65. Сомнения Хмельницкого из-за Зборовского договора
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
Едва переехал гетман из Софиевского собора в замок, помещавшийся в особой ограде, над подольским обрывом, как его встретили прибывшие заранее туда дети, с тревожным известием о Ганне; Катря и Оленка с неутешными слезами рассказывали, как она, их вторая мать, была веселой, здоровой, счастливой и вдруг побледнела, упала, и ее унес замертво брат. Это известие расстроило и опечалило вконец гетмана, особенно, когда он узнал, что Золотаренко увез сестру из Киева в Золотарево, не простившись с ним и не получив даже, как полковник, надлежащих инструкций; это показывало крайнее возбуждение подчиненного против своего верховного начальника; но Богдан чувствовал, что его лучший друг был прав. Приезд в этот замок блистающей красотою, пышной великолепием, жизнерадостной и возбужденной чем-то Марыльки, смущение детей при виде ее, недоумение прибывавших в замок именитых гостей – все это еще увеличивало его неловкость и раздражало безмолвными укорами и без того наболевшую душу.
С того момента, когда он, победитель, крикнул в Зборовской битве «згода», он почувствовал, что крик этот станет криком против народа, против поднятой им борьбы за свое бытие. Не в пленении короля было дело: его, как помазанника божия, как священную-власть, признаваемую всем казачеством, Богдан сам глубоко чтил и не позволил бы никому и пальцем коснуться маестатной персоны, – он еще верил тогда, что в этой «персоне» все их спасение, но он при всем том сознавал, что крикнул «згода» не по своей доброй воле, а под давлением неверного союзника, он сознавал, что за этой «згодой» последует мир – не взлелеянный им и его народом, а продиктованный подкупленным ханом. Еще накануне битвы он имел долгую с ним беседу, из которой ясно увидел, что вероломный приятель намерен лишь лично воспользоваться всей выгодой похода, дополнив ее еще ясырем из русских провинций, что он даже готов обратить оружие вместе с Польшей против Богдана, если последний забудет, что он подданный королю и вздумает вымогать что-либо чрезвычайное.
Одним словом, Богдан увидел тогда, в ту злополучную ночь, что хан уже перешел на сторону короля, что татарам не на руку усиление власти казачьей и могущества соседнего народа, что, наконец, он, избранный народом и ответственный за его кровь перед всевышним, ошибся в призыве татар, глубоко ошибся, и что эта ошибка может лечь роковым последствием на судьбу всего края.
С бессильным гневом и разбитой душой возвратился Богдан в свою палатку; он ни с кем не мог поделиться своим горем, – оно было глубоко, как бездонная пропасть, к этому горю присоединилось еще и угрызение совести. Ведь он ради Марыльки, ради своей сердечной зазнобы прекратил взятие приступом Збаража и оставил в критическую минуту в тылу своего врага. Куда же теперь, в случае измены хана, ему деваться? В Збараже был хоть укрепленный базис, а без него он со своими войсками очутится между трех огней… С таким-то адом в душе он бросился в битву и крикнул в решительную минуту ее «згода», чтобы оставить за собой, а не за татарами решающий ее голос.
Предчувствия гетмана оправдались. Когда начались у него с польскими комиссарами переговоры о мире, то оказалось, что с ханом уже договор был заключен вопреки клятве и что хан был уже в тот момент союзником короля. Из первых слов с комиссарами Богдан понял, что вопроса о простом посполитом народе, о хлопах нельзя было даже и поднимать: король и ближайшие к нему магнаты шли на уступки именно только из-за этих хлопов, ради скорейшего обладания земельными маетностями по всей Украине, составлявшими главные их богатства; жажда получения с них доходов, прекратившихся два года назад, поощряла панов к заключению мира с Хмельницким, и они готовы были согласиться на всякие привилеи казачьи, на их веру, даже на нобилитацию, но лишь не на отнятие от них хлопов: за последних они готовы были биться до последнего истощения, в хлопах для панов заключался вопрос жизни или смерти.
Богдан все это видел, чувствовал и сознавал безвыходность своего положения; он даже побоялся поставить ясно об этом вопрос на войсковой раде, зная хорошо, что он вызвал бы бурю негодования, и что такие пламенные завзятцы, как Кривонос, Богун и Чарнота, бросились бы очертя голову на врага и пали бы, по всем вероятиям, жертвами: войска казачьи были разорваны на две части, а сила татар превосходила их почти вчетверо. Гетман, для спасения своего положения, замял вопрос о хлопах, оставив решение его будущему, когда Украйна отдохнет, татары уйдут, а он с казаками окрепнет еще больше.
