горлинкой, перед этим ангелом небесным! – ударил он себя кулаком в грудь. – Как вор, я подкрался к ней, беззащитной, как коршун заклевал доверчиво прильнувшего ко мне птенчика!.. Одна она только жертва, и ей в искупление – вся моя жизнь!

Он направился к своей любимой липе и взглянул пристально в окна мезонина; но они были закрыты, и сквозь их стекла белелись спущенные занавески.

– Что-то с ней, моей радостью, моим солнышком? Не выходила… Здорова ли? Хоть бы взглянуть, замолить… Но сейчас все следят, пойдут сплетни, люди ведь так злы!

И он отправляется снова в светлицу, заходит к. умирающей, молча терпит муку и ждет не дождется удобного момента.

Елена целый день провела в страшном волнении и неумолкаемой тревоге; она поставила теперь на карту все и с томительным нетерпением ждала, куда падет выигрыш? И стыд, и проблески зарождавшейся страсти, и неведомый страх за исход, и даже мимолетные порывы отчаяния заставляли ее сердце трепетать тоской, кипятили кровь до головной боли.

«Отчего не приходит до сих пор Богдан? Неужели он так покоен? Неужели не может для меня хоть на миг оставить этот труп?» – задавала она себе сто раз эти вопросы, прислушивалась к шуму, стояла у входных дверей и ждала.

Но внизу было тихо, безмолвно; никто не приходил к ней, и Елена в нервном раздражении плакала, проклинала себя, проклинала весь мир.

К вечеру только, в сумерки, услыхала она знакомые, крадущиеся шаги по своей лестнице.

Елену забила лихорадка: она схватилась и села у окна, неподвижно склонив свою голову и прикрывши ресницами лазурь своих глаз.

Богдан взглянул на нее и в порыве терзаний, разивших его мощную грудь, бросился перед ней на колени и осыпал поцелуями.

Вздрогнула Елена, оглянулась и зарделась вся до тонких ушей густым румянцем.

– Прости, прости меня, ангел небесный, ненаглядная моя, счастье мое, рай мой! – шептал Богдан дрожащим от страсти голосом. – Потерял я разум и волю, ты все сожгла!.. Ах, как безумно люблю я тебя!

– Так за что же ты просишь прощения, мой любый, мой коханый? – провела она нежной рукой по его львиной чуприне и прильнула губами к его губам. – Ведь ты любишь меня? Так какого мне еще блаженства желать? Ты меня не обманешь…

– Клянусь всем, – прервал ее и поднял порывисто руку Богдан, – честью моей, жизнью, благом моей родины; только лишь минет время, и я тебя перед лицом церкви и света назову своею дружиной.

– Я тебе верю… доказала, что верю… – обвила она горячо его шею руками и прильнула к нему упругою, трепещущею грудью. – И я тебе клянусь, – добавила она после паузы, с приподнятым чувством, – быть верною, нежною й пылкою женой до самой, до самой смерти…

– О моя радость!.. – ласкал и прижимал ее опьяневший снова Богдан. – Посланная мне богом подруга!.. Ах, какое счастье! Умереть бы в такую минуту.

– Тсс, – отстранилась в испуге Марылька, – под лестницей шаги… Нехорошо… Нехорошо, если тебя застанут здесь… поспеши туда. Что же делать?.. Потерпим недолго, – прошептала она, и глаза ее вспыхнули зноем.

– Ах… вот она жизнь… – простонал даже Богдан, – кричит, требует… хоть один еще торопливый поцелуй на прощанье!

– На, вот какой! – впилась она в его губы и страстно прижалась к нему всем телом. – Ну, пока будет!.. – отшатнулась она и, взглянувши кокетливо на Богдана, взяла его слегка за ухо и пропела: – У, тато! Хорош тато! – а потом опустивши стыдливо глаза, вырвалась из его объятий и убежала. Что-то неприятное полоснуло по сердцу Богдана при этой шутке, но, опьяненный восторгом, он почти не заметил ее.

Точно очумевший от чада, сошел он с лестницы, бессильный даже скрыть игравшую во всем его существе радость.

На счастье его, раздавшиеся внизу шаги оказались принадлежащими Морозенку, приехавшему из Сечи с запросами и поручениями от Нечая; Богдан бросился с таким увлечением обнимать его, что удивил своим восторгом не только Олексу, но даже и бывших при свидании свидетелей, особенно Ганну; последняя взглянула на него пристально и изумилась: ни тени бывшей тоски на лице, ни капли печали, а одна лишь утеха да сладость.

