15. Оксана – пленница Комаровского
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
Долго рвалась и металась Оксана, долго она надсаживала свою грудь задавленным криком, но никто не пришел к ней на помощь: железные руки, словно клещи, впились в ее тело, платок зажал рот, затруднял дыхание и не давал вырваться звуку, да, впрочем, он и без того затерялся бы в адском гвалте и шуме, гоготавшем вокруг. Оксана выбилась из сил и впала не в обморок, а в какое-то безвладное забытье.
Ей смутно чудится, что пекельный огонь и жар ослабели, что стоны и крики улеглись, кроме одного, слабого, который летит за ней неотвязно, ей становится тяжелей и тяжелее дышать, что-то давит, налегает камнем на грудь. «Уж не смерть ли? – мерещится в ее онемевшем мозгу. – Ах, какое бы это было счастье!» Вот и ничего уже не слышно, какая-то муть и мгла, мгновения летят бесследно, бессознательно, время исчезло.
Вдруг сильный толчок. Оксана вздрогнула, очнулась, она как-то неудобно лежит, точно связанная, тело ее качается, подпрыгивает, и каждый толчок вонзается с страшною болью в ее ожившее сердце; кругом тихо, безмолвно, только лишь гонится за ней глухой топот.
– А что? Как бранка? – раздался голос вблизи Оксаны.
– Ничего, пане, лежит смирно, – ответил хрипло ей в самое ухо другой, – почитай, спит!
– Да ты смотри, не задохлась ли? Сними платок! – затревожился мягкий голос.
Платок снят. Оксана жадно пьет грудью струи свежего воздуха, они вливают жизнь в ее одеревенелые члены, проясняют мозг от бесформенной тьмы. Она смотрит и сознает, что мчится в объятиях какого-то гиганта на лошади, что холодный ветер свистит ей в лицо, что кругом пустыня, а по темному небу ползут безобразными кучами еще более темные тучи.
– Вези на хутор, к бабе Ропухе, – прозвучал опять над ней тот же мягкий голос, – а я, проводивши повоз со двора, тотчас буду. Только смотри, осторожней вези, и чтобы там досмотрели, допыльновали.
– Не беспокойся, пане, – прохрипело у нее в ухе, – бранка уже зевает, а ежели что, так будь покоеy.
Топот разделяется. Оксана колышется на седле, она уже сознательно чует свою погибель; ужас заглядывает ей в очи, пронизывает жалами все ее существо.
– Олекса! Где ты? – вырывается у ней слабый стон и теряется в тьме безучастной ночи…
«Нет, лучше смерть, чем потеря тебя, лучше пытки, терзания, а если позор?.. Нет, умереть!» – сверкнуло молнией в голове Оксаны, и она, освободив незаметно правую руку, начала искать у своего палача за поясом какого-либо оружия: «Вот, кажись, кинжал, да, он, он! Но как одною рукой его вынуть?» Долго силится она завладеть им воровски, но напрасно, кинжал плотно сидит; наконец, она решилась: выпрямилась на седле и рванула за рукоятку клинок, рванула и не вытянула всего из ножен, а попытку ее заметил палач…
– Э, так ты шельма! – заревел он грозно. – Ну, теперь у меня не поворухнешься и не пикнешь! – и он сжал ее руки и грудь в таких каменных объятиях, из которых не вырывается на волю никто.
К счастью для Оксаны, мучения эти длились недолго: показался какой-то лесок; конь, умерив бег, пошел рысью, а потом и шагом по узкой, неровной тропе, змеившейся между частых стволов высоких деревьев. Вот и частокол, и брама… Конь остановился; всадник соскочил с седла, держа на одной руке, как ребенка, Оксану, и постучался в ворота.
За воротами послышался отчаянный лай и зазвенели, запрыгали железные цепи.
– Кто там? – прошамкал, наконец, за брамой старческий голос.
– Отворяй скорей, ведьма! – рыкнул ей приезжий, толкнув энергически ногой в браму. – Добычу привез от вельможного пана.
– Полуночники клятые! – долетела на это воркотня бабы, но ключи звякнули, засов заскрипел, и ворота распахнулись с жалобным визгом.
– На, получай! – передал гайдук старухе Оксану. – Только берегись: змееныш кусается.
– Так мы ее в вежовку, – прошипело злобно согнутое лохматое существо. Качавшийся в руке ее фонарь освещал красноватым светом завернутое в намитку сморщенное лицо; на нем выделялся лишь загнутый, как у совы, нос да горели углями устремленные на Оксану глаза. Несколько мутных лучей, вырвавшихся из фонаря, выделили из окружавшего мрака неуклюжую, нахмурившуюся хату, которая, очевидно, и должна была стать для Оксаны тюрьмой.
Оксану ввели в низенькую, небольшую комнату, скорее конуру; единственное небольшое оконце в ней было переплетено накрест железом, толстая дубовая дверь засовывалась крепким засовом. В комнате стояли только стол, скамья да в углу была брошена охапка соломы и накрыта грязным рядном; на нем лежал какой-то узел вместо подушки…
Старуха зажгла стоявший на столе каганец, поставила кухоль воды и положила краюху хлеба.