В договоре он стал напирать на увеличение числа реистровых казаков до сорока тысяч, на обеспечение их вольностей, на образование ранговых имений, на ограждение православной веры. Сообщенные старшине эти главные пункты, обеспечивающие за ней права добра и вольности, удовлетворили ее, хотя и не всю; об остальном гетман выразился неопределенно, ссылаясь, что подробности будут выработаны на ближайшем сейме. Мир был заключен, и в знак полного примирения с казачеством и забвения ему обид гетман был принят милостиво королем.
Пировал Богдан со старшиной после заключения мира, устраивал шумные трапезы войскам своим, увлекался общим весельем, слушал сочиненные кобзарями в честь его думы; но во всех этих бурных проявлениях радости он чувствовал, что в тайниках его сердца поселился какой-то червяк, что этот червяк не дает ему забыться ни в объятиях чудной, обольстительной женщины, ни в дружеском похмелье, ни в шуме всеобщего ликования, ни среди ночной тишины… не дает, да и только, – ворочается, сосет сердце, тревожит совесть и пугает воображение мрачным предчувствием.
Богдан доведался, что некоторые отряды, не веря в этот мир, поворотили из Збаража прямо в Литву, и это известие смутило его страшно, а особенно, когда сообщили ему, что во главе мятежных отрядов пошел его лучший друг, спасший ему жизнь, полковник Кречовский.
Это ускорило отъезд гетмана в Киев. Он велел отступать всем войскам, оставив два полка на Волыни, по Горыни и Случи. Огромнейший обоз, полный всякого рода польского добра и драгоценностей, он отправил, под прикрытием главных сил, в Чигирин, а сам, сопровождаемый лишь старшиной да своей гвардией, Чигиринским полком и почетной стражей из татарских гайдуков, поспешил в Киев, чтобы успокоить страну, дать устройство и укрепиться боевыми силами до собрания сейма, который мог и не утвердить заключенного королем мира.
Возвращение гетмана в Киев было похоже на триумфальное шествие: селения, местности и города встречали его с духовенством во главе, с хоругвями, с колокольным звоном, с хлебом и солью и с нестихавшими криками безумной радости и беззаветной любви. Вся Украйна молилась за своего гетмана, избавителя от долголетнего ига, от «лядски кормыги»; храмы были открыты, в них безбоязненно толпился и лежал ниц народ; мертвые села ожили, развалины и пустыни огласились давно не звучавшими песнями: «Та немає лучче та немає краще (пел между прочим народ), як у нас на Вкраїні, що немає ляха, та немає пана, немає й унії». И в этих торжественных звуках вылилась вся душа многострадального народа, беззаветно преданного своему гетману-батьке, восхваляющего на весь свет его подвиги.
И отдельные семьи, и сельские громады не жалели ни сбережений, ни добыч на общее, братское пирование… и весь русский край ликовал. Это был единственный краткий момент всеобщего народного счастья, единственный светлый момент, в который все русские сердца гармонически забились от радости и сознания, что завоевали свободу, защитили права родной веры, добыли спокойствие и своим семьям, и родине, – единственный момент, в который всякому селянину казалось, что грядущее полно общего блага и что радужный блеск его никогда не померкнет.
– Радуйтесь, братие, – говорил и победитель-гетман встречавшим его с образами крестьянам, – под Зборовом была поставлена на весы сила русская с польской, и наша перевесила: теперь целый свет узнает, что значит казачество!
А когда спрашивали его священники или почетные старцы об условиях мира, то Богдан вообще отвечал:
– На первый раз, что мы хотели, то дали, а что еще мы захотим, того и не снится им, теперь уже наша сила!
Все благоговели перед гетманом: матери выносили своих грудных детей и клали у его ног, старики плакали от умиления, молодежь падала на колени. Это народное обожание, этот детский восторг, эти полные веры глаза, эти счастливые улыбки трогали гетмана до глубины души, но вместе с тем и раздражали заведшегося в его сердце червя…
«Что я тебе дам, народ мой родной, за твою веру в меня, за твою беззаветную любовь? – терзал себя часто Богдан неразрешимыми думами и сомнениями. – Неужели я предам тебя за лобзание, как иуда, и сам лишь возвеличенный твоей кровью, буду пользоваться с немногими избранными плодами твоих побед и страданий. Да ведь я забыл тебя в договоре, забыл, – стучала ему в виски совесть. – Не забыл, положим, но умолчал, ради… ради чего бы то ни было, а умолчал… И в каком ужасе ты проснешься после этого радостного сна? Теперь ты встречаешь меня на коленях, орошенный радостными слезами, а что тогда скажешь? О, я не стою этих радостных слез, принимать их – грех перед богом! Нет, не бывать этому миру, не бывать!» – вскрикивал он иногда среди мерного топота коней в походе и заставлял вздрагивать всем телом ближайшего к нему соседа в пути, генерального писаря.
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 3, с. 522 – 525.