11. Нападение на Субботов
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
После нескольких дождливых дней погода вновь установилась; выглянуло солнце и так ласково, так тепло грело Субботов, что даже Шмулины дети выбежали из корчмы поиграть на улице; выбежали они, одетые по летнему положению: в специальных штанишках, завязывавшихся у шеи, с дырками вместо карманов, куда просовывались руки, и с огромною прорехой сзади, откуда моталось в виде безобразного хвоста грязное белье. Мать их, Ривка, сидя на ганку, разматывала пряжу в клубки и с трогательным упоением следила за своими «ой вумными» и изящными детками.
По случаю будней в корчме было мало народа; все почти ближайшие и дальние хуторяне отправились в поле, пользуясь таким днем, то подсеять поздней озимины, то на зябь поорать, то бакшу убрать окончательно.
На лавке в корчме сидело только два наших старых знакомых: любитель меховых курточек во все времена года – Кожушок и с бельмом Пучеглазый. Им было нечего делать в поле, да и попался еще интересный товарищ, с которым приятно было и поговорить по душе, и выпить; этот третий на вид был еще молодых лет, но изведшийся от болезни. Одежда его напоминала отрепья нищего старца.
Перед собеседниками стоял добрый штоф оковитой и лежало нарезанное кусками сало. Шмуль, подавши такое трефное угощение, сам удалился, чтобы даже не смотреть на него, и в конурке считал свои капиталы. Кроме этой группы, сидел еще в дальнем углу какой-то мизерный человек, по-видимому прохожий; он скромно ел себе черный, как земля, хлеб, и лук.
– Ну, что, как, брате, рука? – обратился к больному Кожушок, подливая ему в кухлик горилки.
– Да ничего; спасибо богу и вам, добрые люди, и вашей знахарке, еще плечем трохи подкидаю, как ляхи в краковяке, да размахнуться добре рукою нельзя, а все же при случае можно ткнуть кулаком в зубы…
– Ха-ха! – заерзал на месте Пучеглазый. – Так ты, брат, скоро будешь и за пейсы трясти!
– Го-го! Правда!.. А ляха не грех и зубами за горло, на то же ты и Вовгура!
– А что ты думаешь? – улыбнулся больной. – Коли так добре пойдет, то и впрямь…
– Знахарка у нас добрая, – заметил, набивая люльку, Кожушок, – можно сказать – важная знахарка.
– Змииха? – вскинул бельмом Пучеглазый, отправляя в рот кусок сала.
– Эге ж! – начал рубить огонь Кожушок.
– Уж как ли, мои други, не важная?- – отпил оковитой Вовгура и потянулся тоже за салом. – Коли я уже надумал было совсем пропадать, рука колода колодой, хоть отруби ее. Ну, а что казак без руки, да еще без правой? Тьфу!.. А до того еще трясца трясет. Погнался я за каким-то чертякою из Яремовского пекла, размахнулся дубиною, а он и упади мертвым раньше со страху, я за дубиною раза два окрутнулся да и угодил как-то на нее плечом. Треснула кость, рука другим концом совсем из гнезда выскочила и повисла. Ну, бабуся каким-то зельем да отшептыванием сейчас же это трясца прогнала, а потом распарила добре плечо, привязала до столба руку и давай тянуть, вожжей тянет за руку, а коленом прет в плечо. Прет, прет, да как встряхнет, аж кость затрещит, ну, и скочила-таки в свое место. Ловкая знахарка! Теперь уже скоро и саблей буду орудовать.
– Само собою, – сплюнул Кожушок, – ну, отдохнешь еще у нас, пока не станешь этой рукой бить наотмашь.
– И то уже дармового хлеба заел, – вздохнул Вовгура, – пора и честь знать, да пора и до лесу, и в степь, час за дело браться, час до батька атамана… Где-то он теперь? Лихо ведь, братцы, не стоит, а расползается.
– Да у нас ничего себе, – встряхнул спиной Пучеглазый.
– Разве у вас целый свет застрял? – встрепенулся Вовгура, сверкнув огненным взглядом. – А что творится в Жаботине, в Смелой, в Глинске да и во всем старостве? А за Днепром этот антихрист Ярема разве не выжег дотла, не истребил до грудного младенца Жовны, Чигрин-Дуброву, Ляленцы и Погребище?.. Разве по всей его Вишневеччине не ругаются над нашей верой святой? Разве не стоит стон, не раздается плач от краю до краю? Так неужели этот вопль не тревожит вас в вашем гнезде? Или вы думаете, что он до вас не дойдет? Дойдет неминуче! – голос у больного сразу окреп и звучал благородным и скорбным раздражением.
– Это верно! – заскреб себе пятерней затылок бельмоский.
– Ох, ох, ох! Прости, господи, наши согрешения и яви свою божескую милость! – неожиданно произнес взволнованным голосом евший до сих пор молча прохожий.
– Вот оно у кого вырвалась правда! – обернулся быстро Вовгура.
Кожушок и Пучеглазый тоже изумленно переглянулись между собою и засуетились.
