1. Марья Воронова и ее дочери
Марко Вовчок
«Село Михайловское. Мужескаго пола 750 душъ, женскаго 819. Владѣніе Марьи Алексѣевны Вороновой».
Серед чистого поля, на перекрестке дороги, стоял высокий шест с черной дощечкой, а на дощечке белыми словами была эта надпись. Если кто знал дорогу в Михайловское или попадал на эту дорогу по догадке, тому надо было идти или ехать до села еще с версту полями, как раз до того места, где поля были окопаны глубоким валом. Чего-чего не росло там по валу! И колоски овса и ячменя, и мак, и горох, и рожь, и пшеница, и гречиха. Не диво, откуда это зашло: кругом, куда ни глянь, зеленелись ржи и пшеницы, овсы и ячменя, алел мак, пестрел горох, белелась гречиха. Тоже не было дива, что по валу росла ромашка, гвоздика, цвела полевая клубника, желтый дрок, розовая кашка, колючие татарские шапки, а душица, кажись, рада была бы собою все поглушить, – но откуда забрался на вал куст крыжовника? А он откуда-то забрался и крепко уцепился на краешке. От вала надо было взобраться на покатый холмик, а с холмика уже видно Михайловское, как на ладони, – видна была вся широкая и длинная улица, все избы в ряд по улице, все крестьянские огороды и гумна, господский двор, дом и сады.
По улице росла чудесная мурава, густая и мягкая, и стояло много развесистых ракит: то перед избами в ряд, то две-три вышли почти на середину улицы, то из-за избенных крыш зеленеют; в ясный летний день по всей улице играют тени от ракитовых веток. Воробьев водилось в Михайловском видимо-невидимо; налетали сороки и вороны, – гнезд они вить не смели, а садились отдохнуть да покричать. Весной по ночам пели бесчисленные соловьи.
С улицы дорога – прямо в барский двор. Двор этот круглый и усыпан песком, – между цветов и зелени он был похож на огромную лысину. Серый, деревянный дом с красной крышей, с белыми трубами. Какой это был славный дом! Комнаты в нем большие, а уютные, и нисколько не похожи одна на другую, и все разноцветные.
Гостиная была голубая с золотыми звездочками; диваны и кресла ореховые, обиты красною материею; зеркала в золоченых рамах; на столиках фарфоровые куклы, а зала узкая, длинная, и стены и стулья желтые; угольная была круглая, обои в ней белыми цветочками по розовому полю, и все розовое – и фонарь на потолке висел розовый; а в диванной откуда-то взялось восемь углов и вся она была обита зеленым штофом. Кругом дома цвели кустарники, цветы.
В гостиной очень пахло левкоями, потому что под гостиными окнами цвел розовый левкой; в зале черемуха лезла в одно окно, а в другие окна – сиреневые ветки; в угловой пахло липами, старые липы совсем не пускали солнца в угловую; а в диванной пахло розанами. А коридор был темный, шаги по нем отдавались по всему дому; а другие еще комнаты… да рассказывать долго, – все комнаты были славные.
Со двора в дом входили через крыльцо с навесами, а в сад из дому выходили через балкон, – балкон с белыми колоннами, с широкой лестницей; перед балконом был разбит цветник и лежала широкая дорога дальше в сад; сад был старый, густой, – солнечные лучи чуть западали в него. Дальше ничего не было видно, кроме сплошных деревьев, ничего не слышно, кроме птичьего гама, шелеста да шума листьев, да еще где-то тихо вода журчала.
Марья Алексеевна Воронова прожила уже пятьдесят лет на белом свете. Она любила делать добрые дела и говорить об аде и рае. Муж у нее давно умер, – с той поры она носила только темные платья и вспоминала, как, бывало, в молодости, куда она ни покажется в цветах да в кружевах, всюду: «Шу-шу-шу-шу!». Она тогда красавицей слыла: глаза у нее были – что бриллианты, а щеки – что розаны, а уста – как малина. Теперь она была в морщинах, волосы побелели, глаза блестеть перестали и выросли седые усы.
Марья Алексеевна любила, чтобы соседи ее звали детей крестить и на свадьбы посаженой матерью; чтобы в ее именины все приезжали и желали ей много лет здравствовать и чтобы бедные люди к ней приходили за помощью и рассказывали ей про свою беду, про горе и про бедность. У Марьи Алексеевны была большая книга в кожаном коричневом переплете, с золотым обрезом и заголовком: «Книга благодеяний». Эта книга всегда лежала перед Марьей Алексеевной на столе, и там записывались все ее благодеяния.