Ганна вспыхнула сначала огнем, а потом побледнела. «Нет, не обманешь, – пронеслось стрелой в ее голове, – не Морозенку рад ты, а не можешь скрыть своей радости. Раз и меня ты обнял», – резнуло ее страшной болью это воспоминание, и она, прошептав неслышно: «Ой, украли у нас солнце ясное», – схватилась за притолку двери, чтоб не упасть.

Богдан поспешил увесть Морозенка на свою половину, чтобы самому поскорей уйти от непрошенных наблюдений.

Выскочила в сени вся раскрасневшаяся, взволнованная Оксанка и чуть не расплакалась, что не застала Олексы. Потом, обведя глазами, она увидела свою любую Ганночку с искаженным от страданий лицом, едва державшуюся на ногах, увидала и подбежала к ней с непритворным участием.

– Что с вами, родненькая? – взяла она ее за холодные руки и прижала их к своим губам. – Вы нездоровы?

– Проведи меня… в детскую… – простонала слабо Ганна, – прилягу… пройдет.

Оксана едва ее довела, так она шаталась из стороны в сторону, и почти уронила ее на постель… Ганна упала и разразилась истерическими рыданиями.

Когда Морозенко встретился с Оксаной, то, после пламенных поцелуев, после нежных ласк и объятий, после бессвязных, бессмысленных, но счастливых обрывков речей, прерываемых шепотом, вздохами и немыми моментами непереживаемого дважды блаженства, – после всего этого начал он, наконец, расспрашивать Оксану про причину какой-то придавленности всех в Субботове, про значение скрываемой радости и нескрываемых слез.

– Разве ты не знаешь? Титочка, мама наша… вот, вот умрет… – простонала Оксана.

– Слыхал, слыхал, – сочувственно вздохнул и Олекса, – но что ж? Давно ведь все это знают… тут благодарить нужно бога, что берет ее к себе, прекращает муки… Но только помечаю я, – качнул он головою, – что, помимо пани господарки, что-то затуманило, замутило всех здесь.

– Да! Ты не знаешь разве? Правда, правда, без тебя возвратился сюда пан господарь из Варшавы с какой-то панянкой… Да, да… – оглянулась она трусливо и, нагнувшись к его уху, прошептала с глубоким убеждением: – Она ведьма, она знахарка, чаклунка… Она испортила своим колдовством нашего батька, она ускорила своим зельем смерть пани титочки, она обидела кровно голубку Ганнусю… и та через нее сколько раз плакала, а теперь и совсем уезжает отсюда… Я ее не люблю… и баба не любит… Хоть она и приняла нашу веру, а я, хоть и грех, а не поверю ей ни в чем, ни в чем!

– Так она уже и веру переменила? – задумался Олекса.

– Переменила, переменила, а после этого, – добавила серьезным шепотом Оксана, – у нас еще хуже стало…

Оксанку позвали к умирающей; последняя просила к себе Елену, но Богдан остановил Оксанку и сказал, что панна больна от бессонных ночей и что ей нужно дать отдых. Ночь прошла каким-то кошмаром; умирающая то металась на постели в тоске, то лежала неподвижно, без памяти.

Богдан, узнавши, что Ганна захворала, зашел с тревогою к ней.

– Что с тобой, моя ясочко? – присел он на ее кровати, положив ласково на ее голову руку. – Ты истомилась, извелась возле несчастной больной, давно замечаю, как ты бледнеешь.

Ганна ничего не ответила, а только задрожала вся, как в ознобе, и заплакала тихо, беззвучно.

– Ты за титочкой побиваешься, – смутился ее слезами Богдан. Они зажгли его где-то далеко в тайниках сердца, всполохнули трепетавшую там радость и холодом побежали к чуприне. – Ах, какое у тебя сердце золотое, святое! – вздохнул он и поцеловал ее в голову.

Вздрогнула от этого поцелуя Ганна и встала порывисто с кровати; встала и отошла в угол, устремив на Богдана такой всепрощающий, такой печальный взгляд, что тот не выдержал этого кроткого укора и отвернулся в смущении.

– Отпустите меня, дядьку, – едва слышно прошептала она, хватаясь рукой за стену, – тяжело, тяжело мне, невыносимо. Вот это святое сердце, – улыбнулась она грустно, – видите, как извело меня, и что его золото, – подчеркнула она, – стоит?.. Одни бесполезные муки.

