Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

Без завтрака

Г. Ф. Квитка-Основьяненко

Домине Галушкинский обходил с нами помощника и других учителей. Мы кланялись им, подносили гостинцы, соответственно званию и весу их в училище, и возвратилися в квартиру – братья «риторами», а я, мизерный, «синтаксистом»… Что делать!

О благословенная старина! Не могу не похвалить тебя! Как это покойно и справедливо: дети богатых родителей – зачем им беспокоиться, изнурять здоровье свое, мучиться вытверживанием тех наук, которые не потребуются от них чрез весь их век? Подарено – а подарить есть из чего – и детям приписаны все знания и приданы им ученые звания без потери времени и ущерба здоровью…

Теперь же?.. Мороз подирает по коже! Головы сахара, бочонки, штофы – и ничто, ничто не доставит вовсе ничего. Бедные молодые люди теперешнего века! хотя тресните, а должны все науки выучить, как буки аз – ба. А сколько умножилось наук! О tempora! о mores! (Кстати приведу чистую латинскую поговорку, уцелевшую в моей памяти)… Само начальство совершенно изменилось в приеме, понятии и действии… Где ты, блаженная старина? Возвратишься ли?.. Грустно!..

Но будем продолжать. Тут увидите, какая разница последовала в течение двадцати пяти лет и что я должен был вытерпеть, определяя в учение Миронушку, Егорушку, Савушку, Фомушку и Трофимушку, любезнейших сыновей моих.

Наступил день открытия ученья. Ни евши, ни пивши, мы поведены в школы. Братья пошли особо, а я поплелся в свой синтаксис, который и называть с трудом мог. В школу вступил я очень равнодушно, предоставляя все случаю, а сам решился, по наставлению нежнейшей маменьки не учиться и не внимать ничему. Будут наказывать? По опыту знаю, что как ни бьют – а, правду говоря, бьют больно! – а все же и перестанут; я же остаюсь при своем. Хорошо. Пусть и часто, пусть и больно бьют, но когда же нибудь надоест им все бить да бить; вот и оставят меня.

Кто же в выиграше тогда? Натурально, я: здоровье и свобода при мне. А между тем туда же пойду, куда и выслушавшие всю премудрость. Когда батенька и маменька помрут и мы с братьями разделимся имениями, так на мою долю придется порядочная часть и тогда к чему мне науки? К чему самый разум? «Тьфу! – произнес я маменькино любимое выражение и, по примеру их, также плюнул в самом деле, – и с таковою решимостью вступил в синтаксис.

Нас, синтаксистов, было большое число, и все однолетки. До прихода учителя я подружился со всеми до того, что некоторых приколотил и от других был взаимно поколочен. Для первого знакомства дела шли хорошо. Звон колокольчика возвестил приход учителя, и мы поспешили кое-как усесться. Имея характер с природы меланхоличный, то есть, кроткий или застенчивый, я не любил выставляться, а потому и сел далее всех; правда, и с намерением, что авось либо меня не заметят, а потому и не спросят.

Учитель открыл класс речью, прекрасно сложенною, и говорил очень чувствительно. О чем он говорил, я ни слова не слышал, как потому что далеко сидел, так и потому что и не старался слушать. Мог ли я что понять в речи, написанной по правилам риторики, когда я еще готовлюсь слушать только синтаксис. Пустые затеи!

Речь кончилась, и учитель каждому из нас заметил, что мы должны были на завтра выучить. С тем нас и распустили.

«Напрасно беспокоитеся, домине учитель! – рассуждал я, поспешая к трудолюбивой бабусе, с рассвета заботившейся о пирожках к завтраку нашему. – Учить вашего урока не буду и не буду». О, да и позавтракал же я в тот день знатно!..

Домине Галушкинский целый день не обратил ни малейшего внимания, твержу ли я свой урок и чем занимаюсь. А в силу того я в книжку и не заглядывал, а целый день проиграл с соседними ребятишками в бабки, свайку и мяч.

Утром домине приступил прослушивать уроки панычей до выхода в школы. Как братья училися и как вели себя – я рассказывать в особенности не буду: я знаю себя только. Дошла очередь до меня. Я ни в зуб не знал ничего. И мог ли я что-нибудь выучить из урока, когда он был по-латыни? Домине же Галушкинский нас не учил буквам и складам латинским, а шагнул вперед по верхам, заставляя затверживать по слуху. Моего же урока даже никто и не прочел для меня, и потому из него я не знал ни словечка.

Домине инспектор принялся меня ужасно стыдить: напоминал мне шляхетское мое происхождение, знатность рода Халявских и в conclusio – так назвал он – запретил мне в тот день ходить в школу. «Стыдно-де и мне, что мой ученик на первый класс не исправен с уроком».

