Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

38. Приём у короля Владислава

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

Несмотря на раннее утро, в главном королевском дворце кипела уже жизнь. В аванзале, отделанной во вкусе ренесанс, с сквозным светом, напоминавшей скорее картинную галерею, стояли уже и прибывали новые нарядные гости, жаждавшие с подобострастием приема. Между группами их можно было видеть пышные того времени итальянские костюмы, пестревшие атласом, бархатом и шитьем, и изящные парижские наряды, и роскошно-красивые польские, и строгие шведские темных цветов, и черные сутаны и блестящие латы.

Выделялся между всеми оригинальным длинным покроем, и богатой парчой, и высокой собольей шапкой наряд московского посла Алексея Григорьевича Львова; важный гость высокомерно смотрел на суетившихся расписных посетителей дворца и держался в стороне.

В зале стоял легкий сдержанный шепот; в нем слышалась и польская, и латинская, и французская речь, но преобладала итальянская. У дверей в королевский кабинет стояло два парадных гайдука; по зале шныряли и торопливо перебегали в другие апартаменты королевские джуры.

Раскрылась боковая дверь, и в нее вошел тучный и важный коронный надворный маршалок Адам Казановский, один из высших сановников и фаворитов короля. Маршалка особенно старила полуседая клочковатая борода и почти белые волосы, не подбритые, а зачесанные космами назад; только бегающие глаза изобличали в нем еще жизненную силу и юркость. Его мосць вошел шумно, в накинутой на плечи бархатной мантии, отороченной соболями, с таким же воротником, и окинул собравшихся презрительным взглядом. Все мертво притихли и занемели в почтительно наклоненных позах.

Сделавши общий, едва заметный поклон, Казановский величественно направился к дверям кабинета, стуча своим маршальским жезлом; но, заметив в стороне московского посла, сразу изменил надменное выражение своего лица на необычайно приветливое и, подошедши к нему, протянул ласково руку:

– Какая приятная неожиданность, – заговорил он заискивающим тоном, – ясновельможные бояре его царского величества самые желательные и самые почетные гости у нас.

– Спасибо на слове, – ясный пан, – ответил просто и искренно Львов, поглаживая рукой свою русую бороду, – милости просим и к нам: Москва для врагов страховата, а для друзей таровата.

– Рад, рад, – улыбнулся как-то двусмысленно Казановский, – с добрыми, надеюсь, вестями?

– Да как пану сказать? Всякие есть… и добрые, и худые, – подозрительно оглянулся Львов на посетителей, с любопытством останавливавших на нем взоры.

– О? – изумился сконфуженно Казановский. – Это прискорбно: всякая неприятность для его царского величества причиняет еще большее огорчение нашему найяснейшему королю. Ведь он питает братскую привязанность к пресветлому московскому государю… А как, кстати, его здоровье?

– Наш пресветлый царь и великий князь всея Руси зело немощен, – вздохнул глубоко Львов, – и дни царевы, и сердце его в руце божией, но недуг еще отягчается кручиной, что дружелюбная держава, с которой закреплен прочный мир, воспитывает и таит для крамол в своих недрах… – здесь Львов понизил голос и начал шепотом вести беседу с паном маршалком; последний, встревоженный передаваемым известием, видимо старался и жестами, и тоном успокоить возмущенного московского посла.

Из внутренних покоев выбежал с визгом королевский дурнык; на нем был надет особенный шутовский костюм, представлявший смесь из облачений католических, протестантских, униатских и греческих, а на голове надета была иезуитская шапочка с прикрепленною к ней болтавшеюся змеей; в одной руке он держал нож, а в другой факел и, звеня бубенчиками, кричал: «Угода, угода! Тарновское примирение!» Все улыбались, отворачиваясь из вежливости в сторону. А дурнык, расхохотавшись и показавши язык, крикнул всем: «Ждите, ждите, и вам будет такая угода!» – да и направился, прихрамывая, вприпрыжку, к кабинету…

Казановский, поклонившись почтительно Львову, поспешил к шуту и остановил его у дверей в кабинете.

