8. Саханин готовится к свадьбе
Марко Вовчок
Со всех сторон пошли толки, суды и пересуды. Осуждали и одобряли, хвалили и бранили, вспоминали, разыскивали, жалели, что первая жена, бедная, уморена, и предрекали, что вторая за ней пойдет… Но что бы ни ждало за горами, для всех было очевидно, что невеста любит жениха и весела, утешается его подарками и наряжается, а что уж жених как невесту любит, так даже жутко становилось. Он по целым дням сидел в ногах у нее, плакал, сбирался умереть от счастья; сбирался дом новый строить; говорил он так громко, делал все так порывисто, глаза у него так сверкали и горели, что многие качали головою и думали, что он немножечко тронулся умом от любви и от радости, хотя другие заверяли, он всегда был такой взбалмошный.
Владимир Андреевич ко всему свою любовь приставлял и на всем свою любовь показывал. Как-то в разговоре помянули, что в реке, поблизости, утонул охотник в водовороте, и Оля сказала, как страшно по рекам таким плавать, – Владимир Андреевич сейчас хотел бежать переплыть реку из любви – насилу его уломали, насилу удержали; похвалила Оля, что у соседа-князя дом хорош, – темно-красные бархатные занавески на окнах, – Владимир Андреевич послал с нарочным приказ старосте – весь дом обить темно-красным бархатом, вместе с наказом быть умней и выбрать все лучшее, не то очутится он, староста, там же, где Ефим Федоров. (Ефим Федоров был у Владимира Андреевича управляющим и любимцем, которому он подарил енотовую шубу, а потом в сердцах забрил лоб). Староста спросился, надо ли девичью и сени обивать бархатом? В ответ ему Владимир Андреевич написал: «Повешу». Староста обил и сени, и девичью бархатом и выгадал на том только, что бархат сюда взял бумажный.
– А что, как заметят подлог? – спросил старостин приятель.
– Где ему заметить! У него глаза прыгают, как у одержимого, – где ж ему разглядеть!
– А как на грех разглядит?
– Ну, что ж! Если на грех пойдет, так может быть всяко! И бывает всяко: иной раз ему угождали, он просто с лица земли стирал; в другой раз ему и нагадят, а он похвалит. Под какой час ему попадешься, – все от того зависит.
Много было работы и хлопот старосте; кроме отделки дома, надо еще было отделать двор барский, сад барский и всю деревню. Барская усадьба стояла на отлогой горке, – с горки видна была внизу церковь в каменной ограде, деревня, луга, река, дальше поля, а дальше полей ничего не было видно, потому что поля шли все выше и выше холмами и застилали даль.
Деревня эта не была похожа на прочие деревни: тут одна изба совсем валилась, а рядом стояла новая, рубленая, с красными ставнями, с тесовыми воротами, подле рубленой была простая деревенская без затей; за ней – или в три окошка с решетчатой трубой, или такая, что, кажись, давным-давно бы повалилась, если б подле нее не росла старая, кривая груша, что держала ее ветками, словно когтями.
В тех избах, где были решетчатые трубы, красные ставни и тесовые ворота, жили люди, Владимиру Андреевичу угодные. В других избах, простых или ветхих, жили люди нелюбимые, а то и просто такие, что обеднели, а Владимир Андреевич не знал, или забыл, или вниманья не обратил; а то и такие, что от роду до старости прожили в убожестве и в нужде, а в голову не пришло, отчего и почему – и все глядели на них спокойно: «Вот люди живут – есть нечего бедным», – скажется иногда к слову, да на том и кончится. Но к свадьбе все до одной избушки поправляли.
– На что это вы поправляете-то? – спрашивал у старосты нанятый плотник. – Или губернатора будете встречать?
– Женится барин, – отвечал староста.
– Так это на радостях?
– На радостях.
Прежде на барском дворе росла крапива – тут ее рвали на щи, на острастку детям, на лекарство коровам; к свадьбе двор чистили, выметали и усыпали песком. Сад был давно запущен: деревья там разрослись, ветками землю мели, пустили отростки: узенькие тропиночки вились и перекрещивались по высокой, густой траве, – через сад лежал короткий путь с барского двора на деревню, в лес и на реку; ребятишки забирались сюда разорять гнезда, за ягодами, за яблоками; здесь у молодежи бывали тайные свиданья; здесь прятались, пережидая барский гнев, – сад был самое глухое место: теперь к свадьбе тут прорезывали дороги, вырубливали сухие деревья; непроходимые аллеи расчищали, подстригали; ставили везде лавочки.
