Шалости школьников
Г. Ф. Квитка-Основьяненко
Маменька очень рады были, что у любимого их сынка открылся любимый ими талант; и когда, бывало, батенька покричат на них порядочно, то маменька, от страха и грусти ради, примутся плакать и тут же шлют за мною и прикажут мне петь, а сами еще горше плачут – так было усладительно мое пение!
Таким побытом продолжалось наше учение, и уже прочие братья: Сидорушка, Ефремушка и Егорушка – поступили в школу; а старший брат, Петруша, выучив весь псалтырь и читав его бойко, не имел чему учиться. Отдать же в семинарию батенька находили неудобным тратиться для одного, а располагали отдать троих старших, но я их задерживал: как стал на первом часе, да ни взад, ни вперед! Уж пан Кнышевский и устарел-таки, но все непонятие мое было причиною. Итак, братьев не отдавали в семинарию, а ожидали, пока я выучу псалтырь.
Брату Петрусю было уже пятнадцать лет. Учиться ему было нечего; и как был одарен отличным умом и потому склонен к шалостям. Чем более старался пан Кнышевский, тем делался взыскательнее за беспорядки, и потому ни одна шалость не проходила даром Петруше, но уже не наказанием, потому что Петруша, быв одарен необыкновенным умом, имел и телесную силу необыкновенную, и потому пан Кнышевский, не могши совладать с ним, чтоб подвергнуть его наказанию телесному, всегда бранил и выговаривал ему жестокими словами до того, что Петруша все свои шалости обращал на него, в чем как обширного и тонкого ума человек весьма преуспевал.
Дьячиха, жена пана Кнышевского, преобладала мужем своим, несмотря на все его уверения, доказательства, что он есть ее глава.
– Как бы ты был в супружестве рука, – возражала на это дьячиха, – тогда бы ты что хотел, то и делал; но как ты голова, да еще дурная, глупая, то я, как руки, могу тебя бить.
И с этим словом она колотила порядочно свою голову и рвала за волосы.
– Воздержись, окаянная! – вопил пан Кнышевский. – Измождай тело мое, но не глумися над власами, на них же не подобает железу взыти…
– Я не железом, а грешными руками рву твои патлы… – приговаривала дьячиха, таская его за длинную косу, коею он всегда отличался.
Он был в совершенной ее зависимости по самый день смерти ее. Когда она умерла, положивши ее как должно, назначил псалтырщиков своих читать над нею, умилился сердцем и возопил при всех нас: «Брате Тимофтее! лукавствуй! твоя воля, твори, еже хощеши, несть препинающий тя». И потом, выпив на калган гнатой горелки, пошел в школу отдыхать на лаврах, избавясь от гонительницы своей.
Это делалось вечером. Лишь только пан Кнышевский восхрапел, брат Петрусь приступил к действию. Меня поставили к псалтырю, приказав мурлыкать, будто кто читает. Брат Павлусь, как великий художник, пробил в горшке глаза, нос и рот, заклеил бумагой и оттенил чернилом. Брат Петрусь достал дьячихино платье, принарядился кое-как и приготовленный горшок поставил вверх дном на голову, а в середину его утвердил свечу. Фигура была ужасная, от которой нет такого храброго в мире воина, чтобы на смерть не испугался.
В этом наряде Петрусь пошел к спящему зело крепко в школе пану Кнышевскому. Петрусь был окружен школьниками, держащими кошек, коих при входе в школу начали они тянуть за уши и хвосты; кошки подняли страшный крик, мяуканье, визг… Пан Кнышевский невольно воспрянул от сна и, увидев необычайное явление, начал творить заклинания.
Но Петрусь не боялся их и тонким, визгливым, резким голосом, как покрикивала умершая, начал грозить пану Кнышевскому, чтобы он не полагал ее в отсутствии от себя; что душа всегда будет находиться в зеленом поставчике и, смотря на его деяния, по ночам будет мучить его, если он неподобное сотворит. Повелевала не наказывать вовсе ни за что школярей и не принуждать их к учению, а особливо панычей, которым приказывала давать во всем полную волю… И много тому подобного наговорив, Петрусь скрылся с глаз дьяка.