«Бедной и больной вдове Авдотье Черепаховой дана черная шаль, сахар и чай».
«Бедной дворянке Анне Гавриловне Ивановой дано платье, накидка и два пуда пшеничной муки».
«Бедному просителю Савве Павлову дано на похороны рубль».
«Бедной и слепой старухе Ольге Марковне дано три аршина полотна и волчий воротник».
Так начиналась в «Книге благодеяний» первая страница – и много еще шло исписанных страниц: книга подходила уже к концу.
У Марьи Алексеевны были две дочери. Звали старшую Варварой Петровной, а младшую Ольгой Петровной.
В детстве, когда няньки примечают, что за нрав у детей, видно было, что Варя своенравна и вспыльчива, а Оля – нраву кроткого и ровного; но няньки любили почему-то больше Варю, чем Олю. Варя была крикунья и драчунья; если Варе чего хотелось, а ей не давали – Варя отнимала. Зато и у ней можно было все выпросить, – а для тех, кого она любила, у Вари ничего не было заветного: она отдаст да еще прыгает и смеется, как после веселого дела.
Оля никогда не кричала, а только плакала, никогда не дралась, а только щипалась, и то потихоньку, не очень больно; никогда никому Оля не отдавала целого пряника, а кто ей мил, тому она давала половину, чужому – кусочек; никогда Оля не бросалась, как сестра, никому на шею, а садилась и глядела ласковыми глазками и могла так день-деньской сидеть и глядеть.
Варю няньки звали «ручным зверьком», а Оля не была похожа ни на зверька, ни на рыбку, ни на птичку, – Олю звали просто «барышней».
У матери Оля была любимою дочерью, – а Варя часто мать огорчала. У Оли всегда и на все был ответ: «Да, маменька», – и милая улыбка; а у Вари вместо: «Да, маменька», – было чаще: «Почему же?» – и искры в глазах. Придут ли в гости куда, – Варя ворвется вперед, сама кланяется, сама говорит, не помнит, что ей надо идти за маменькой, забудет, что на нее все смотрят, не остерегается, что о ней скажут. Оле стыдно, если на нее смотрят люди, и она думает, что-то о ней говорить будут, – похвалят ее или осудят? Оля боялась злых людей.
Оля была красивее сестры: карие глаза у нее с поволокой, и брови дугою; личико кругленькое, свеженькое, носик хорошенький, губки алые, зубки мелкие, темная коса длинная да шелковистая; и стройна была Оля, и высока.
Варя была ростом поменьше; глаза у ней смелые и живые, брови и волосы гуще и темнее, лицо подвижнее, голос громче, походка шибче.
Сестер воспитывала старуха-француженка. Француженка какими-то судьбами попала из Авиньона в Москву, а из Москвы в Михайловское. Об Авиньоне она не горевала, – ей жилось в Михайловском хорошо и спокойно. Превеселая она была старушка и все принимала весело – даже и то, как французы переправлялись через Березину; она смеялась и говорила: «Весь свет глуп – с чего ж французы будут умнее?» Она была чудесная рассказчица. Детям она рассказывала смешные сказки, а взрослым – смешные были. Оля любила ее немножко, Варя еще меньше; Марья Алексеевна была ею довольна, а люди в доме думали, что лучше ее не переменять на другую, – другая может быть и хуже.
Кроме француженки, сестер учил приходской священник, и если случалось, что они не знали урока, он клал на них эпитимию в три земных поклона утром и в три земных поклона вечером. Несмотря на эпитимии, он был преснисходительный человек в жизни и, кроме того, был хороший садовод. Он больше всего думал о том, каковы будут морозы зимой, да не будет ли засухи летом, и больше всего заботился о прививках. Он сам знал, что чересчур уж пристрастился к садоводству, и любил рассказывать, как древние патриархи возделывали землю. С француженкой они объяснялись знаками и жили согласно; он ей носил из своего сада бергамоты, а когда она умерла, он засеял ее могилу резедою и в головах посадил американский кустарник.