– А откуда, добродий? Подседай, пане брате, к гурту!
– Спасибо, братцы, – подошел несмело прохожий.
– Подкрепляйся, земляче, чем бог послал, – налил один оковитой, а другой придвинул сало.
– А что, и у вас видно, невесело? – спросил больной; глаза у него горели, точно угли, взволнованное лицо покрылось румянцем и оживлялось кипучею энергией.
– Господи! Да такого пекла, какое в Брацлавщине у нас завелось, так и на том свете немае! – махнул прохожий рукою. – Были мы вольными – подманули нас паны и запрягли в ярма… Стали мы их быдлом; потом насели на нас еще больше экономы да пидпанки. И земли, и худобу, и хату, и церковь, – все поотбирали, и за все еще плати: и за службу божу, и за то, что по дороге идешь, и за то, что печь затопил, и за то, что голодная дытына коленце молодого тростника себе вырвет в болоте… Ей-богу! А не то бьют до смерти, вешают нашего брата, и нема нам ни суда, ни защиты!
– Что же вы их не перевешаете, иуд? – ударил Вовгура по столу кулаком.
– Пробовали, – опустил глаза прохожий, – еще хуже выходило.
– Так, так, – отозвался Кожушок. – Вон и у нас сколько сел дарма пропало!
– Не дарма! – привстал больной. Грудь его вздымалась, глаза искрились, сжатые кулаки искали врага. – Еще за эти села попадет и панам! Ох, ударит час, и с этого клятого падла сдерем шкуры себе на онучи, хоть и поганые с падла онучи, да зато – гоноровые!
– Эх, коли б то так! – вздохнул Кожушок.
– Силы-то у них больше! – заметил прохожий.
– А сила солому ломит! – покрутил головой Пучеглазый.
– Сила? – стремительно двинулся к другому концу стола Вовгура, придерживая левою рукой правую, чтобы она не качнулась слишком. – Вот, поглядите, – он захватил из стоявших там мисок с зерном в одну руку полную горсть жита, а в другую щепотку пшеницы, – ну, вот жито, а вот пшеница… Если я сверх жита высыплю эту пшеницу, то распознать ее можно?
– Атож! – отозвался Кожушок.
– Горазд! А ну, найди мне теперь эту пшеницу, где она делась? – и больной встряхнул горстью и, раскрывши ее, показал зерно заинтересованным слушателям. – Одно жито!
– – Ну и ловко! – захохотал Пучеглазый, толкнувши локтем Кожушка; даже мрачный прохожий одобрительно улыбнулся.
– Только дружно да разом взяться за колья, так ихнего и следа не останется! – шепотом закончил Вовгура.
С раннего утра на рундуке крылечка, выходящего в сад, сидела Елена и вышивала какую-то мережку; Оксана сидела ниже ступенькой. Много за эти три дня, после отъезда Богдана, передумала, перетревожилась наша красавица, много она пережгла сил в душевной борьбе. Богдана ей почему-то вновь было разительно жаль, – влекли к нему его благородные порывы, его геройская, доблесть, а с другой стороны манила ее неотразимо жажда власти, ореол блеска и роскоши.
Под конец она до того измучилась в этой борьбе, что ей уже лучше было отдаться на волю судьбы, чем думать о ней, напрягать истомленные силы… «Да, не думать, не думать ни о чем, – шептала она, – не то не пережить этой пытки!» – и Елена кинулась к детям: с старшими бралась за хозяйство, с Андрийком говорила нежно, тепло, Юрку рассказывала сказки, к няне ласкалась, у Оксаны вышиванью училась и все это с нервною стремительностью, с болезненным возбуждением. Но прошел день, другой – ничего чрезвычайного не случилось, и ее нервы начали не то что успокаиваться, а раздражаться еще новою досадой, что болтовня и хвастливые обещания этого нового обожателя оказались лишь пустоцветом и напрасно наполнили ее сердце тревогой.
Вошла Катря с Оленкой.
– Сегодня, сестричко, у дида собирают баштан, так хотелось бы поехать, день славный.
– Это возле пасеки? – спросила Елена.
– Нет, не у нашего дида! – подбежала оживленная Оленка, – а у Софрона, за Тясмином, под дубиною… там так славно… насобираем опенок.. Поедем!
– Поезжайте, поезжайте, мои любые… С кем же?
– Да с Софроном же, – перебила вновь Катрю Оленка, – его подвода за брамою ждет.
– Воловая? – протянула Елена. – Ну, и поезжайте.
– И я поеду, и мне хочется, – ухватился за Катрю Юрко.
– Что ж, возьми и его… день действительно теплый, – поцеловала Елена Юрка.
– А ты не поедешь? – ласкалась Катря. – Конечно, не на волах… а в повозе… или верхом бы с Андрием…
– О? И вправду было бы хорошо! – встрепенулась игриво Елена, но сейчас же замялась: – Нет, неудобно всем кинуть господу… да и признаться, – добавила она интимно полушепотом Катре, – не мило мне ничто, пока не вернулся наш тато… все думки о нем… не сходила бы с этого места: отсюда видна вон за млынами гребля, а по ней ему ехать…
Оксана взглянула на нее подозрительно и подумала: «Ишь, как поет!»