– Ты уже слишком, вацпане, – смотри, чтобы не досталось… ведь король в жалобе.

– Мы уже не в жалобе, пане маршалку, – скривился шут, – мы уже выгнали ее из сердца… ха… ха… ха! Зачем там долго трупу стоять? Мы уже думаем… е-го-го!

– Но ты уж чересчур, пане дурню.

– Не мы чересчур, пане маршалку, мы ничего не можем, – сгорбился он, – мы боимся… И кусались бы, да зубов нет, а вот кругом так зубатые звери, а над ними еще позубастее. Займите, пане маршалку, подскарбию хоть два злота, а он нам займет, – протянул шут руку.

– Досыть! Довольно! – грозно произнес Казановский, взбешенный оскорбительной выходкой шута. – Или я тебя вздую!.. Что, его королевская мосць почивает?

– Потягивается и трет себе руками найяснейший живот, – опустил шут глаза. – Мы вчера катались в Виляново, пробовали каплунов, а потом охотились немного и пробовали копченые полендвицы, а потом слушали итальянских певиц и пробовали винцо Лакрима Кристи, ну, так вот как будто и вздулись.

– Эх, не бережется он! – вздохнул Казановский.

– Да, нужно всем беречься, – подчеркнул шут, пристально глянувши в глаза пану маршалку. – Ой, угода, угода!

– Не дури, дурню, – заметил сурово маршалок, – а ступай сейчас к его королевской милости и доложи, что много народу ждет аудиенции и что прибыли чрезвычайные послы из соседних держав.

Дурнык, крикнувши еще раз: «Угода, угода!» – скрылся за небольшой, спрятанной за портьерами дверью.

Казановский проводил его злобным взглядом и стал перебирать бумаги, лежавшие в большом беспорядке на круглом, роскошно инкрустированном столе.

Кабинет короля бросался в глаза кичливой роскошью и богатством; он был убран и обставлен страшно пестро; все в нем было полно непримиримых противоречий и не выдерживало никакого стиля. На плафоне, в раме из лепных, кружевных арабесков, изображены были кистью итальянских художников купающиеся и резвящиеся с сатирами нимфы и там же из медальонов в углах смотрели угрюмые католические святые на шаловливых красоток. Стены кабинета были покрыты изящнейшими гобеленами, составлявшими тогда невиданную редкость, а между этими тончайшими произведениями искусства грубо и резко возвышались целые арматуры из всевозможнейшего оружия.

С высоких разноцветных окон и дубовых дверей спадали мягкими широкими складками бархатные портьеры, и эти же роскошные ткани поддерживались простыми стальными подковами и стременами. В углах и простенках, между мраморными и бронзовыми статуями соблазнительно-прекрасных богинь, торчали неуклюжие чучела медведей и вепрей, трофеи его королевской мосци. Среди массы золоченной и инкрустированной мебели, покрытой штофом и тесненным сафьяном, неприятно резали глаза грубые табуреты из спаянных ядер.

Между серебряных и золотых канделябр и консолей нежной работы грубо возвышались треножники из стрельб и пищалей, на которых водружены были уродливые светильни. На столах между группами многоценных золотых сосудов, фарфоровых фигур и изящных безделиц валялись клыки, отделанные копыта, турьи рога, в довершение всего, посреди кабинета стояла какая-то новоизобретенная небольшая пушка, а у нее ютились различные музыкальные инструменты: цитры, торбаны, флейты. Вообще в этом королевском покое не видно было ни комфорта, ни красоты, а сквозило во всем расточительность куртизанки и суровость солдата.