– Сиди тут смирно, быдлысько! – бросила она на трепетавшую, что горлинка, бранку хищный, злорадостный взгляд. – Сиди, либо дрыхни вот в том углу, пока не дождешься своей доли, – захихикала она отвратительно, – только, чтоб у меня без пакостей, бо если что-либо, – зашипела она гадюкой, – то я тебе свяжу руки и ноги. Тут ведь кричи сколько хочешь, а, окромя волков, никто тебя не почует! – и баба захлопнула тяжелую дверь и засунула ее засовом.
Оксана хотела было броситься к ногам этой злобной старухи, молить о пощаде, но, встретив ее неумолимый, нечеловеческий взгляд, закаменела на месте, – так она и осталась в этом застывшем движении. Тупое отчаяние овладевало ею. Что ей предстоит? Какая страшная доля? Какие ужасы? Судя по началу, вероятно, пытка, да, пытка, но для чего? Для потехи или, разве, чтоб выведать, где зарыл сотник свои богатства?
«Верно, верно! – осветила мысль ее сразу, и эта догадка принесла некоторое облегчение, пленница ждала чего-то еще более безобразного, а смерть – это спасение, вызволение! – Только вот бедный Олекса… Ему тяжело будет, его сердце обольется кровью, он любит, кохает меня, а я? Я бы для него и за него вытерпела все муки, как ни хитры поляки на них, лишь бы увидеть его один еще раз. Где ты, где ты, мой сокол? Долетит ли до тебя стон мой? Чуешь ли ты сердцем, куда кинули Оксану твою? Ох, вскрикнешь ты, прилетишь, да будет уж поздно…» У нее пробежала дрожь по спине, тело заныло от страшной, режущей боли, голова закружилась, и Оксана шатаясь едва доплелась до соломы и почти упала на нее. Расправивши руки и ноги, она почувствовала какое-то успокоение физическому страданию, но вместе с тем и смертельную истому: не двинулась бы с места, не пошевельнула б пальцем, а заснула б, застыла навеки.
Лежит пластом Оксана, каганец ей кажется уже потухающей звездочкой, ужасы – черными хмарами, тюрьма – пещерой; усталая мысль лениво рисует перед ней тревожные представления. Сна нет, но какое-то притуплённое бессилие. Время медленно и мрачно ползет.
Вдруг ей почудился среди глухой тишины топот, далекий, но ясный, приближающийся…
«А, уже? – вздрогнула она, и холод ледяными иглами впился в ее сердце. – Ну что ж? Пытки так пытки… Господи, силы дай! А если? – вдруг словно гальванический ток встряхнул ее организм, и она, раскрыв широко глаза, приподнялась на локтях. – Кто же поручится, что одни только пытки? А если и позор?.. Да, позор… Вон он несется… сейчас, сию минуту… и не уйти от него, не защититься… ни оружия, ничего в руках! – Пленница порывисто села и обвела безумными глазами коморку. – Ничего нет… ни полена, ни. куска веревки, ни крючка!.. Ай, стучат уже… Что же делать, что же делать? – заметалась она, ломаючи руки. – Одно спасение – смерть… но где она? А! Каганец? – вдруг уставилась она на мутное, мерцавшее пламя. – Зарыться в солому и поджечь ее… Прости, Олексо!»
Оксана с безумною улыбкою бросилась к каганцу… Но в это мгновение заскрипел засов, и на пороге двери показался статный шляхтич, освещенный канделябром из пяти восковых свечей. Старуха, державшая канделябр, поставила его на стол, а сама отошла в угол. Оксана взглянула и узнала этого шляхтича, что жег ее глазами в Субботове; она задрожала вся, вскрикнула и уронила каганец на пол.
– Что же это значит? – топнул гневно ногою на старуху шляхтич. – Из ума ты выжила, старая карга, что ли? Так я тебе, ведьма, и последний вышиблю! Как ты смела запереть панну в эту собачью конуру, перепугать насмерть бедное дитятко?
Старуха только тряслась и молча разводила руками, а встретив знаменательный взгляд своего повелителя, мгновенно шмыгнула за дверь.
– Прости, моя ясочка, этой дуре, – подошел почтительно шляхтич к онемевшей от страха Оксане и взял ее нежно за руку.
Оксана неподвижно стояла, устремив на него черные, расширенные глаза: какое-то пугливое, детское недоумение застыло в них и отразилось на алых губках полуоткрытого рта; черные, шелковистые волосы падали кольцами ей на лоб, сбегали волнами по плечам, эффектно обрамляя бледное, нервно вздрагивающее личико.
«Ах, как хороша! – смотрел с умилением Комаровский на свою жертву. – Дитя еще, но сколько прелести в этих дивных чертах, сколько зноя таится в глазах, сколько страсти в этих не налитых еще вполне формах!.. Привлечь только, приласкать, приучить и разбудить эту страсть… Тогда можно сгореть в ее бурных и жгучих порывах… И какое блаженство, какой рай!.. Да, потерпеть, выждать… Что насилие? Слезы, вопли, мольбы, какое же в них наслаждение? Нет, тысячу раз нет! О, я добьюсь от этой степной красотки любви!» – мелькали у него мысли, вызывая восторженную улыбку на его пылавшем лице и маслянистую поволоку в глазах.
