1. Городничий Малимонов и его воспитанница Настя
Марко Вовчок
Жил-был в городке Н городничий Эраст Антипович Малимонов, человек седоусый, чернобровый, коротко волосы стриг, – это, видите, будто молодит, – славно одевался; говорил про себя, что он роду почтенного и что сердце у него доброе; называл деньги благом земным, просителей – приносителями, вишневку – утехою, а жену свою – помехою; всегда почти был весел, шутлив, говорлив в гостях и дома не буен; любил у себя гостей принимать и сам в гостях бывать, сердился он часто, да не надолго: «Я в батюшку покойного, – говаривал Эраст Антипович, – у меня сердце отходчивое, и ни крошки я не злопамятен».
Жена у Эраста Антиповича была очень полная женщина и все рассказывала, как она худа была назад тому два года – даже год. Она читала книги, а еще больше любила сидеть с книгой в руках под окном и глядеть на улицу; любила наряжаться, любила милых людей и от них внимание. «Конечно, – говаривала она, – конечно, от всякого внимание приятно, но от милого, душевного человека вдвое, – от милого душевного человека самая малость меня трогает».
Она была хозяйка радушная и любезная; угощала, потчевала, рассказывала, что она делает и чего не делает, что с ней случалось и чего не случалось, что ей по сердцу и что не по сердцу; щурила глаза и улыбалась; опускала глаза и вздыхала. Сколько ей лет – она никогда не говорила, а если бы захотела сказать, так сказала бы, что ей под сорок. Бедным она подавала, хоть и не всегда с охотою, а богатых неизменно чествовала; пригорюнивалась, когда речь заходила о строгом отце или о строгой матери, о приневоленной невесте, хотя ее самое ни отец, ни мать не неволили, и замуж она пошла за Эраста Антиповича по своей охоте, с удовольствием.
Пригорюнивалась она тоже, когда речь заходила о лихом муже, о несчастной жене, хотя ее муж лих отроду не бывал, а она почивала крепко, кушала всласть – где ж подобье несчастной жене? Но она все-таки к несчастной жене себя приравнивала. Нет, нет, да и скажет мужу:
– Зачем я за тебя замуж шла? Лучше бы я не ходила за тебя замуж!
– Твоя воля была, Павла Андреевна, – ответит Эраст Антипович.
– Лучше бы я за другого пошла! – сетует Павла Андреевна.
– Пора бы тебе уж это из головы выбросить, Павла Андреевна.
– Что такое пора? Я, слава богу, еще не столетняя, кажется! Вам назло я не стареюсь! Кто меня ни увидит, все мне удивляются: «Как вы молодеете, как вы молодеете, Павла Андреевна!» Так и ахают все!
– Ты не верь никому.
– Вам, конечно, никогда не поверю, Эраст Антипович, и всегда буду думать, до самого гроба, отчего я не пошла за кого-нибудь получше вас!
Если Эраст Антипович вспыхнет и ответит на это: «Лучшие-то и взяли себе лучших, а я тебя!» – то Павла Андреевна заплачет и станет причитать; у Эраста Антиповича сердце отойдет – он начнет уговаривать и уверять, что пошутил и кается, что шутка его глупая; но Павла Андреевна долго, долго плачет. А если Эраст Антипович стерпит, ничего не ответит, а начнет ходить по гостиной да насвистывать песенку, – ходит, ходит, насвистывает, насвистывает, остановится у двери, оглядывает дверь и вдруг выйдет в зал; в зале походит, посвищет, тоже остановится около двери, тоже ее оглянет, и вдруг войдет в свой кабинет, притворит за собою двери и там притаится, – Павла Андреевна повздыхает, повздыхает и займется чем-нибудь иным, и все кончится тихо и благополучно.
Дом у Малимоновых был собственный («трудами рук своих», – говаривал Эраст Антипович), просторный, светлый, с отличным садом, где старый казак Яков аккуратно прометал дорожку, по которой изредка прохаживалась Павла Андреевна. Что за приятность гулять, когда, кроме зелени и птиц, ничего и никого не видишь и не слышишь? Если бы музыка, общество… И удивлялась, что Настя чуть не живет в садовых закоулках, куда много тропинок проложили ее резвые ножки.
Настя была дальняя родственница. Ее мать доводилась Павле Андреевне двоюродной сестрой; когда-то они долго жили вместе, были подругами, потом разъехались в разные стороны и целые годы не видались. Павла Андреевна слышала, что двоюродная сестра вышла замуж за богатого и хорошего человека, что живет счастливо, как вдруг получает от нее письмо – предсмертное письмо; она писала, что разорилась вконец, что муж умер, что сама она при смерти, и просила Павлу Андреевну, по старой дружбе, взять к себе ее дочку Настю, а с Настей ее свояченицу, мужнину сестру, верного и неизменного ее друга. Она просила взять их на время, пока кончится тяжба у свояченицы за хуторок. Выиграют тяжбу, писала она, Настя со свояченицей переселятся в этот хутор на житье.
