[Холодный зимний вечер]
Марко Вовчок
1
Холодный зимний вечер. На темном небе мириады сверкающих звезд.
Хатние окошечки в селе Батурки чуть светятся сквозь узорчатый морозный налет. Ущербленный месяц слабо озаряет извилистые улицы, ряды белых хат, запушенные инеем садики, нити прихотливо проторенных тропочек, поблескивающие следы санных полозьев.
Мороз крепчает. Тихо. Время от времени гулко раздается стук захлопнутой двери или спешные шаги по скрипучему снегу и снова безмолвие и тишина.
При свете шипящей лампочки под зеленым колпаком Аврум Подольский, батурский мужской и дамский портной, отделывает щегольскую синюю корсетку. Мигающий свет падает на его курчавую, седеющую голову и на тощие проворные руки, быстро собирающие красную тесьму в правильные складочки. Остальное хатное пространство в тени и только освоившись с полумраком можно разглядеть, что хата не тесная и когда-то была не из плохих (еще и теперь Аврум за нее платит два рубля в год), но все разрушающее время взяло свое; стены осели, окошечки и двери покосились, печь угрожающе скособочилась, и непривычному глазу могло казаться, что вот-вот она рухнет и погребет под собой незатейливую хозяйственную утварь, занимавшую место на припечке.
В противоположном углу <от рабочего столика> на высокой кровати не то спит, не то лежит в забытьи больная Аврумова жена Рифка. Рядом с кроватью висит люлька, где покоится «благодать божья», наследник Аврума младенец Гейнах. Около люльки, на скамеечке поближе к свету, помещается Аврумова дочка Этля, одна оставшаяся в живых из его пятерых старших детей, кудрявая хрупкая девочка. Она вяжет крохотный малиновый чулочек и вместе с тем покачивает худеньким плечиком люльку.
Тишина нарушается только шипеньем и потрескиваньем лампочки на рабоч[ем] столе да время от времени стоном больной.
– Аврум!
Больная очнулась и повернула к свету лицо – осунувшееся, белое, как мел, лицо, на котором лихорадочно горели глубоко запавшие черные глаза. Аврум встрепенулся. Этля обернула кудрявую головку к матери.
– Что, Рифка?
– Оттуда далеко до Богатырки? – Он без пояснения понял – откуда, поняла и Этля – ответил:
– Не близко… Богатырка в другой губернии.
– В Богатырке ведь брат Лейзер… Живет хорошо… Может, он бы нам немножко помог, кабы близко… Ах…
Она беспокойно подвигала головой по подушке, изнеможенно закрыла и снова открыла глаза. В ее упавшем слабом голосе слышится мучительная тоска и беспомощное раздражение.
– Гершкова Бася говорила, что там все беднота… Работа нарасхват… друг у дружки из рук рвут… И все дорого… приступу нет… А я все не поправляюсь!.. А ты больной!
– Только ты поправляйся, Рифка, а я здоров, совсем здоров, – отвечал Аврум.
– А давно у тебя был припадок? – вскрикнула больная. – А что сказал доктор? «Неизлечимая болезнь»… «сердце больное»…
У нее вырвалось рыданье, перешедшее в стоны.
– Ну, ну, Рифка, полно… – начал уговаривать Аврум. – Что значит слово доктора? Доктор – человек, и слово его человеческое – ошибочное, неверное. Мы в руках Иеговы… Только он, создавший небо и землю, во всем властен: воздвигает слабого, укрощает жестокого… Он же посылает хлеба голодному… Полно, Рифка… Он же великий и всемогущий, может обратить всякую печаль в радость…
– Ах! – нетерпеливо прервала больная и опять заплакала.
– Полно, Рифка… Прошу тебя…
– Несчастные мы! Несчастные! – рыдала больная, не слушая. – Долго ли… долго ли…
Под окном раздались быстрые легкие шаги, хатняя дверь распахнулась, и на пороге появилась посетительница. Больная смолкла и закрыла глаза.
– Добрый вечер! – прозвучал мягкий девичий голос. – Мороз, мороз! Аж зорі скачуть! Печет, что огонь! Я, Аврумчик, за корсеткою.
Она сбросила тяжелый красный платок и кожушанку и явила живое подобие стройной стремительной Дианы, только вместо полумесяца на ее шелковистых блестящих волосах краснел веночек из дешевой ленточки, туника, сандалии и прочие атрибуты прелестной богини заменялись темной безрукавкой поверх мережанои сорочки, пестрою юбкой и высокими чоботами, а вместо прославленного на весь мир имени она носила известное лишь в селе Батурке имя Ганны Чупринивны.
– Корсетка сейчас будет готова, – сказал Аврум.