Два джуры распахнули дверь, и в нее вошел Rex Poloniae, Владислав IV. Королю было уже пятьдесят лет, но на вид ему можно было дать еще больше. Лицо его чрезвычайно приятное и симпатичное в молодости, теперь выглядело обрюзглым, желто-серым и пестрело морщинами; длинные, полуседые волосы, подстриженные спереди, закинуты были назад и беспорядочными прядями спадали на плечи и спину; бородка, по шведской моде, была подстрижена треугольничком, а усы зачесаны вверх. Отяжелевшая фигура, при среднем росте, казалась мешковатой и толстой.

В подагрической походке и в движениях короля замечалась болезненная вялость, а заполученная им в последние годы отдышка заставляла его часто вздыхать. Одни лишь темные и живые глаза его, обрамленные ресницами и бровями, горели еще и до сих пор огнем и изобличали неумершую энергию; но выражение их было большей частью грустным; при возбуждении или какой-либо радости лицо короля сразу преображалось, щеки покрывались румянцем, глаза загорались, в движениях появлялась бодрость и живость, но это поднятие сил погасало так же скоро, как и вспыхивало. Одет был король, по случаю траура, в черный кунтуш, с серебряными аграфами и подпоясан черным же шелковым поясом с белой бахромой.

Не успел войти король, как из-за него выскочил дурнык и, гремя бубенцами, начал кружиться по кабинету и кричать, помахивая факелом и ножом: «Угода, угода – вот что для народа!»

– Тише, дурню! – топнул ногой король, притворно сердясь. – Ты мне еще все перепортишь, переломаешь!

– Не бойся, Владю, друзья вот эти, – замахал он иезуитской шапочкой, – все тебе здесь поправят, все склеят.

– Да ты, ясный круль, хлыстом потяни этого дурня, – заметил маршалок, – чтобы язык привязал, а то он уже чересчур… или мне дозволь попотчевать его этим жезликом.

– Стоило бы, – улыбнулся король, – да подкупил он меня своею шапочкой, а особенно ее кетягом: емблема-то вышла верна… Ну, однако, гайда с покоя! – ударил он слегка ногой дурныка, и тот, завизжав по-собачьи, выполз на карачках из кабинета.

– Ну, что там, пане Адаме? – протянул король теперь небрежно руку маршалку. – Если твои собеседники интересны, то я готов им уделить часть своего времени, а если скучны, то избавь: я сегодня чувствую себя скверно, maie…

– Твоя королевская мосць, – заметил несколько фамильярным тоном Адам, – не совсем внимателен к своей священной особе, что печалит до слез твоих щирых друзей… Что же касается просящих аудиенции, то есть между ними важные послы, например, от герцога Мазарини…

– От герцога… ах, догадываюсь, – прервал его с усталой улыбкой король, – он предлагает мне то, что рекомендовал еще Ришелье…

– О, было бы великолепно, мой ясный крулю!.. Мария де Невер обладает и красотой, и добродетелями, и огромными богатствами.

– Последнее самое важное… – вздохнул король, – и для меня, и для тебя, пане…

– Да, мое счастье, король, связано с твоим, верно, – ответил приподнятым тоном-маршалок, – при твоей ласке я не буду убогим, а без нее я не хочу быть богатым.

– Спасибо, друг, – протянул ему руку король, – но без пенензов это самое счастье и невозможно… Я вот, – заговорил он вдруг по-латыни, так как языком этим владел лучше польского, – прошу денег и у тебя, и у подскарбия и слышу один и тот же ответ: «Чересчур поистратились на похороны…» Но ведь я же король? Не могу же я стать ниже Радзивиллов, Сапег, Вишневецких? На меня смотрит весь свет… да и любил я мою бедную Цецилию, подарившую мне Сигизмунда… – прервал он речь несколькими тяжелыми вздохами, – да! À вот через то, говорят, денег нет… А они мне нужны, боже, как нужны! – опустился он тяжело в кресло. – И на мои предприятия, и на… вооружение… и на… Нужно же хоть как-нибудь развлечься, а то кисну и подпускаю к себе неотвязного врага своего – болезнь… Меня только и поддерживает кипучая деятельность. Вот бы устроить турнир… Пригласить рыцарей, дам… Торжественные шествия, состязания, награды, пиры! – оживился он и даже вспыхнул слабым румянцем. – Да, хорошо бы… А знаешь, – встал он живо и положил маршалку на плечо руку, – какого я вчера слушал итальянского соловья, какие глаза-a!.. Нет, видно, в силу государственных соображений, придется мне принять невесту Мазарини…