Когда это письмо пришло к Павле Андреевне, ее двоюродная сестра уже умерла и была похоронена. Павла Андреевна очень огорчилась ее смертью; со слезами стала рассказывать мужу о покойнице; известно, как только человек в земле, так все его добродетели припомнятся. Муж слушал, жалел и утешал тем, что это воля божья.
Сейчас же послали лошадей за Настей и Елизаветой Сергеевной – свояченицу Елизаветой Сергеевной звали – и приняли их очень радушно.
Эраст Антипович расспрашивал о дороге и старался утешить тем, что всякое горе когда-нибудь да проходит. Павла Андреевна вздыхала, потчуя чаем, и, утирая слезы, вспоминала покойницу и прошлое время, брала Настю на колени, спрашивала у ней, что она больше всего любит и не забыла ли маму.
Лизавета Сергеевна на вид была кроткая, но нелюдимая, невеселая и несловоохотливая девушка. Глаза у нее были черные, большие, погасшие и тихие; лицо без кровинки – бледно и прозрачно, точно восковое; улыбалась она хорошо, ласково и добро. Одевалась вся в черное и строго постилась, подолгу молилась; ухаживала за Настей, учила ее и берегла, как зеницу ока.
Настя помнила, что когда были в живых отец и мать, сестра и братья, то жили они все в деревне, в большом, каменном доме. Какой этот дом был уютный и славный! Мать и отец были не строгие; братья и сестры шалуны, тетенька Лизавета Сергеевна была тогда веселая, игрывала с ними, детьми, в жмурки, в горелки; учила их, нетерпеливо топала ножками; тогда с нее писали портрет в розовом платье, с розаном в волосах; тогда она носила на руке золотое кольцо, была такая румяная.
Потом все в доме померли; деревню продали. Все это случилось не вдруг, а понемногу. Настя помнила, как стоял в доме первый гробик, потом другой гробик, и как после тише стало в доме. Отец уж не играл на скрипке горлицу, а играл чумака; мать тихо разговаривала с тетей; два брата не могли вдвоем поднять такого шума, какой поднимался у них вчетвером. Потом в доме гробик еще; потом большой гроб, за ним опять маленький, а за маленьким опять большой. Все утихло в доме; просторней, пустей и холодней стало.
Осталась Настя одна с теткой и точно другого человека увидала. Тетка ее учила кротко и не сердилась за шалости, только останавливала; золотое свое кольцо она или спрятала, или потеряла; она укладывала Настю в кроватку, целовала ей ручки и ножки, но ни разу не пощекотала ее, как бывало прежде, не смеялась, не представляла буку и не сказывала сказку про волка, – она стала ровна и тиха, терпелива и печальна.
Когда обжились вместе, огляделись, Павла Андреевна недовольна стала. Лизавета Сергеевна была чересчур уж нелюдима, скрытна, а Настя чересчур своенравна, смела и резва.
– Что ж это такое? – говорила Павла Андреевна мужу о Лизавете Сергеевне. – Никогда она со мной не поговорит откровенно; даже погулять вместе по саду ни разу не пожелала; даже ни разу не пришла, не посидела со мной хотя часочек – все в своей комнате или богу молится, или возится с Настей, – что же это мне за жизнь с ней?
– Да жила ж ты без ее разговоров и без нее, – ну, и теперь…
– Ты вечно с советами! Я не могу переносить…
– А Настя? – спросил Эраст Антипович.
– Это ужасная девочка! Она совсем, совсем меня не слушается! Настя, не гляди в окно! Она глядит. Настя, побегай! Она не бегает. Настя, кушай! Не ест. А скажешь: не ешь! – она так и проглотит. Вчера, например, как она меня расстроила; слышу я, что-то пищит где-то; неужели у меня мыши в гостиной! Я слушаю, слушаю… Пищит. Я кошку велела принесть, беспокоюсь, наблюдаю… Наконец, я разобрала, с какой стороны писк – там Настя сидит; глянула я на нее – такое у ней лукавство на личике, глазки так и бегают. – Чего ты здесь сидишь все, Настя? Иди, кошке не мешай. – Она в другой уголок перешла, и вдруг оттуда: писк-писк… – Так это ты? Шалунья ты, – говорю, – как не стыдно тебе, не совестно! – Она съежилась, такого из себя мышоночка представила, – знаешь, какая она хорошенькая, зубки какие, глазки какие – и смеется, и жмурится, и я, как дура, рассмеялась… Однако подхожу к ней и серьезно говорю: – Настя! – Она легла, прижалась к дивану. «Встань!» Не встает. Я хотела поднять – так она и впилась в диван – не могу поднять! – Вставай, глупая девочка, приказываю тебе! – Еще пуще впивается в диван. – Вставай сейчас! – «Не встану!» – отвечает, а глазенки, как уголья… Я на нее гляжу, и она на меня глядит, – прямо, прямо на меня глядит, хоть бы моргнула! Ах, какая дерзкая девочка… и убежала!