– Так еще не готова? – разочарованно воскликнула Ганна. – Ой боже… А вы ж обещали…
– Разве я сказал, что не обещал? Обещал и будет исполнено. Осталось пустяки дошить… Смотрите.
Аврум развернул корсетку перед омрачившейся красавицей.
– Еще ни одного крючка не пришито, – вздохнула Ганна.
– Что крючки – минутное дело.
– Еще и ворот…
– Ну что там ворот. Не успеет стриженая дивчина косы заплести, уж ворот будет обшит, – пошутил Аврум. – Посидите немножко, подождите всего какую-нибудь минуту.
– Мне бы недосужно…
– А что так? Отец не малый ребенок – побудет один, не расплачется. Или гости есть?
– Я подожду.
Села у столика и стала следить за работой. Искусник Аврум! Пышные красные складочки точно сами собою ложатся – ровненько, одна в одну и быстро-быстро… А все-таки как скучно ждать!
– Этля, что вяжешь? – обратилась она к девочке.
Этля протянула ей малиновый чулочек.
– Гейнаху?
– Ему.
Больная раздражительно застонала.
– А маме все не лучшает? – понизила голос Ганна.
– Нет.
– Бедная твоя мама…
Наступает молчание.
Ганна, подперев голову рукою, следит за Аврумовой работой и незаметно впадает в задумчивость (судя по сияющим глазам и улыбке, трогающей алые губы, думы не печальные) – так задумывается, что Аврум точно будит ее, когда встряхивает корсетку и говорит: «Готово! Посмотритесь».
Он снимает зеленый колпачек с лампочки и освещает пространство перед зеркальцем на стене.
– Матерь божья! Что .за чудесная корсетка! Точно облитая…
– Спасибо, Аврумчик, спасибо!
– Носите на здоровье.
– Вот вам деньги… Спасибо… А вы сошьете мне другую? Батько обещал купить… Такую, как вы шили Усте Бондаренко – по синему полю цветами… Сошьете?
– Не знаю. Времени мало, работы много.
– А вас когда выселяют?
– Скоро.
– Успеете! Прошу вас, Аврумчик, так прошу, так прошу… Я вам, окромя платы, и миску муки принесу… и пшена… Я…
Стук отворившейся двери прервал ее речь.
В хату вошла высокая, бодрая, так сказать, цветущая старуха с блестящими, как свечки, глазами. Широко рассроченные полы прекрасного кожуха, ковровая зеленая шаль на голове и отличные юхтовые чоботы ясно говорили, что это особа высшего ранга. То же, и еще яснее, говорила ее осанка: блестящие глаза смотрели сверху вниз, взгляд их был проницающий, недоверчивый, строгий – взгляд бдительного и ретивого начальства, ни в чем не терпящего ни малейшего попустительства.
Это была Горпына Квочка, теща урядника.
При входе в хату она не сочла нужным для себя, как это водится в крестьянском быту, приветствовать хозяина, а начала с выговора Авруму.
– Опять пробрехался! Не принес каптан Павлу Трохимовичу!
И обратилась к Ганне:
– А ты, племянница, зачем тут?
– Я пришла за корсеткой… Чего это вы, тетя, такие сердитые?
– Сердитая? Что ж, мне танец перед тобою выводить прикажешь? Умен, умен твой батько, а дочку не научил почитать старших.
– Да кто же вас, тетя, не почитает? Добрый вечер… Побегу, меня батько дожидают…
И с корсеткой в бережном объятии Ганна исчезла.
– Ну что ж стоишь, как пенек? Подавай сюда каптан, – сказала Квочка, садясь у столика. – Показывай – посмотрю.
– Кафтан не готов, потому…
– Не готов? как это не готов? Что ж, Павло Трофимович в насмешку тебе дался?
– Не гневайтесь, паниматко… Павло Трофим[ович]…
– Что ж ты себе думаешь? Надеешься, что на тебя расправы не будет? Уповаешь, что тебе за твои каверзы спасибо скажут? По головке погладят?
– Павло Трофимович приказал кафтан на вторник, – успел, наконец, вымолвить Аврум.
– А я тебе говорила, чтобы ты нынче поутру принес? Говорила я?
– Не гневайтесь, паниматко… послушайте…
– Вы, жиды, зазнались! Видно забыли, что вас выселять надо! Павло Трофимович дурень, мямля, макуха, не умеет вас в руках держать. Вас, каверзных жидов, надо…
– Вы чего пришли сюда – надругаться? – вдруг проговорила больная.
Она приподнялась на подушке и вся дрожала. Квочка, на миг ошеломленная неожиданным вмешательством, вскипела и грозно крикнула:
– А ты, дохлая, не мешайся!
– Послушайте, паниматко! Прошу я вас, послушайте! – начал Аврум.