– Да благословит твою королевскую мосць всевышний, а нам ниспошлет радость!.. Уныние воистину грызет душу и тело… да и печалиться об усопших… значит роптать на волю господню…

– Да, это грех… – произнес раздумчиво Владислав.–-А кто там еще?

– Чрезвычайный посол от его царского величества московского государя.

– А что? Может, умер уже? – оживился король.

– На одре смерти…

– Ах, этот московский престол! – потер себе досадливо лоб Владислав и прошелся несколько раз по комнате. – Целую жизнь манил меня и до сих пор жжет… хоть и отказались мы от него по Поляновскому миру, но сердце мое отказаться не может! Эх, если бы не отец! Я был бы царем, достойным Москвы: меня бы там полюбили… Я бы не навез туда противных иезуитов, как этот путанник Димитрий; фанатиков я сам терпеть не могу и чту толеранцию да свободу совести… А какой там славный, преданный царю своему народ! Ах, что бы я с тамошними войсками да с казаками наделал! Иезус-Мария! Да я бы разгромил эту татарву, слил бы с Москвой Речь Посполитую, уничтожил бы произволы, бесправье, насадил бы везде законную, разумную свободу, науки, художество, а потом с этакой мощной державой покорил бы весь свет… не для того, как Александр Македонский, не для ярма, не для рабства, а для широкого блага!

Речь короля звучала теперь бодро и страстно, глаза сверкали огнем; облокотившись одной рукой на пушку, простерши другую вперед, он был похож в этот миг на какого-то мощного гения, несущего миру новую счастливую весть.

– О, мой найяснейший витязь, непобедимый герой, – произнес увлеченный Адам, – сколько доблестей в твоей великой душе! Но разве окружающие тебя вороны и коршуны могут подняться до высокого полета орла?

– Да, они меня не могут и не желают понять, – печально склонил король голову, – они знают только самих себя и о своих животах лишь пекутся. Что им грядущее, что им отчизна? Бился я сколько лет, чтобы поднять ее, и чужие знали мой меч, но свои опекуны и советчики обрезывали постоянно мне крылья, и вот так прошла жизнь. Одну корону отклонил от меня мой отец, от другой наследственной, шведской, я сам отказался, третья, теперешняя, оказалась шутовским колпаком, а сын мой, очевидно, останется уже с непокрытой головой.

– Не отчаивайся, король, – возразил с неподдельным чувством маршалок, – у бога все готово, лишь бы тебе только побольше здоровья и сил, а истинных друзей хотя пока и немного, но они верны. Пороху бы только да пенензов. А когда вооружишься, то и о престолах можно будет размыслить. В Москве царь умирает, подготовляется новая смута, так тебе нужно быть наготове.

– Это превосходно, отлично, – снова заходил быстро король по кабинету, потирая руки, – да, нужно спешить, жизнь уходит, нельзя терять ни минуты, – говорил он словно сам себе, – нужно решиться на брак, совершить его поскорее. Кинуть все колебания и броситься на борьбу со слепой фортуной… Кто там еще ждет? – остановился он быстро перед Казановским, дыша порывисто и не замечая своей отдышки.

– Там еще дожидается Боплан, инженер, какой-то изобретатель нового ружья, профессор иностранного университета, два итальянца-художника и венецианский певец…

– Все это милые и дорогие мне гости, – пощипывал себя за бородку король, – но попроси их лучше навестить меня вечером… пригласи их на келех мальвазии… а сейчас я займусь серьезными государственными делами… Может, еще кто ждет?