– Не тревожься, моя пташка, здесь никто тебе зла не причинит, – повел он ласково по ее головке рукой.
Оксана взглянула более сознательно ему в глаза, и, как стояла, так и повалилась в ноги.
– Пощади, ясный пане! Не знущайся! Я сирота. Пусти меня или лучше сразу убей! Ой боженьку мой! – рыдала она и ломала руки у его ног.
– Встань, встань, мое дитятко, – растрогался даже пан Комаровский, поднимая Оксану и целуя ее пылко в кудри и в лоб, – не плачь, не тревожься! Здесь ты как у Христа за пазухой, слово гонору! Я тебя спас от смерти, укрыл только от врагов, а опасность пройдет, и ты, вольная ласточка, полетишь, куда хочешь.
– Пане ясновельможный, на бога! Пусти меня! Что я пану учинила? Я никому не мыслила зла. Ой матинко, матинко! – снова заметалась, зарыдала Оксана, не вникая в слова Комаровского и не понимая их.
– Да успокойся же, дивчинко! – хотел он было снова осыпать ласками расстроенную Оксану, но она отшатнулась, съежилась и начала лихорадочно, нервно трястись. – Уйдем поскорее отсюда, из этой собачьей тюрьмы, один вид ее может навести ужас. Пойдем, – протянул он ей руку, – доверься мне, клянусь маткой найсвентшей, что пальцем никто не коснется тебя, слова кривого не скажет. Ведь пойми ты, Богдан друг мой, давний приятель. Я узнал, что на него готовится нападение, и с несколькими товарищами бросился предупредить, спасти его семью.
Оксана смотрела на него изумленными до безумия глазами.
– Ведь враги напали с брамы, – продолжал путаясь Комаровский, – начали жечь, а я прокрался через сад, чтоб спасти, друзья мои…
– Ай, стали резать! – отступила Оксана в ужасе, – И пан убил няню! – вскрикнула она, закрыв руками глаза. – Ох няня моя, мама моя! – снова заголосила она тихо, но еще тоскливей и жальче.
Комаровский смешался и замолчал; досада начала раздражать его; но он все-таки перемог себя и начал снова как бы тоном раскаяния:
– Что ж, в битве не разбирают. Я ищу семью моего друга. Каждое мгновение дорого, ворог уже ломится, а мне какое-то бабье заступает дорогу… Ну, пойдем же, ты после все узнаешь и еще будешь благодарить меня.
Оксана понимала смутно, что ей говорил шляхтич; она видела только, что он не накидывается, а как будто даже заступается за нее; совершенно изнеможенная от нравственных и физических потрясений, она пошла за ним машинально.
Миновали они темные, длинные сени и очутились в какой-то светелке. Оксана, полупришибленная, и то вспыхнула и встрепенулась от поразившей ее неожиданности: светелка показалась ей после собачьей конуры раем; тут было уютно, светло и нарядно. Каминок горел. На столе стояли всякие сласти. Точно наяву волшебная сказка.
– Вот тебе, моя дорогая, и гнездышко; здесь все к твоим услугам. Только несколько дней ты останешься безвыходно в нем для своей безопасности, пока беда не минет. Верь мне, пусть подо мною расступится пекло, коли слова мои кривы: большего участия к тебе, большей отцовской любви ты нигде не найдешь. Будь ты умницей для себя и для других: мы всех спасем, кто тебе люб, – улыбнулся он лукаво. – Ты веришь мне и будешь послушной?
– Ох! – вздохнула Оксана и прошептала, вздрагивая плечами, словно дитя, угомонившееся от плача. – Мне здесь одной страшно.
– Да вот я хотел перевезть сюда и детей Богдана, да не нашел.
– Они за Тясмином были, – подняла смелее глаза Оксана и потом вдруг всполошилась, что открыла их убежище.
– А то я и ночью полечу за ними! – вскрикнул Комаровский и добавил вкрадчиво: – Ну, что же, успокоилась, веришь мне?
– Только, ясный пане, – ответила она после долгой паузы не допускавшим сомнения тоном, – если кто меня захочет обидеть, я наложу на себя руки.
– Никто, никто, клянусь! Какие у тебя мысли! – затревожился Комаровский и, кликнув старуху, обратился к ней грозно: – Если ты, старая шельма, или кто-нибудь не догодите панне или обидите – тысяча дьяблов! – словом ее, то я конями разорву вас на куски!
Старая ведьма только кланялась подобострастно.
– Ну, ты, мое детко, устала, – поцеловал Комаровский в головку Оксану. – Прощай пока, моя яскулечко, и знай, что ты у друзей. Успокойся же, и да хранит тебя остробрамская панна, а я полечу еще спасать других.
И Комаровский торжественно вышел.
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 2, с. 116 – 120.