– Отдай ей кафтан, Аврум! – говорила, задыхаясь больная. – Отдай! отдай! Брось ей!..
Голос ее совсем прервался и голова упала на подушку.
Этля, отступившая было в сторонку, подошла к матери и подала ей воды. Мать оттолкнула воду и, задыхаясь, чуть слышно твердила:
– Отдай ей… Отдай… Брось…
– Рифка! Рифка! – проговорил Аврум.
– Как это отдай? – крикнула Квочка <ошеломленная оборотом дела>. – Как это отдай?
(Новый кафтан необходим ко вторнику: вдовый богач Оверко Горобец выдает замуж старшую дочь, и на этой свадьбе зять-урядник должен явиться во всем блеске новых позументов, затмить соседнего сослуживца и возвеличить тещу. Бог даст, может, что и сладится хорошее… Вдовый Оверко очень благосклонно всматривается в меньшую Квочкину дочку, чернобровую Ивгу… разумную дивчину, которая сумеет справиться и с большим хозяйством и с взрослыми падчерицами).
– Как это отдай? – повторила она. – Погляжу я, как он отдаст!
– Отдай! – задыхалась больная, – отдай! Она выбилась из сил и умолкла.
– Я погляжу! Ты у меня еще попляшешь! – грозила Квочка.
– Не гневайтесь, паниматка, извините, – просил Аврум, – он и сам немножко дрожал. – Она… Рифка больная… совсем больная… Умирает! – добавил он шепотом. – Я завтра принесу кафтан… Будет готов поутру… рано…
– Чтоб вас вихрем вынесло, каверзных жидов! Смотри, не принеси мне завтра каптана, так я тебя отблагодарю! Отблагодарю!
Она так хлопнула за собой дверью, что окошко задребезжало и дверь снова распахнулась. Больная собралась с силами и опять проговорила:
– Отчего не отдал ей? Не бросил? Отчего?
Она разразилась рыданиями, беспомощными жалобами на обиды, на бедность.
Аврум терпеливо уговаривал:
– Не плачь, Рифка… Стоит ли печалиться из-за того, что глупая баба нашумела! На то она глупая баба… Не плачь, не вреди себе. Ну бедность, ну обида… Ведь никогда мы не были богаты и не впервой нам обида… Ведь особенного ничего не случилось… Это ты от нездоровья так огорчаешься…
Кудрявая Этля печально глядела на рыдающую мать и думала:
– Да, это мать от нездоровья так плачет: разве только сегодня мы стали бедны? Разве впервой нам обида?
2
Весна в этом году была ранняя. Стремительная река Батурка недели за две до обычного срока разорвала свои зимние оковы, с грохотом, гулом и звоном промчала ледяные обломки и сверкающими извилинами несется в скалистых берегах. Весело и тепло сияет солнце в прозрачной лазури, текут гулкие ручьи с гор, пахнет пригретою влажною землей. Лес за горою еще сквозится, но уже не чернеет по-зимнему, – он точно завесился зеленоватой дымкой.
На прибрежном склоне под нависшим камнем приютилась Этля с сонным братом на руках и задумчиво наблюдала, как по ту сторону реки последняя снеговая полоска в глубоком ущелье видимо темнела, оседала, сбегала блестящею струйкою в искристые речные воды, и солнце быстро <тотчас> скрадывало ее влажный след.
Прошло уже почти четыре месяца после смерти матери, а горе не утихало, тоска не убывала.
Весна пришла. Солнце станет все ярче светить, будет всходить раньше, заходить позднее. Лес зазеленеет и зашумит. Наступят длинные жаркие дни, как прошлым летом, когда ходили с мамой сбирать сушняк и раз нашли много-много земляники. Все настанет, только мамы уж нет и не будет… умерла. Нет мамочки и никогда, никогда не будет… Мамочка! Мамочка!
Ее худенькая грудка больно всколыхнулась, но она сдержала рыданье, чтобы не потревожить сонного брата.
Отец говорит, что не надо плакать, что надо привыкать, нянчить Гейнаха. Когда Гейнах вырастет, он будет помнить, как сестра его нянчила, будет сестру любить, будет ее друг и защитник…
Будущий друг и защитник, пока с головкой и ножками завернутый в старый пестрый платок, зашевелился.
Он такой же кудрявый, как сестра, у него такие же большие темные глаза и длинные пушистые ресницы, и такой же он смуглый и худенький. Неизвестно, что будет дальше, но теперь Гейнах Этлю любит: только что она успела высвободить ему личико из пестрого старья, его темные глаза блеснули и он засмеялся, точно хотел сказать: а я ведь знал, что ты меня откроешь, и очень рад, что ты не замедлила. А когда она наклонилась и его поцеловала, он издал веселый писк, выпростал ручонку и пытался ее поймать за лицо. Да, Гейнах Этлю любит. А маму… мамочку забыл? Совсем забыл?