– Ох, бедный, родненький таточко! – вырвалось грустно у Катри, и она, бросившись на шею Олены, прошептала: – И ты, голубочка!.. Ну, так едемте, детки, – подхватила она Юрка, – а то дид Софрон будет сердиться…
– Поеду и я, Катрусю, – встала было Оксана.
– И тебе хочется, моя любко? – смешалась Катря. – Только как же панну оставить одну?
– Натурально, мне одной здесь неудобно, – сухо заметила Елена, – да и что это за гулянье в будни? Нужно работать…
Оксана закусила язык и села.
– Ну, так гайда ж, гайда! – закружилась Оленка, и все выбежали с шумом на дворище.
Оксана хотела было взглянуть, как дети усядутся на возу, но у ней словно оборвалось что, и она. как подкошенная села снова на свое место; ей сделалось вдруг невыразимо грустно… «Ох, Олекса!» – что-то простонало внутри, и она опустила печально голову.
«А детки так меня любят, – думала между тем Елена, – особенно этот Юрась, и я к нему привыкла, такой хилый, мизерный – жалко!» – и ее незаметно окрыло подкравшееся без спросу раздумье; она погрузилась в него, как в сладкую дрему, и затихла, замолкла, облокотись спиной о перила и откинувши назад голову. Время незаметно шло.
– А что, панно, господарко наша? – подошел в это время дед. – Хе, да они и не чуют! Задумались чи поснули?
– Ах, дид! – вздрогнула панна, а Оксана даже встала почтительно.
– Та дид же, моя господине! – улыбнулся старик и повел бородой. – Пришел посоветоваться насчет пчел, муха уже стала крепко сидеть. Того и гляди, что холода потянут, то лучше б затепло перенести колоды в зимник, в мшанник.
– А, диду, как знаете, – улыбнулась лицемерно Елена, – не вам до нас, а нам до вас ходить за разумом.
– Э, панно, – захихикал дед, – много ласки, много нам чести, спасибо! Так вот ключа мне нужно да с фонарем кого. «Ишь, как она хитра!» – покачал недоверчиво он белою, как лунь, головой.
– Ключи у няни. Сбегай, Оксана, и помоги диду. Оксана встала было, но дед удержал ее:
– Сиди себе, дытынко! – погладил он ее по головке. – Бабу-то я найду и сам… Ого, такой и дид, чтоб не нашел бабы, хоть бы баба влезла на дерево. Мы еще и поженихаемся по-запорожски! – подкрутил он сивый ус. – Ого-го! Так я пойду, – всходил он тяжело по. ступенькам крыльца, улыбаясь и воркоча: «А хитрая же она да ловкая!»
– А, диду мой любый! – раздался в соседней светлице голос Андрийка. – И я с вами пойду…
– Еще лучше, соколику, – ответил старческий голос, – с лыцарем и нам больше почету.
– Смейтесь! А я таки лыцарем буду. Голоса удалялись и, наконец, замолкли.
У Елены почему-то повеселело на сердце; она высвободила запутавшуюся в споднице ногу и хотела было побежать вслед за ними, да заметила, что сполз черевичек, и попросила Оксану его поправить: потом встала, потянулась сладко, повела вокруг сада томным взглядом. Вдруг она затрепетала вся и остолбенела; со стороны мельницы подымался черными клубами дым.
– Оксано, взгляни, что там такое? – вскрикнула она, наконец.
– Ой! – вскочила та и всплеснула руками. – Горит млын!
Действительно, черные, клубящиеся массы уже начинали мигать зловещим красноватым блеском.
От плотины долетал странный шум, похожий на топот несущегося табуна.
– Ой, татары! – кинулась к двери Оксана, вопя неистово.
Елена было вскрикнула, но дыханье оборвалось, и она упала.
В таком положении нашла ее прибежавшая Зося.
– Панно! Что с вами? – тормошила она ее.
– Ой, татаре! – пришла, наконец, в себя и заметалась Елена.
– Не татары, клянусь! – лукаво улыбалась Зоея, стараясь увлечь панну поскорее в покои, потому что со стороны сада неслись грозные клики,
– Ай, это смерть! – в ужасе рванулась Елена.
– На бога, панно! Поспешим в горенку, нам не угрожает опасность. На бога, скорее, – здесь будет драка! – И она таки потянула ршеломленную ужасом панну наверх.
Когда они проходили через сквозные сени, то заметили там целую толпу сбежавшихся женщин; они молча ломали руки и с расширенными безумно глазами прислушивались к возраставшему гвалту. Оксана запирала на засов двери; баба крестилась и шептала беззвучно: «Так, так и при Наливайке, и при Трясиле было… Стук, свист, огонь и дым. Везде липкие, красные лужи. Кругом стоны. Так, так! Замыкались, прятались… Храни нас, божья матерь!»
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 2, с. 84 – 91.