Трепещущий, как осиновый лист, вошел в хату пан Кнышевский, где уже Петрусь читал бегло и не борзяся псалтырь, а прочие школяры предстояли. Первое его дело было поспешно выхватить из зеленого поставца калгановую и другие водки и потом толстым рядном покрыть его, чтобы душа дьячихи, по обещанию своему там присутствующая, не могла видеть деяний его.
С сих пор Петрусь что хотел, то и делал. Пан Кнышевский хотя и рассыпался в увещаниях и даже приступал к угрозам, но как тут же Петрусь будто ненарочно стаскивал покров с зеленого поставца, то пан Кнышевский вдруг онемевал, аки рыба, с боязнью посматривал на поставец и уходил, вздыхая, в комнату: от этого школа наша превратилась в собрание шалунов самых дерзких. Школяры сходились от раннего утра и приводили с собою подобных шалунов, готовых на всякое предприятие. Тут затевали и располагали новые шалости, раздавали что кому и как действовать, и пускались на промыслы.
Главным промыслом нашим было приобретение съестных припасов, разного лакомства, как-то: дынь, арбузов, огурцов, яблок, груш и проч. и проч. Никакие плетни, запоры, замки не удерживали школярей от похищения всего, для нас нужного. К чести нашей сказать, мы брали, воровали и отнимали все необходимое только на настоящий день, о завтрашнем не беспокоились; доставая провизию, умели приобретать деньги для покупки водки, если брат Павлусь, как великий художник, не успевал закрасться в маменькину кладовую и оттуда потянуть водки или наливки, без разбора, какая под руку попадалась. Этот нектар мы все школяры, от мала до велика, тянули препорядочно.
Из приобретенных таким образом продуктов, умеющие приготовляли обед роскошный. Пан Кнышевский, упрекая нас в своевольстве, очень охотно разделял с нами трапезу и, для примера, не отказывался от красовулей, грозя нам, что уже подобных шалостей завтра он не позволит делать, а строго примется за учение и потому напоминал, чтоб у каждого «стихи» были твердо выучены.
– Пане Кнышевский! – при этом вскрикивал Петрусь. – Не слышите ли, что это в зеленом поставце шевелится?
– Гм, гм! – покашливая, взглядывал пан Кнышевский на поставец, схватив кубок, отворачивался от поставца, чтобы душа дьячихи, там пребывающая, не видала его действий, проворно опоражнивал кубок или водянчик с водкою или наливкою, вставал и медленно отходил в свою светлицу, поглядывая искоса на поставец, не смотрит ли душа жены его. Назавтра, вместо уроков, мы – школяры и наставник наш, пан Кнышевский – принимались за вчерашние подвиги.
Дома своего мы вовсе не знали: так нравилось нам пребывание в школе и занятия, никем не стесняемые.
Впрочем, маменька скучали, редко нас видая, батенька хвалили нас за такую прилежность к учению. А мы «преуспевали на горшее», по замечанию пана Кнышевского, наконец во всем подчинившегося нам.
Но в занятия такого рода, по тогдашнему правилу, не мог пускаться, потому что еще не брил бороды, ибо еще не исполнилось ему шестнадцати лет отроду.
Когда же настал этот вожделенный для него день, день рождения его, коим начиналось семнадцатое лето жизни его, то призван был священник, прочтена была молитва; Петрусь сделал три поклонения к ногам батеньки и столько же маменьки, принял от них благословение на бритие бороды и получил от батеньки бритву, «которою, – как уверяли батенька, – годился еще прапращур наш, войсковой обозный пан Талемон Халявский», и бритва эта, переходя из рода в род по прямой линии, вручена была Петруси с тем же, чтобы в потомстве его старший в роде, выбрив первовыросшую бороду, хранил, как зеницу ока, и передавал бы так же из рода в род.
Маменька же благословили Петруся куском грецкого мыла и полотенцем, вышитым разными шелками руками также прабабушки нашей, в подарок прадедушке нашему, для такого же употребления. Вот и доказательство, что род Халявских есть один из древнейших.