Варя и Оля выучились играть на фортепьяно и петь: выучили наизусть много стихов, французскую грамматику и русскую; знали хорошо историю Кайданова, катехизис и географию Гейма. Случалось, что им приходили в голову и такие мысли, что на них в учебных книгах не было толкованья, и ничего на них не вычитывалось из повестей и романов, какие им попадались. Мысли такие очень редко приходили в голову Оле, но Варе зачастую. Если они спрашивали о чем у Марьи Алексеевны, – Марья Алексеевна толковала неясно; если спрашивали у священника, он отвечал, что любопытство – грех, и что надо об этом отложить попечение; а если спрашивали француженку, она рассказывала им, вместо ответа, какую-нибудь смешную сказку. Приходилось – или отложить попечение, или самим ломать голову. Вышло так, что Оля поломала голову немного и недолго, Варя много и долго, а потом обе отложили попечение.
Им жилось нескучно в деревне. К ним ездили гости, и они ездили по гостям; Марья Алексеевна давала на именины большие званые обеды и балы; богатые соседи тоже. Кроме того, было чем скуку прогонять: они недаром учились играть на фортепьяно и петь, они вышивали по канве и читали кое-какие книги.
Сестры нередко между собою ссорились. Зачинщицей всех ссор бывала Варя; Оля только оправдывалась, плакала и говорила сестре: «За что ты меня обижаешь?» Варя вскрикивала: «Оля, ты меня уморишь!» После ссоры Оля шла к Марье Алексеевне под крылышко, Варя бежала в сад и бегала там, пока сердце отойдет. Варе шел девятнадцатый год, а Оле семнадцатый.
Кроме Вари и Оли, у Марьи Алексеевны была еще третья дочь, которую звали воспитанницей Софьей Васильевной. Софья Васильевна была красавица, да не только красавица, а еще чрезвычайно пытливая девочка. От покойной француженки она научилась всему, чему могла, а священнику ни разу не пришлось положить на нее эпитимию, и скоро он объявил, что Софья Васильевна все знает. После этого она училась сама; она читала много и жадно, читала все, что попадалось под руку. Любимых писателей еще у ней не было, – она всеми дорожила, и когда, бывало, Варя, чтобы ее подразнить, показывала две книги и спрашивала, которую из двух Соня хочет, – у Сони глаза разбегались: она хотела обе. Ей всего двенадцать лет минуло, а она уже рассуждала о любви и ненависти, о добре и зле и говорила, что на земле прочного счастья нет.
– Да ты-то почему знаешь? – спрашивала Варя.
– Знаю, – отвечала Соня.
– Это ты в книге где-нибудь вычитала!
– Да, я и в книге читала и без книги сама знаю.
Да мало ли о чем еще она толковала! Иногда просто Марье Алексеевне надо было на нее прикрикнуть: «Полно молоть – замолчи!»
Соня не знала наверно – мать ей Марья Алексеевна, или в самом деле ее, как сироту, без рода и племени, приютила из милости. Несколько намеков покойной няни ее встревожили и заставили раздумывать и соображать.
Если ее приютили из одной милости, как сироту, отчего ее не записали в «Книгу благодеяний»? Когда она пробовала расспрашивать о своем отце и матери, почему Марья Алексеевна не то сердилась, не то огорчалась, никогда не рассказала о них так, чтобы можно было сколько-нибудь представить, какие они были? Раз ответила, что мать звали Анной Ивановной, а другой – Анной Петровной, – и умерла не в Воронеже, как прежде сказано, а в Москве… Когда Марья Алексеевна рассказывает гостям, до чего доходит ее любовь к дочерям, она спешит ее выслать или заговаривает о другом… Если Марья Алексеевна родная мать, почему ей это надо скрывать?
Время шло, голова работала, и кое-что понемножку разъяснилось.
Соня, невзирая на свои затаенные недоумения, была очень привязана к Марье Алексеевне и к сестрам, особенно к Варе; но чем дальше, тем меньше она с ними разговаривала, тем реже приходила в гостиную. У ней была своя комнатка, в своей комнатке она и сидела. Там, под зеркалом, на столе, были собраны ее книги, и старые, и новенькие, и старинные с красным обрезом, и книги в золотообрезных переплетах, что она доставала читать у соседа-князя, и исписанные тетрадки; в углу была узенькая кроватка под белым положком; над кроваткой в головах висел образ какого-то святого в золотом венчике, а под ним образок божьей матери всех скорбящих, почти совсем стертый, старый образок – им Соню благословила ее няня при смерти. В комнатке был еще новый комод под лаком, маленькая скамеечка, старое кресло, обитое вытертым малиновым бархатом. На стене висел непохожий Варин портрет. Комнатка окном выходила в сад, в самую садовую гущину.
Примітки
Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1964 р., т. 2, с. 244 – 249.