– И лес велел прочистить, – говорил староста садовнику, садовник тоже к свадьбе был приставлен; прежде кто попало сбирал яблоки, а караулить никто не караулил. Это был суровый старик, седой, бородатый, со смелыми глазами.
– Не знаю я, как с этим лесом и быть, – говорил ему староста, – авось, до весны-то не пойдут туда, а?
– Чего их в лес теперь понесет? – отвечал садовник. – Мало им по саду дорожек прорезали! – Брось ты лес, что попусту будешь людей трудить, – у людей еще хлеб на поле не убран…
– А как беда будет?
– Какая беда! Свали на меня: я свое отбыл – мне восьмой десяток к концу подходит, – ни замуж меня отдать, ни что со мной сделать!
– Не станет разбирать, который десяток!
– Ну, ну, волка-то бояться, так в лес не ходить! А ты лес-то брось!
– А то и вправду брошу.
И бросили лес.
Церковь выбелили и купол выкрасили свежею зеленой, а попов домик розовой краской. Снесли дьячкову избушку, – она выходила из ряду других построек и чернелась, как обгорелый пень, – а дьячка с женой пока переселили в баню. Дьячок ходил к попу просить защиты, – но тот был робок, всего боялся и все утешал тем, что делать нечего.
– Ты молчи, – сказал он дьяку. – Жалко твоей хижинки, да ведь она и так уже покривилась, ну, и нечего делать – терпи. Все мы терпеть должны.
И скоро оправдалось на деле, что терпеть все должны: у попадьи снесли курятник; напрасно она грозила всем возможным и невозможным: и тем, что поп не станет Старостиных детей крестить, что за это на старостин скот нападет мор, на его поле неурожай, а на его семью болезни и напасти – ничего не спасло курятника.
На деревне стучали топорами и молотками; людскую отделали заново снаружи, а внутри хотя и было по-прежнему черно и голо, зато было веселее. Там собрались чужие нанятые люди. Там сапожник тачал сапоги, а башмачник башмаки, оба молодые, черноглазые, волосы в кружок и на голове черный козловый обручик, – и пели все печальные песни, но на каждую шутку кривого портного заливались смехом.
А портной был краснобай великий, и если умолкал, гак затем только, чтобы собраться с мыслями и рассказать что-нибудь получше и посмешнее, или затем, чтобы прикроить, что надо. Перед ним лежал ворох синего сукна и серебряные пуговицы, он шил ливреи, а перед его товарищем лежали ситцы – голубые, розовые, желтые и кубовые – на женские платья. В одном углу сидели портные за столом, а в другом углу сапожник и башмачник, а на лавках, поодаль, девушки и парни-новобранцы. Говорят, нерадостно, коли насильно выберут в воеводы, а в слуги и подавно – так немудрено, что новобранцы все сидели пригорюнившись.
– Вот, это, иду я по морскому берегу, – краснобаил портной, – вижу, толпа людей мечется. «Утоп, – кричат, – писарь утоп! Беда!» – Нечего вам убиваться, добрые люди, – говорю им, – сейчас писарь вынырнет. «Где, – говорят, – вынырнет, – на восходе солнечном он ко дну пошел, а вот уж вечереет!» – Это все ничего, – говорю им, – сейчас писарь вынырнет. Подошел я к самому синему морю, вынул из кармана рубль серебряный и повертел им, – море всколыхнулось, и писарь вынырнул.
Поднялся смех; новобранцы и новобранки усмехались.
Особенно тешился рассказом кудрявый мальчик и все поглядывал на портного.
– Что глядишь на меня? – сказал ему портной. – Глядишь, словно у меня в кармане про тебя пирожок с медом?
– Расскажите еще, дяденька.
Портной повел глазами. Все лица были к нему обращены, все рады еще его послушать, только один угрюмый парень не поднял головы.
– Или нездоров ты, братец? – спросил у него портной обиженным голосом. – Что голову так повесил?
– Нездоров! – был ответ.
Портной больше не спрашивал и стал рукава кроить. Все посматривали на угрюмого парня, и балагур портной прервал, наконец, молчанье не смехотворным рассказом, а заунывной песней.
Примітки
Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1964 р., т. 2, с. 285 – 289.