Церемония была трогательная. Сами батенька даже всплакнули; а что маменька, так те навзрыд рыдали. Конечно, очень чувствительно для родителей видеть первенца брака своего, достигшего совершенных лет, когда уже по закону или обычаю он должен был исполнять действия взрослых людей. По окончании церемонии Петрусь тут же был посажен, и рука брадобрея, брившего еще дедушку нашего, оголила бороду Петруся, довольно по черноте волос заметную; батенька с большим чувством смотрели на это важное и торжественное действие; а маменька хотели было сомлеть, боясь чтобы брадобрей от неосторожности не перерезал горла Петрусю, но удержались, а только ахали.
Когда кончилось действие (надобно знать, что усы у Петруси не были выбриты), тогда батенька попотчивали из своих рук священника, брадобрея и приказали выпить рюмку и Петрусю, сказав: «Ты теперь совершенный муж, и тебе разрешается на вся». Петруся это заметил и спешил пользоваться правом своим; но нас удержали обедать дома праздника ради; а потом предложены были лакомства разных родов.
Вечер Петрусь посвятил на узнание всего позволенного ему как уже совершенному мужу.
Пан Кнышевский в числе прочих детей имел дочь, достигшую пятнадцатилетнего возраста. Увидев, что Петрусь, оголив свою бороду, начал обращение свое с нею как совершенный муж, коему – по словам батеньки – разрешается на вся, он начал ее держать почти взаперти во все то время, пока панычи были в школе, следовательно, весь день; а на ночь он запирал ее в комнате и бдел, чтобы никто не обеспокоил ее ночною порою. Затворница крепко тосковала и при случае успела шепнуть, что она рада бы избегать от такого стеснения. Немедленно приступлено к делу.
Вечером так только называвшихся, а совсем уже не учившихся, потому что никто не слушал и не уважал пана Кнышевского, тут собрались к нему и со всею скромностью просили усладить нас своим чтением. Восхищенный возможностью блеснуть своим талантом в сладкозвучном чтении и красноречивом изъяснении неудобопонимаемого, пан Кнышевский уселся в почетном углу и разложил книгу; вместо каганца даже самую свечу засветил и, усадив нас кругом себя, подтвердив слушать внимательно, начал чтение.
На третьей странице я отпросился выйти. Не успев выйти из сеней, я начал кричать необыкновенным голосом:
– Собака, собака! ратуйте… собака!..
Пан Кнышевский первый бросился ко мне на помощь; но лишь только он выскочил из сеней, как собака бросилась на него, начала рвать его за платье, свалила на землю, хватила за пальцы и лизала его по лицу.
Пан Кнышевский кричал не своим голосом. Все школяры высыпали из хаты, закричали на собаку, которая, отбежав и никого не трогая, смотрела с угла на происходящее. Не пораненного нигде, но более перепуганного пана Кнышевского втащили мы в хату и, осмотрев, единогласно закричали, что это бешеная собака, которая если и не покусала его, то уже наверное заразила его. Пан Кнышевский задрожал всем телом, а школяры начали кричать:
– Бесится, пан Тимофтей бесится; давайте воды попробовать.
Мы, не выпуская его из рук, приготовлялись обдать водою, а он кричал ужасно, даже ревел. Тут мы больше принялись утверждать, что «пан Тимофтей бесится».
– Чада моя! спасите меня! – начал он просить нас умоляющим голосом, и мы признали за необходимое связать ему руки и ноги и, так отнеся его в пустую школу, там запереть его. Трепеща всем телом и со слезами, он согласился и был заключен в школе, коей дверь снаружи заперли крепко.
– Фтеодосию!.. Фтеодосию!.. – начал кричать пан Кнышевский из своего заключения, вспомнив про дочь свою. – Фтеодосию спасите! да идет она на пребывание к пономарке Дрыгалыхе, дондеже перебешуся.
Но мы, уверив беснующегося, что дочь его при первой суматохе побежала звать знахарку, тем успокоили его.
Брат Петрусь, как расположивший всем этим происшествием, торжествовал победу… а Павлусь, как отличный художник, быв наряжен и, действуя собакою и так сильно напугавши пана Кнышевского, теперь переряживался в знахарку.
Когда все кончилось и Павлусь также был готов, то Петрусь пошел с нами к заключенному. Фтеодосия, смущенная, расстроенная, дрожащими руками несла перед нами свечу.
Знахарка вошла, шептала над страждущим, плевала, лизала его, умывала и, намешав толченого угля с водою, дала ему выпить эту воду, все продолжая шептать. Все мы уверяли, что с больного как рукою снято бешенство, и мы выпустили его.