Эраст Антипович молчал, глядел вниз и украдкой усмехнулся раза два.
– Что ж ты молчишь? – спросила Павла Андреевна. – Как тебе это покажется?
– Ребенок еще, – проговорил Эраст Антипович.
– Так я и знала! Так я и знала! Ты пристрастился к этой девочке! Ты ее балуешь. Пожалуйста, не отговаривайся!
Эраст Антипович не отговаривался и скрылся в своем кабинете.
Раз утром Павла Андреевна вошла к Лизавете Сергеевне, спросила: «Как ваше здоровье?» – села и поглядела кругом.
Комната была чистая, светлая, но невеселая: в углу узенькая кровать, над кроватью большое распятие, два стула плетеных, комод, большой стол перед окном, а на столе книги в черных переплетах и начатая работа – полотняная рубашка.
Павла Андреевна подвинулась поближе к окну; окно было в сад – там зеленело, пестрело, шумело, шелестело, пахло травами, цветами, ягодами; слышно было чириканье и щебетанье птичье и Настин голосок.
– А где ж красное кресло делось? – спросила Павла Андреевна.
– Я его вынесла, оно мне лишнее было, – отвечала Лизавета Сергеевна.
– А зеркало у вас… разбилось?
– Нет, мне его не надо.
Павла Андреевна поглядела на нее во все глаза.
– Неужели вы всегда так жили? – спросила она. – И всегда вы так жить будете?
– Мне так хорошо, – отвечала ей Лизавета Сергеевна.
– Вы очень нелюдимы, Лизавета Сергеевна, – сказала Павла Андреевна. – Мне это обидно и грустно… в моем доме… Вы меня за что-то не любите. Этакая скрытность, этакая нелюдимость! Весело разве? Как вы нелюдимы! Ведь я правду говорю, нелюдимы?
– Да, я нелюдима…
– Вы бросьте это, пожалуйста. Вам надо совсем перемениться. Переменитесь, милая Лизавета Сергеевна!
– Я перемениться не могу, – отвечала Лизавета Сергеевна тихо и кротко, – так ответила, что и Павла Андреевна понизила голос и повторила: «Не можете!»
– Не могу.
Павла Андреевна хотела сказать ей: – «Попробуйте!» – а сказала: «Вы не тоскуйте!»
– Не обеспокоила ли я вас? – спросила Павла Андреевна.
– Нет.
– Нравится ли вам эта комната, Лизавета Сергеевна?
– Нравится.
– А у Насти хорошо?
– Хорошо, посмотрите.
Лизавета Сергеевна встала и растворила дверь в другую комнату с беленькой мягкой постелькой, с розовыми занавесками на окнах, с ярким ковром на полу. На столе сложены были книжки, тетрадки, стояла картонная башня, кошка со стеклянными глазами и саночки; перед самым окном росла белая акация; сквозь ее гибкие ветки солнце так и било в комнатку; залетевшая пчелка жужжала на окне; на подоконник то и дело вспархивала какая-то серенькая птичка с темными глазками – вспорхнет, чирикнет и улетит, и опять вспорхнет.
– Какая смелая птичка! – сказала Павла Андреевна.
– Настя ее приучила, – ответила Лизавета Сергеевна.
– Страшная резвушка Настя! – сказала Павла Андреевна.
– Да, – ответила Лизавета Сергеевна и вздохнула.
Павла Андреевна хотела что-то еще сказать о Насте, но поглядела на Лизавету Сергеевну, очень смирно простилась и ушла.
– Никогда больше я к ней не пойду, – говорила Павла Андреевна мужу. – Вообрази – кресло, ковер, зеркало, картины – все из своей комнаты она повыкидала – точно келья теперь. Черные книги… Сидит, шьет рубашку. Сердце так у меня и заныло. Так вот и чудится, поют «Со святыми упокой». Страшно, ужас! И жалко ее. Жалко было даже о Насте поговорить: еще огорчится! Так я ничего и не сказала. Да, правда, я и сама могу распорядиться с Настей… могу и сама наказать.
Но когда она хотела Настю наказать, поставить в угол, у Насти покатились слезы, и она закричала, что ее обидели, что ее обижать никто не смеет. Павла Андреевна не рада была, что затронула, – стала ее ласкать, наделять конфетами. Настя все ласки оттолкнула и разбросала все конфеты; ее не могла ничем успокоить и Лизавета Сергеевна – она и уснула в слезах.