– Вероятно, канцлер приведет еще своих посетителей, но он от меня ведь скрывает…

– Не сердись, друже, – высшие интересы требуют тайны, а тайна между тремя – уже не тайна.

В это время отворилась из аванзалы дверь и в кабинет вошел без доклада великий коронный канцлер, князь Оссолинский. Пан маршалок поздоровался с ним вежливо, но сухо и, поклонившись почтительно королю, поспешно вышел другой дверью во внутренние покои.

– Ну, с какими вестями? – протянул Оссолинскому обе руки король. – С добрыми ведь, с добрыми? Я сегодня особенно бодро настроен, я жду только хорошего.

– Нам только и нужно бодрости да здоровья твоей королевской милости, а при них все остальное у яснейших стоп, – поклонился изысканно канцлер и, оглянувшись по привычке кругом, сообщил пониженным голосом: – Прибыли из Украины от казачества вызванные мной сотник Хмельницкий и эсаул Барабаш; их нужно бы сегодня принять.

– Весьма, весьма рад… Этот Хмельницкий – умная голова и отличный воин, – оживился король, – но не знаю, как это сделать. Тут ждут другие аудиенции – послы иностранных дворов московского, французского.

– Еще прибыл с чрезвычайными полномочиями и посол из Венеции Тьеполо… привез отраднейшие постановления совета десяти.

– Нет, что ни говори, – воскликнул король, – а ты у меня наилучший друг, наиприятнейший!.. Я просто помолодел от твоих сообщений! – и король в порыве радости обнял неожиданно Оссолинского.

– Дал бы только милосердный бог, – поцеловал в плечо короля тронутый лаской канцлер, – сжалился бы над нашей несчастной отчизной… О, смирились бы все твои враги, а народ… не шляхта, что одна присваивала себе имя народа, а все казаки и все поспольство благословляли бы имя отца своего Владислава… И не в одних костелах бы молились за. продление твоих дней, а и в церквях, и в кирхах, и в хатах при свете лучины… Но пока еще предстоит борьба с врагами порядка и закона, с врагами величия нашей злосчастной державы, с врагами народного счастья… и они, враги эти, без борьбы не уступят ни своего золотого разгула, ни своей хищнической неправды… Но если только ты, король, колебаться не будешь и поддержишь своей бодростью и отвагой твоих непреложных друзей, то все кичливое, безличное упадет перед твоим светочем правды. За правого и за смелого бог!

– Клянусь, – сказал торжественно король – лишь бы мои друзья меня поддержали…

– Жизнь наша за короля и за благо отчизны! – воскликнул с достоинством канцлер.

– Верю! – приложил руку к сердцу король и прибавил: – Однако, пора начать прием… Присылай первого московского посла Львова.

Оссолинский вышел и через минуту ввел в кабинет Львова.

– Всемилостивейшия мой государь, царь и великий князь всея Руси и самодержец, – поклонился в пояс Львов, – желает твоему королевскому величеству здравия и преуспения в державных заботах.

Львов говорил по-русски, так как Владислав IV, еще в молодости, готовясь быть московским царем, изучал русскую речь.

– Благодарю от души венценосного брата по трону за его внимание, – ответил тем не менее по-польски король. – Пусть пан посол передаст его царской милости, великому московскому государю, что мы молим всевышнего о ниспослании ему исцеления от недугов и дарования всяких благ, что мы будем счастливы, если сможем чем доказать наши дружественные чувства к царственному соседу.

– Пресветлый мой царь-государь с своей стороны питает к тебе, наияснейший король, в душе своей чувства великого доверия и приязни и просит тебя, государь, изловить некоего предерзостного шляхтенка, именующего себя якобы сыном Димитрия, бывшего вора и похитителя трона Гришки Отрепьева, каковой воренок и подписуется царским именем.

И Львов рассказал подробно, как киевский поп достал такое крамольное письмо, переслал его в Москву, и как оно там произвело смуту и соблазн, а в конце посол бил челом от имени московского царя, чтобы выдал король его царскому величеству второго подлого воренка для розыска над ним и для торжественной казни.