– Что ты? О чем ты? – обернулся взволнованный, потрясенный ее словами Богдан.

– К брату хочу… в Золотарево.

– В такую минуту нас хочешь кинуть?

– Ах правда! – заломила она руки. – Хоть титочка, мама моя, порадница моя, уже почти на божьих руках, но уйти от нее…

– А от меня, от детей-сирот ушла бы? – промолвил огорченным голосом Богдан.

– Ай, дядьку мой, батько наш единый! – всплеснула она руками и скрестила пальцы. – Не спрашивайте… не нужно… И вам, и всем тяжело, больно!

Она, шатаясь, ушла к титочке и опустилась перед ней на колени.

К вечеру больной сделалось видимо лучше; она открыла глаза и поманила Ганну рукой.

– Всех хочу видеть, всех, проститься, – беззвучно прошептала она, но Ганна, по движению губ, поняла ее желание.

Тихо, торжественно, с благоговейною печалью начали входить все ближайшие члены семьи в комнату умирающей; вошла теперь в нее и Елена.

Вошла она с поникшею головой, тихая, робкая, умиленная общею печалью; вошла и окаменела.

Перед страшным таинством смерти и гордые духом смиряются, а слабые трепещут и падают ниц; вид человека, стоящего на рубеже вечности, поражает все наше чувство и смущает слабый ум роковым вопросом: что он, догорающий наш собрат, за этим мрачным пологом через мгновение увидит? И этот безответный, неразрешимый вопрос наполняет холодом наше сердце, робостью – душу, ничтожеством – мозг.

Такие же, быть может, мысли осветили ледяным блеском головку Елены и заставили ее затрепетать; она подняла глаза на умирающую, и ей показалось, что это лежит перед ней не названная мать ее, а грозный судья, и что через миг этот судья бросит к подножию бога свои чувства, оскорбленные беспощадной рукой, не пощадившей даже последних страданий.

Елена нервно вскрикнула и упала к ногам умирающей. Богдан оцепенел от ужаса. Катря, Оленка и Андрийко опустились на колени перед матерью… Это смягчило несколько и сгладило отчаяние Елены, поразившее всех своим непонятным порывом; Богдан тоже подошел к изголовью своей жены.

Последняя лежала неподвижным пластом, без дыханья, грудь ее почти не шевелилась, глаза были полузакрыты, по коченевшим мускулам пробегала изредка холодная дрожь.

Крик Елены вызвал ее на мгновение из летаргии; она с страшным усилием открыла глаза и обвела всех сознательным взглядом.

Как догоравшая лампада вспыхивает в последний раз ярким огнем, так и в этом, почти безжизненном трупе вспыхнула на миг жизненная энергия и осветила неописанною радостью лицо, зажгла светильники глаз, подняла голос…

– Какое счастье господь мне, грешной, послал, – прошептала умирающая медленно, но довольно внятно; казалось только, что голос у нее не вылетал изо рта, а оставался внутри и оттуда глухо звучал. – Какая ласка, что я вас всех вижу… все дорогие мне лица, – всматривалась она пристально, – вокруг меня, вот я всех и запомню и возьму вместе с собой эту память и запрячу ее у бога… Простите же меня, – повела она вокруг напряженным взором. – Если я кого обидела, пробачте мне, грешной… ты первый, – положила она на голову Богдана дрожащую руку, – прости меня…

– Меня, меня прости! – захлебнулся слезами Богдан и припал к ее холодной руке.

– Молиться буду… – все тише и труднее произносила она слова. – И вы, детки, благословляю вас… – старалась она коснуться рукой каждой головки. – Доглядайте их, моих зирок… господь вам за это… Ганна!.. замени им… – деревенел звук ее голоса, совершенно теряясь. – И ты, Елена, – снова поднялся он до ясности, – не обижай их и его, его… – перевела она глаза на Богдана. – Берегите, шануйте… Его сердце всем несчастным нужно, а я за вас… век… Ведь ласка его без конца… Устала… про… – замер вдруг звук, занемело в последнем напряжении тело, и остановились расширенные глаза, стекло их помутилось, померкло.

Все вздрогнули, почуяв веянье крыла смерти, и опустились с смирением на колени… Сдерживаемые рыданья прорвались, наконец, и понеслись волной из покоя усопшей в светлицу, из светлицы во двор, из двора разлились по Субботову, по поселкам, смешавшись с волнами заупокойного, печального звона…


Примечания

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 1, с. 680 – 688.