Говорят, такие маленькие не помнят… не понимают… Как это не понимать, забыть?
– Гейнах, где наша мама? Нет мамы?
Гейнах отвечал новым писком удовольствия и пытался выпростать другую ручонку. Он, очевидно, чувствовал себя превосходно.
Она прижала лицо к его щечке и горько заплакала.
Это смутило Гейнаха и очень ему не понравилось. Некоторое время он как бы недоумевал, затем омрачился, сделал раздражительное усилие приподняться, словно хотел бежать от крайне неприятного зрелища, наконец начал всхлипывать.
Этля пробовала его успокоить ласками, но ему положительно претило залитое слезами сестрино лицо и ее перемешанные с рыданием поцелуи. Он все сильнее пручался, носик его морщился, губки сжимались – и уютное местечко под нависшим камнем огласилось жалобным воплем.
Этля поспешно отерла слезы, начала улыбаться, агукать, встряхивала своими черными кудрями, рассыпала их по Гейнаховым щечкам, щекотала ими, то позволяла, то не позволяла их ловить, показала бывшие в запасе полкренделька и большую печеную картофелину и добилась, что огорчение уступило место приятнейшему настроению – слезы сменились улыбками, а жалобные вопли – экспансивными междометиями – Гейнах умел образцово выражать ими свои чувства. Эти междометия, однако, властно требовали сочувственных ответов – веселых агуканий и улыбок. И Этля терпеливо вела эту беседу <перемежая ее баюканьем]>, пока все теплее и теплее пригревавшее солнышко, шумливая река <и тихое баюканье, перемежавшее агуканье и улыбки > сделали свое дело. Мало-помалу Гейнаховы улыбки начали как бы застывать, междометия вырывались все реже и утрачивали энергию, ручонки все слабее шевелились, длинные ресницы все чаще и чаще приопускались.
Наконец, веки смежились и он уснул.
Этля бережно положила уснувшего на мягкую молодую травку и прикрыла.
Недавние горькие слезы будто смягчили острую тоску. Хотелось отдыхать, как после утомительного труда, и тихонько сидеть в укромном местечке под камнем.
Хорошо весною в Батуровке. А через неделю надо переселяться на новые места. Что это за новые места? Есть ли там такие стежки с кручи к берегу, такая река и по ту сторону лес на горе?
Ее словно мучительно укололо в сердце… Она вдруг <остро> почуяла, как ей жаль покидать Батуровку – и стежечки с кручи, и реку, и все-все, на что ни обращались глаза. И так сжалось, стиснулось сердце.
Отец говорит: ведь светит солнце и месяц, и звезды, везде над нами всемогущий Иегова, везде можно жить… Отец знает…
Но от веры в непогрешимость отцовских слов ее стиснутому сердечку не повольнело – напротив, оно стискивалось все больнее и больнее.
Ей вспомнилось, как выселяли Гершка и его старую мать Малку силою выводили из хаты, прогоняли со двора, а она обхватила тополь и рыдала:
– Прощай! Прощай!
Примітки
«Серед паперів Марка Вовчка зберігся зошит (у реєстрі M. Лобача-Жученка за № 6), де записано олівцем незакінчену повість з єврейського життя. Повість залишилася в двох редакціях: чернетковій – без початку і кінця (сс. 13 – 48 і 4 ненум.) і чистій, остаточній (з окремою нумерацією, сс. 1 – 10, далі занумеровані сторінки 11 – 19 не заповнені). Чернеткова редакція мало оброблена, а останні сторінки, сильно почеркнуті, переходять кінець кінцем у конспект.
У повісті розповідається про життя бідної єврейської родини на Україні, серед селянства: «Аврум Подольский, батурский мужской и дамский портной», Аврумова жінка Рифка, дочка Етля і немовля Гейнах – такі основні персонажі. Вмирає хвора Рифка, кінець кінцем вмирає і Аврум, якому загрожує виселення, а нещасних сиріт забирає приятель їх батьків Берко. Повість зображує прихильне братське ставлення до трудової єврейської родини селянства, а вороже ставлення персоніфікується в особі родини урядника Квочки.
Повість, як видно, готувалася для якогось російського журналу, бо всі українізми в мові, звичайні для російських творів М. Вовчка, замінені російськими еквівалентами, а інколи – то й пояснені в примітках.
Подаємо початок повісті (чиста редакція)» (О. К. Дорошкевич).
Дата написання повісті, можна гадати, – 90-і роки XIX ст.
Друкується за автографом, який зберігається в родинному архіві проф. О. К. Дорошкевича.
Публікується вперше.
Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1966 р., т. 7, кн. 1, с. 88 – 96.