– Я позволю себе заметить, – отозвался канцлер, – что это событие casus fatalis или лучше сказать, шутка, совершенно неверно истолкована его царской милости: такой шляхтич действительно существует из фамилии Лубов и живет на Подлясьи, но совершенно невинен – никаких мечтаний не имел и не имеет, просто совершенный дурак.

– Но, однако же, письмо и титулование? – прервал его недоумевающий и возмущенный король.

– Это вот что, – продолжал канцлер, – еще при войнах с Московиею покойного приснопамятного родителя твоей королевской милости Жигимонта, великий литовский канцлер Сапега, для устрашения воюющей стороны, придумал назвать одного молоденького хлопчика, вот этого Луба, сыном умерщвленного Дмитрия, что на час в Москве был царем, да не только назвал, а и приказал хлопчику, глупенышу еще, подписываться царем… Так вот, вероятно, это одно из тех детских писем; хлопец же знает только свой огород и понятия не имеет о царствах. Так. грех же, не годится своего невинного гражданина отдать на мучение.

– Я вполне убежден, – заключил после некоторой паузы король, – что и царственный брат мой, узнавши об этой пустой, хотя, быть может, и грубой шутке, сошедших уже с сего мира лиц, не будет настаивать на казни невинной жертвы… Но для рассеяния сомнений и успокоения его царского величества я могу согласиться на следующее: отправить с моими послами в Москву этого шляхтича, как неприкосновенное лицо, – пусть он там принесет свои оправдания.

Король наклонил слегка голову, и посол с низким поклоном удалился; Оссолинский проводил его до дверей, пригласив к себе для дальнейших распоряжений и разъяснений.

Вслед за Львовым представился королю посол кардинала Мазарини. В изящной, несколько напыщенной речи, приветствовал он на французском языке короля ст имени его эминенции, передал всякие благопожелания и дружеский совет не питать скорбь свою долгим трауром, а вступить во второй брак; что Мария де Невер, исполненная всяких телесных и душевных красот, уже десять лет мечтает быть подругой первого рыцаря и коронованного героя; что этот брак, принося королю много материальных выгод, скрепил бы союз двух держав, а дружба Франции будет искреннее и полезнее дружбы алчных соседей, так как она будет бескорыстной.

Плохо владея французским языком, король ему отвечал по-латыни:

– Я тронут до глубины души благосклонным вниманием ко мне его яснопревелебной мосци и благодарю за добрые пожелания и советы. Известие, переданное мне ясным паном, что ее светлость готова меня наделить новым счастьем и уврачевать мои сердечные раны, до того восторгает меня, что я готов молиться за нее, как за ниспосланную мне богом отраду. С неописанной радостью я принимаю совет его эминенции, а осуществление его почту за великое счастье… Передай, ваша мосць, яснопревелебнейшему кардиналу, что я немедленно шлю в Париж почтеннейшее посольство, которое засвидетельствует ее светлости, что она уже владеет моим сердцем вполне и что я жду ее с трепетом нетерпения в пределы моей державы, чтобы торжественно назвать своей супругой и королевой… А шановному вестнику такого счастливейшего для меня известия я предложу на добрую обо мне память вот это… – и король, снявши с пальца драгоценный перстень с огромным рубином, вручил его изумленному от неожиданности послу.

Француз принял его, поцеловал край королевской одежды и рассыпался в нескончаемых благодарностях.

– Я ошеломлен от восторга и радости, – произнес, наконец, Оссолинский, не ожидавший такого скорого и благодетельного решения со стороны короля. – Нет, небо за нас, коли оно внедряет в твое сердце, король, такие счастливые для всех и благие чувства… Приношу искреннейшее поздравление его королевской милости с ожидаемым счастьем и предсказываю, что это счастье будет счастьем его народа.

