Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

Раскрашивание картинок

Г. Ф. Квитка-Основьяненко

Когда я это все уписывал одно за другим и, для различия вкуса, Есе вместе – маменька, метая нитки, говорили мне:

– Люблю тебя, Трушко (сокращенное Трофим), что ты имеешь столько ума, чтоб не выучиваться всем этим глупостям, которые вбивает в голову вам этот проклятый бурсак. Ты, душка, выслушивай все, да ничего не затверживай и не перенимай. Плюй на науки и останешься разумным и с здоровым желудком на весь век. Вместо этой дурацкой грамоты, которая только и научит тебя что читать, я бы желала, чтобы ты взялся за иконопиство или, по крайней мере, за малярство. Что за веселая работа! Что мазнул кистью, то либо красная, либо блакитная полоса!.. Тогда бы я умерла спокойно, если бы увидела хотя бы стол, окрашенный твоим искусством.

В ту пору я доедал моченое яблоко (так, вот точно, что маменька мне его пожаловали: поэтому я вспомнил), и, чтоб скорее управиться с ним, вложа весь остаток в рот и проворно доедал его, спеша обрадовать маменьку, что я уже умею раскрашивать «кунштики»».

– О?.. – вскричали маменька, всплеснув руками и оттого уронив клубок свой: – Кто же тебя этому художеству научил?

– Никто не учил, а сам перенял, – отвечал я. И правда была.

Почувствовав в себе влечение к живописи и увидя в домине Галушкинского несколько красок и пензелик, я выпросил их и принялся работать. Нарисовав несколько из своей головы лошадей, собак и людей и быв этим доволен, я решился идти вдаль и раскрашивать все, попадавшееся мне в книжках. цветочки, разные фигуры и, когда случалось, то и картинки. Я так усердно все закрашивал, что подлинного невозможно было и доискаться, и даже превращал весьма удачно цветочек в лошадку, а овечку в женщину.

Маменька не совсем поверили мне; но когда я принес свое художество, то они ахнули, а потом прослезилися от восторга. Долго рассматривали мною раскрашенные кунштики; но как были неграмотны, то и не могли ничего понять и каждый кунштик держали к себе или вверх ногами, или боком, не переставая хвалить, что как это все живо сделано! То-то материнское сердце: всегда радуется дарованию детей своих! При расспросах о значении каждого кунштика им вдруг пришла в голову следующая счастливая мысль:

– Послушай, Трушко, что я вздумала. У твоего панотца (маменька о батеньке и за глаза отзывалась политично) есть книга, вся в кунштах. Меня совесть мучит, и нет ли еще греха, что все эти древние лица лежат у нас в доме без всякого уважения, как будто они какой арапской породы, все черные, без всякого человеческого вида. Книга, говорят, по кунштам своим редкая; но я думаю, что ей цены вдвое прибавится, как ты их покрасишь и дашь каждому живой вид.

Я задрожал от восхищения, что мне предстоит такая знаменитая работа, и тут же обещал маменьке все куншты отделать отлично и дать каждому предмету свой вид.

Маменька скоро нашли случай вытащить эту книгу у батеньки и передали ее мне для приведения в лучшее состояние. С трепещущим от радости сердцем приступил я к работе. Всех кунштиков было сто. Первый куншт представлял какого-то нагого человека в саду, окруженного зверями. Не было у меня красок всех цветов, но это меня не остановило. У меня были только красная, зеленая и желтая; все это подарил мне домине инспектор. Я пособил своему горю и раскрасил человека красною, льва зеленою, медведя желтою и так далее по очереди, наблюдая правило, о коем тогда и не слыхал, а сам по себе дошел, чтобы на двух вместе стоящих зверях не было одинакового цвета.

Работа моя шла быстро и очень удачно. Маменька не находили слов хвалить меня и закармливали ласощами. Только и потребовали, чтобы нагих людей покрыть краскою сколько можно толще и так, чтобы ничего невозможно было различить. «Покрой их, Трушко, потолще, защити их от стыда», – так говорили маменька, отворачивая взор свой от кунтуша. И я со всем усердием накладывал на них всех цветов краски не жалея и имел удовольствие слышать от маменьки: «Вот теперь живо; невозможно различить – человек ли это или столб?»

Лица, нравившиеся мне, я красил любимыми цветами, наприм.: лицо зеленое, волосы и борода желтые, глаза красные; но как кисточка была у меня довольно толста, то и крашение мое переходило чрез границы, но это вовсе не портило ничего. Тех же, кто мне не нравились – ух, какими уродами я сделал! Чтобы иметь выгоду представить их по своему желанию, я, вместо лица, намазывал большое пятно и на нем уже располагал уродливо глаза, нос, и рот, и все в самом отвратительном виде. И поделом им! Как им равняться с порядочными людьми…

Домине Галушкинский и братья мои озабочены были своими делами и потому не обращали никакого внимания на мое художество. Маменьке только приносил я хвалиться успехом, и они были в восторге, а я закормлен всеми возможными сладостями.

Наконец, работа моя кончилась, и маменька собирались обрадовать батеньку нечаянно. У них обоих было общее правило: о чем-нибудь хорошем, восхитительном не предварять, а вдруг поразить нечаянностью. Маменька так и расположились до случая, который вскоре открылся.