Думала Павла Андреевна, что на другой день Настя ускромится и попросит у нее прощенья, но Настя прощенья у нее не попросила и от нее бегала, и как-то так случилось, что Павла Андреевна первая ее приласкала и купила ей куклу.
– Кто это меня сбил? – говорила Павла Андреевна. – Зачем, за что я ей куклу купила?
– И хорошо сделала, – сказал Эраст Антипович, – ребенок!
– Ах, пожалуйста! Ты-то, верно, и сбил меня с толку! Вечно жужжишь, жужжишь, жужжишь над ухом… Она ничего не чувствует… Просто злая девочка!
Павла Андреевна надеялась, что с летами Настя станет покорней, уступчивей и рассудительней; годы шли, – и ничуть не бывало, Настя осталась такая же упрямица и спорщица. Правда, с Лизаветой Сергеевной она никогда не спорила и слушала ее тихо, – слушает, слушает все, а когда речь кончена: «А я таки буду», – говорит, а то хотя и не скажет: «А я таки буду!» – да личико за нее скажет. Но если Лизавета Сергеевна очень огорчалась, Настя становилась перед ней на колени, целовала у ней руки, просила ее приказаний и все приказания быстро и покорно исполняла.
Досадней всего было Павле Андреевне, что Настю все любили, все ласкали, все ей прощали; что Настя всеми вертела, как ей угодно было. Бывало, просят ее спеть что-нибудь, какую-нибудь песенку – голос у ней славный был, такой нежный и звучный – и как найдет на Настю, то сейчас она послушается, запоет, а то нет. «Не поется» – и словно воды в рот набрала, уж тогда ничем ее не заставишь. Это было досадно. И сколько раз ей обещают: «Не будем тебя просить никогда». Только она подаст голосок – помину нет о досаде, и опять просят: «Спой, Настя, спой!»
У Эраста Антиповича Настя была любимицей, а за что? Настя ему ни в чем не угождала, Настя с ним спорила и ему противоречила.
– Молчи, Настя! Я лучше тебя это знаю! – говорил Эраст Антипович строго.
– Вы по-своему знаете, а я по-своему знаю! – отвечает Настя.
– Молчи, Настя! Сказано раз молчи, ну, и молчи.
Тут-то Настя и пойдет говорить… Эраст Антипович рассердится очень, – глядь, сам же к Насте подходит и миру просит: «Помиримся, Настя!»
Садовник, из казаков, старый, важный и мрачный, не любил всех женщин на свете, особенно не любил панночек: «Что оно такое? Павы не павы, сороки не сороки! – говорил садовник. – Мед едят, цветы вырывают да наряжаются, на что оно? Палец о палец не ударят!…» Прибежит Настя в сад – он недоволен: «Влетела, как московская бомба, рой прогнала, ветки обломала, – ей-богу, пойти надо пожаловаться!» Он шел и больше половины дороги не доходил; заметит в стороне что-нибудь – ворону или сухую веточку, и к ним придерется – к вороне или к сухой ветке. А кому он берег яблоки со своей любимой яблони? Кому берег мед в уголку шалаша, в маленькой мисочке? – Насте.
Кухарка Марина все ворчала на Настю: «Экое наказанье! Ну, зачем панночке в кухню забегать? Это не панночка, а дикая птица – беда общая!» А кому Марина пирожок пекла? На кого Марина хотела поглядеть, когда лежала больная и вспомнила свою сторону?
Горничная Хима часто жаловалась, что панночка неугомонна очень, а когда у Химы брат умер, к кому первому она пришла и сказала: «У меня брат умер»?
А горничная – девочка Ганна, для кого утирала слезы и начинала веселую сказку про глупую ворону рассказывать?
А сама Павла Андреевна, как ни сердита, отчего не может сурово Настиного ласкового взгляда встретить? Как ни крепится, ни хмурится, а губы так и раздвигаются, и сердце теплеет. Чаровница эта Настя, сущая чаровница!
Годы шли за годами. Хуторок Лизавета Сергеевна не выиграла, он перешел в другие руки; они с Настей жили у Малимоновых и уж сбираться было от Малимоновых некуда.
Насте сравнялось шестнадцать лет. Была она живая, резвая хохотунья, темноглазая, стройная, свежая девушка.
В это время умерла Лизавета Сергеевна. Умерла она вдруг, неожиданно; сидела, работала, слушала, как Настя около нее то пела, то говорила, слушала – вдруг охнула и скатилась со стула на пол. Настя кинулась к ней, закричала – все сбежались, а уж она мертвая. Неутешна была Настя, и долго, долго неутешна. Ухаживали за ней, уговаривали ее, – ничем нельзя было ее уговорить и ничто ее не утешило, кроме времени. И всегда, как вспомнит любимую тетку, большие, темные ее глаза полным-полны слез, и яркий румянец сбежит с лица.
Примітки
Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1964 р., т. 2, с. 348 – 356.