– Дай бог! – пожал ему руку король и отпустил злилостиво посла.

В это время вошел джура и возвестил, что в аванзалу пришел венецийский посол.

– Проси! – весело крикнул король, а Оссолинский бросился к двери, ему навстречу.

В кабинет вошел красивый и изящно одетый итальянец. Черные вьющиеся волосы и такая же бородка рельефно оттеняли белизну его лица, а черные, большие глаза, что маслины, то щурились хитро, то вспыхивали огнем. На венецианце надет был бархатный черный камзол с серебряными аграфами, из прорезных рукавов которого проглядывали фиолетовые атласные полосы; на открытой груди и на шее снегом сверкали роскошные, тончайшие кружева; черные бархатные шаровары покрывали ноги лишь до колен, а от колен шли шелковые пунцовые, чулки; ноги были обуты в пунцовые же элегантные башмаки; у левого бока висела шпага, а на плечи накинута была мантия фиолетового цвета с серебром.

– Добро пожаловать, – приветствовал его король по-итальянски, – сыны царицы морей нам особенно дороги.

– Несчастная царица, осажденная дикими варварами, протягивает к тебе, найяснейший король, свои руки и уповает, что благороднейший витязь поднимает непобедимый свой меч на защиту сестры своей, на защиту святого креста, на погибель ислама!

– Пока бьется в груди этой сердце, – ответил торжественно король, – пока рука владеет мечом, я весь отдаю себя угнетенным. Но для исполнения желания нужно иметь возможность, а возможность не всегда зависит от нас.

– Для облегчения этой возможности, – опустил глаза Тьеполо, – я привез решение совета десяти – отпустить вашей королевской милости на военные издержки шестьсот тысяч флоринов.

– Это действительно развязывает нам руки, светлый пане, – поторопился заметить канцлер.

– Да, – добавил король, – и чем поспешнее осуществится это благое решение, тем скорее и мы можем начать действовать.

– Я привез вашему королевскому маестату часть этой суммы с собой, – посмотрел пристально в глаза королю Тьеполо, – и если морская диверсия, о которой мы говорили, отвлечет турок от Кандии, то немедленно будет выплачена и остальная сумма…

– Все это так, – замялся король, – но набег казаков может вызвать немедленное нападение на наши границы татар, а потому нам крайне необходимо быть во всеоружии.

– Можно и это уладить, – улыбнулся лукаво посол, – республика желает быть только уверенной, что войска готовятся для войны с неверными, а не с какой-либо другой державой.

– Полагаю, что для этой уверенности достаточно одного моего слова! – гордо ответил король.

– Совершенно достаточно, – нагнул голову посол, – святейший папа шлет свое архипастырское благословение и разрешает силой, данной ему свыше, все прегрешения тому, кто подъемлет брань на врагов христовых. Его эминенция нунций вручит вашему маестату папскую буллу.

– С смирением лобзаю стопы его святейшества, – сложил набожно руки король и наклонил голову.

– А и время теперь самое удобное, – продолжал вкрадчивым голосом Тьеполо, – силы турок разбросаны. Один отважный удар, и поднятые рога месяца будут сбиты; перед мечом короля-героя и мощные силы склонялись, а орда будет разметана, как листья в бурную осень, и Крым со всеми своими богатствами и роскошами ляжет у ног победителя… Тогда-то исполнится вековечное стремление Речи Посполитой развернуться от моря до моря, тогда-то она только и станет несокрушимой державой.

– И развернемся, – вскрикнул восторженно Владислав, – если только господь не отвратит десницы своей… Завтра, – добавил он после небольшой паузы, – мы обо всем переговорим поподробнее… Я жду светлого пана к себе на обед и на келех нашего доброго старого меда…

По уходе Тьеполо король опустился от усталости в кресло и, закрывая рукой глаза, долго дышал тяжело: возбужденное состояние уступило теперь место болезненной истоме.