Домине Галушкинскому истекал срок быть «на кондициях», и он должен был возвратиться в школу, чтобы продолжать свое учение. За руководство нас в науках он получал изрядную плату и не желал лишиться ее, для чего он предложил батеньке, чтобы нас, панычей, определить в школу для окончания наук, в коих мы, под руководством его, так успели. Батенька нашли это выгодным и договорились с ним вновь: кроме денег, вместо платья с плеча батенькиного, должно сделать ему «кирею» с должными шнурами, кистями и проч., как следует. Он должен жить с нами в квартире и на наших харчах. В городе приискана была квартира, и все, что от батеньки зависело, все было распоряжено.

Оставалось маменьке устроить нас провизиею, посудою и прислугою. Батенька искали удобного времени объявить об этом маменьке, не потому, чтобы их не огорчить внезапным известием о разлуке с детьми, но чтобы самим приготовиться и, выслушивая возражения и противоречия маменькины, которых ожидали уже, не выйти из себя и гневом и запальчивостью не расстроить своего здоровья, что за ними иногда бывало.

На таков конец батенька начали довольно меланхолично.

– Прикажите, Фекла Зиновьевна, завтра поутру рано отпустить муки, круп, масла и что нужно…

– Не опять ли комиссару? – спросили маменька твердым голосом, не ожидая ничего неприятного.

– Какому комиссару? Ну-те его в болото, а слушайте меня. Всего этого отпустите сколько надобно для детей. Они завтра переедут в город учиться в школах.

Маменька так и помертвели!.. Через превеликую силу могли вступить в речь и принялись было доказывать, что учение вздор, гибель-де нашим деньгам и здоровью. Можно быть умным, ничего не зная, и, всему научась, быть глупу.

– Многому ли научились наши дети? Несмотря что сколько мы на них положили кошту пану Тимофтею и вот этому дурню, что по-дурацки научил говорить наших детей и невинные их уста заставил произносить непонятные слова…

– Чудны вы мне, Фекла Зиновьевна! Каково было бы вам слушать, если бы я начал толковать о ваших нитках или кормленых птицах? Так и тут. Наук совсем не знаете, а толкуете об них.

– Первые годы после нашего супружества, – сказали маменька очень печальным голосом и трогательно подгорюнились рукою, – я была и хороша, и разумна. А вот пятнадцать лет, счетом считаю, как не знаю, не ведаю, отчего я у вас из дур не выхожу. Зачем же вы меня, дуру, брали? А что правда, я то и говорю, что ваши все науки дурацкие. Вот вам пример: Трушко также ваша кровь, а мое рождение; но так как он еще непорочен и телом, и духом, и мыслию, так он имеет к ним сильное отвращение.

– Вы мне, Фекла Зиновьевна, не колите глаза своим пестунчиком, Трушком; он, хотя и непорочен, но из дураков дурак, и из него будет не более как свинопас.

Батенька от противоречий начали уже приходить в азарт.

Тут маменька нашли удобную минуту опешить батеньку и, подойдя к столу, достали немецкую книгу и начали переворачивать листы, изукрашенные моим художеством.

– Кто… кто это сделал? – вскричали батенька, вскипев от гнева.

Маменька, не заметив в тонкости состояния духа их, а относя крик их к удивлению, отвечали таким же меланхоличным тоном, как и батенька при начале разговора:

– Это дурак из дураков так украсил; он не более как свинопас!..

– Как он смел это сделать? – не кричали, а ревели батенька до того, что окна и двери в доме тряслися.

В запальчивости бросились они к маменьке, желая, по обычаю, потузить их хорошенько… И тогда мне лучше было бы. У батеньки такая была натура, что когда разлютуются, так и колотят первого, кто попадется; когда же выбьют свое сердце, то виноватому уже и слова не скажут. Тут же, к моему несчастью, маменька ушли от ударов батенькиных, оставив в дверях и епанечку свою; а я, спрятавшийся было в пуховики маменькины, вытащен и наказан чувствительно и больно.

Батенька целый день не могли успокоиться и знай твердили, что книга их по кунштам была неоцененна; что иконописец, расписывающий в ближнем селении иконостас, сам предлагал за нее десять рублей.

Маменька же, хотя не смели и на глаза показываться батеньке, но, сидя в другой комнате, переговаривали их слова тихонько: «Десять рублей, великое дело! Кажется, своя утроба дороже стоит».


Примітки

…Баумейстеровой логике… – Йдеться про «Логіку» німецького вченого Фрідріха-Христіана Баумейстера (1709 – 1785). У перекладі російською мовою була видана у Москві 1760 та 1787 рр.

Ломоносова риторика… – йдеться про «Риторику» М. В. Ломоносова (1748).

Кирея – верхній довгий суконний одяг з висячими рукавами і з відлогою.

Епанечка – опанча, старовинний верхній одяг, що мав вигляд широкого плаща.

Подається за виданням: Квітка-Основ’яненко Г.Ф. Зібрання творів у 7-ми томах. – К.: Наукова думка, 1979 р., т. 4, с. 65 – 68, 495 – 496.