Я для приличия потупил голову, якобы устыдясь: а ей-богу! по совести и чести говоря, внутренно радовался, что не обязан идти в школу. Вот еще нужда мне до знаменитых Халявских, предков моих! Мне к ним дела нет, и они меня не знай. С чего я буду мучиться над проклятыми именительными и родительными? Предки мои не знали этих пустяков, то и не взыщут, хоть домине инспектор тресни себе с досады, что потомок их презирает всю учебную галиматью. Так я размышлял, а бабуся между тем украшала стол пирожками, блинами, варениками… Ну, прелесть, заглядение!.. Как вдруг жестокосердный домине изрек приговор:

– Домине Трушко не вытвердил урока, за то в класс не пойдет: а когда в класс не пойдет, – ergo – не должен участвовать в завтраке.

Вообразите мое положение! Я был как громом поражен и, быв маменькиной комплекции, хотел сомлеть, но меня прорвало слезами… да какими?.. изобильными, горькими… Я ревел, кричал, вопил, но домине Галушкинский оставался непреклонен и с братьями моими сокрушил все предложенное им. Чем меньше оставалося прелестей на столе, тем сильнее я ревел, теряя всякую надежду позавтракать вкусно.

Наконец жестокий Галушкинский, уходя, сказал:

– Утешительно видеть в вашице благородный гонор, заставляющий вас так страдать от стыда; но говорю вам, домине Трушко, что если и завтра не будете знать урока, то и завтра не возьму вас в класс».

С сими словами он вышел с братьями моими.

Следовательно (прилично было бы сказать «ergo»; но как я ужасно сердился на все латинское, то сказал по-российски)… следовательно, я и завтра без завтрака?.. – В сильной горести я упал на постель и разливался в слезах.

Пожалуйте. По уходе их я в сильной горести упал на постель и разливался в слезах. В самом же деле, если беспристрастно посудить, то мое положение было ужаснейшее! Лишиться отличного завтрака!.. Положим, я сегодня буду обедать, завтра также будет изобильный завтрак; но где я возьму сегодняшний? Увы! он перешел в желудки братьев и наставника, следовательно, – поступив в вечность, погиб для меня безвозвратно… Горесть убивала меня!..

Но гений-утешитель бодрствовал близ меня…

– Паныченько! не хотите ли вы чего-нибудь закусить? – услышал я сладкую речь бабуси, дергающей меня за руку, которою я закрыл слезящие очи мои.

– Чего там… у… уже… когда… все по… по… покушали! – отвечал я, всхлипывая.

– Какое поели? Я вам всего оставила, да еще и больше, и лучшенькое. – Никакая гармония так не услаждала человека, как усладили меня эти, по-видимому, простые слова; но какая была в них сила, звучность, жирность!..

Я поспешил приподнять голову… о восторг!.. На столе пироги, вареники, яичница, словом, все то, лишение чего повергло меня в отчаяние.

Я перескочил расстояние от кровати к столу и принялся… Ах, как я ел!.. вкусно, жирно, изобильно, живописно и, вдобавок, полновластно, не обязанный спешить из опасения, чтобы товарищ не захватил лучших частей… Если когда поручу списывать портрет свой, то непременно в этом единственном положении…

Восхитительная музыка при моем завтраке так бы не усладила меня, как следующий рассказ бабуси:

– Кушай, паныченько, кушай, не жалей матушкиного добра. Покушаешь это, я еще подам. Как увидела я, что тебя хотят обидеть, так я и припрятала для тебя все лучшенькое. Так мне пани приказала, чтоб ты не голодовал. А ты плюнь на эту грамоту, не перенимай, не учись; пусть тебя и не берут в школу, я тебя буду подкармливать лучше, чем их. Так мне пани приказала.

Баста! Я окончил завтрак, дав себе и бабусе торжественное обещание никогда не выучивать уроков и наслаждаться жизнию.

И сдержал свое благородное, шляхетское, как прилично потомку знаменитых Халявских, слово: не ходил и не был в школе ни ногою то, по наставлению бабуси, прикидывался больным, лежа в теплой комнате под двумя тулупами, то терял голос и хрипел так, что нельзя было расслушать, что я говорю, – и много подобных тому средств, кои в подробности поведал уже моим любезнейшим сыночкам при определении их в училище, чтобы могли пользоваться, как и я… Но не таковских напал! Это ужас, как уже различно от меня мыслят детки мои! Говорю и утверждаю: свет выворочен наизнанку…


Примітки

Подається за виданням: Квітка-Основ’яненко Г.Ф. Зібрання творів у 7-ми томах. – К.: Наукова думка, 1979 р., т. 4, с. 75 – 80, 498 – 499.