Оссолинский смотрел на него с тревогой и с глубоким сочувствием; глаза канцлера, блестевшие сейчас радостью и надеждой, отуманились вдруг печалью.

«Эх, горе, – думалось ему, – куда твои силы ушли, мой одинокий в своих благородных порывах король? Подсекла их непосильная борьба с себялюбивым зверьем, подгрызли разочарования и обиды! И вот теперь, когда колесо фортуны повернулось к нам благосклонно, когда именно нужна твоя мощь и энергия, тебя валит с ног даже радость!»

– Устал я, – вздохнул глубоко король, словно отвечая Оссолинскому на его мысли. – Всякое волнение, даже отрадное, отнимает у меня силы…

– Побереги их, ясный король, – произнес тронутым голосом канцлер, – в них все упование, все спасение горячо любимой тобой страны… Я знаю искуссных докторов…

– Эх, что в них! Цо докторове, як смерць на глове?.. Но я поберегусь, да и вся эта суета и предстоящая кипучая деятельность поднимут мои жизненные силы… Но на сегодня, полагаю, довольно… Дай бог, чтобы такие счастливые дни повторялись почаще!

– Еще нужно принять одних… – начал несмело канцлер.

Король поморщился.

– Приехала ведь казачья старшина… – таинственно продолжал канцлер. – Барабаш и Хмельницкий, о которых я докладывал твоей королевской мосци… Дело минуты: обогреть их ласковым словом, вручить клейноды… А о делах уже я буду говорить с ними отдельно.

– А! – встал король и потер рукой крестец. – Зови их; я этих удальцов люблю, а особенно старого знакомого сотника.

– Вот подписанные твоей властной рукой привилеи, – подал Оссолинский сверток, – я приложил к ним малую печать, не желая возбуждать у Радзивиллов подозрений.

Король засмеялся беззвучно и уныло покачал головой.

В боковую дверь вошли Барабаш с Хмельницким и молча наклонили свои головы.

– Я рад вас видеть, друзья мои, – подошел к ним с приветливой улыбкой король, – к вашей доблести, преданности и чести я питаю большое доверие и убежден, что вы его оправдаете. В доказательство же нашего монаршего, благоволения мы. возводим тебя, Барабаш, в полковничье достоинство, – подал ему он пернач,– а тебя, Хмельницкий, жалуем вновь прежней должностью, – вручил он ему привесную к груди чернильницу.

– Да хранит бог нашего найяснейшего короля, нашего коханого батька, – восторженно воскликнул Богдан, так как Барабаш, смущенный неожиданной радостью, что-то невнятно мямлил, – и да пошлет нам быть, достойными его державной ласки…

– Не сомневаюсь, – оживился снова король, – верю, храбрый мой рыцарь! Помнишь ли, под Смоленском вместе мы бились… прорезались, загоревшись отвагой, впереди всех и очутились в самом пекле… Перуны гремели кругом… Смерть бушевала… А ты с улыбкой рубился и защищал меня своей грудью. Эх, славное было время! Помнишь ли?

– Я бы вышиб из этого черепка мозг, – дотронулся до своей головы энергично Хмельницкий, – если бы он забыл эти счастливейшие для меня дни! Да вот еще свидетель – эта драгоценнейшая для меня сабля, эта святыня, дарованная мне вашей королевской милостью, – и Богдан обнажил саблю и поцеловал ее клинок.

– Ах, да, да! Помню, – волновался воспоминаниями король, – может быть, еще приведет бог… Передайте и казакам мой привет, и эти привилеи, – вручил он Барабашу пергамент. – Его мосць канцлер сообщит вам инструкции… Я надеюсь, что найду в моих удальцах избыток отваги и преданности, и когда я кликну им клич, то они слетятся орлами.

– Умрем за короля! – крикнул Барабаш.

– Спасибо, товарищ! – протянул король руку, и в глазах его остановилась слеза.

Богдан наклонился к протянутой руке и поцеловал ее.


Примечания

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 1, с. 575 – 589.