Горбунчик Павлусь прекрасно сыграл свои роли: был настоящею собакою, ворчал, лаял, выл и тормошил пана Кнышевского вот-таки ему так понравилось, что он затеял повторить эту комедию и на следующий вечер, даже весьма успешно; и это ему так понравилось, что он затеял повторить эту комедию и на следующий вечер.
Вечером, когда мы уселись опять слушать чтение пана Кнышевского, Фтеодосия из комнаты, где она всегда была и откуда по приказанию отца не должна была выходить, закричала:
– А посмотрите, панычи, не бесится ли мой панотец?
– Ах, так и есть, так и есть! – начал кричать Петрусь, а за ним и все мы кричали: – Бесится пан Кнышевский, бесится!
– Берите ж меня паки, – простонал несчастный, – свяжите вервием и предайте заключению во тьму кромешную…
Мы его честно связали и поволокли в школу. он оттуда кричал:
– Фтеодосие!
– И без вас знаю, – отвечала она, поспешая в комнату.
– Пригласи волшебницу поспешнее… – вопил дьячок.
В свое время знахарка явилась и освободила пана Кнышевского от бешенства. Он сам сознавался, что в сей раз бешенство овладело им менее, нежели вчерашний день.
Пан Кнышевский охотно давал себя связывать, и мы уверены были, что он без ворожбы с места не подвинется, а потому день ото дня беспечнее были насчет его: слабо связывали ему руки и почти не запирали школы, введя его туда.
В один вечер наш художник, Павлусь, как-то лениво убрался знахаркою и выскочил с нами на улицу ради какой-то новой проказы. Пану Кнышевскому показалось скучно лежать; он привстал и, не чувствуя в себе никаких признаков бешенства, освободил свои руки, свободно разрушил заклепы школы и тихо через хату вошел в комнату.
Тут он в самом деле взбесился и «возрыкал, аки вепрь дикий», как сам после рассказывал. Виновный пробежал мимо его, за ворота, на улицу… Виновный пробежал мимо его, а с Фтеодосиею что случилось – к сведению моему не доходило до сего дня.
Не понимая, в чем дело, мы тоже пустились за Петрусем домой.
На другой день очень рано пан Кнышевский явился к батеньке с жалобою на всех нас.
– Помилуйте, вельможный пане подпрапорный! – вопил пан Кнышевский и просил, и требовал удовлетворения, причем рассказал весь ход интриги нашей и все действия изъяснил со всею подробностью.
Батенька очень смеялся и с удивлением восклицали:
– Что за умная голова у этого Петруся! Что за смелая бестия этот Петрусь! Это удивление, а не хлопец!
Когда же пан Кнышевский умолял и требовал возмездия за поругание, то батенька сказали ему:
– Да чего ты, пан Кнышевский, так горячо пристаешь? Что дитя так пошалило, а ты уже и за дело почитаешь.
– Истина глаголет устами вашими, вельможный пане подпрапорный! – сказал пан Кнышевский, прижав руки к груди и возведя очеса свои горе.
– Будет еще время толковать об этом, пане Кнышевский, а теперь иди с миром. Станешь жаловаться, то, кроме сраму и вечного себе бесчестья, ничего не получишь; а я за порицание чести рода моего уничтожу тебя и сотру с лица земли. Или же, возьми, когда хочешь, мешок гречишной муки на галушки и не рассказывай никому о панычевской шалости. Себя только осрамишь.
Пан Кнышевский, поклонясь, пошел и, не отказавшись от муки, принес ее домой, а происшествие предал вечному молчанию, а Фтеодосия и подавно никому не открывала.
Примітки
…как стал на первом часе… – словом «часи» позначаються в церковно-богослужебній книзі «Часословець» богослужіння, які відправляються в різні години і різні дні року. 1-й час відповідає 7-й, 8-й, 9-й годинам ранку.
…выпив на калган гнатой горелки… – горілки, настояної на корені калгану.
Подається за виданням: Квітка-Основ’яненко Г.Ф. Зібрання творів у 7-ми томах. – К.: Наукова думка, 1979 р., т. 4, с. 45 – 50, 486 – 489.