5. Разорение
Г. Ф. Квитка-Основьяненко
Тула, 12 октября 1816 года
Вот куда меня нелегкая занесла! подобных приключений я думаю, ни с одним православным не случится. Чтоб сквозь землю провалились все французские Леконты, маркизы, бароны, мусьи, мадамы, мамзели с их кружевами, машинами, станками, нитками! чтоб отныне и до века всякой человек – хоть крошечку честный – боялся прикоснуться, как к чуме, ко всему французскому в воздухе, земле, огне и воде! Ох, мои батюшки! не могу опомниться до сих пор. Ну, уж удружили мне своим просвещением, обогатили своею экономиею, возвеселили новомодными заведениями!!
Был барин – стал хуже холопа; мог прокормить сотню французских голяков, – теперь сам гол как сокол; имел 1000 душ, – и чуть свою душеньку удерживаю в теле; была – какая бы ни была – да все-таки жена, – теперь с мадам Пур-ту таскаюсь пар-ту и как достану кусок хлеба – не знаю! где приклоню голову – не ведаю! что будет со мною – хоть треснуть, не угадаю!
Нет, мои батюшки! и Москву французы не так разорили, как меня растреклятой Леконт! А ведь был мне друг, жене собеседник, Дуняше наставник, имению распорядитель, дому владыка и посвятил меня – ни дай, ни вынеси за что – в блудного сына. Вот тебе кружевная фабрика! Вот и нарядили в поан де л’ансоны!
Но поскорее к делу; все-таки легче, как пожалуешься. Да и мадам Пур-ту, сохранив райскую веселость свою, попевает теперь мне часто: «Двоим в бедах милее, чем в счастье одному». Позвольте же, гг. издатели, уделить вам тяжесть моего сердца; вы участвовали в моей радости, – грешно же будет вам, когда отринете меня в несчастий.
Вот моя история: проводивши любезнейшую тещу с ее дочерью к ним в деревню, засел я с мусье Анафемой в биллиардной курить трубку; а барыни наши пошли примеривать шнуровки нового фасона, присланные из Харькова и только лишь там в Успенскую ярмонку вошедшие в моду. Вот курим трубки и рассуждаем о разных политических делах. Например, растреклятой мусье рассказывал: как проворны французы, как многие тысячи из них – не имея никакого состояния и ремесла – тем живут, что вытаскивают искусно из карманов простофилей разные галантерейные вещицы, – и что кого из них подметит уже полиция, тот улепетывает в Россию и делается учителем наших детей.
Говоря таким образом, ходил он по комнате и вдруг, как-то неловко поворотясь, треснул меня порядочно в грудь локтем. Пошатнулся я и долго не пришел в себя, а он как доброй извинялся; я его уговаривал, чтоб он не беспокоился – и только лишь мы поприутихли, он спрашивает: «Которой час?» Со мной были серебряные часы добрые, аглицкие – единственная вещичка, оставшаяся у меня из всех, перешедших к мусье Леконту и к мадаме! Я хватился за них, чтоб узнать, которой час – как… Тюти! не тут-то их было! Где им деваться? только лишь вот я смотрел на них.
Но – мусье тащит их из рукава, хохочет и рассказывает, что он треснул меня с умыслом – и в то же мгновение вытащил у меня часы. Вот, дескать, ловкость французская! «Ах ты, проклятой, – подумал я, – надлежало бы с тобой поступить по-полицейски», – но из вежливости поцеловал я его за острую шутку. Да и, правду сказать, шутка преузорочная! Таскаясь года два с цыганами, я не заметил и у них такого мошенничества. Дело тем и кончилось, что мусье положил часы к себе в карман; а я от простоты или от вежливости ни слова ему не сказал, и принялись опять за наши рассуждения.
Вдруг раздался звон колокольчиков; въехала коляска на двор со множеством повозок, верховых – и прямо к экономической моей конторе. Что за гости? – не понимаем. Не транспорт ли с нитками и машинами для будущей кружевной фабрики? Смотрим: идет незнакомой мне офицер небольшого роста, в военном мундире, с Анненским крестом на шее. Мой мусье как молния исчез, не желая помешать мне принять гостя.
«Честь имею вам себя рекомендовать, – сказал офицер, вошедши, – я исправник в сем уезде. (Ух! при сих словах, не знаю отчего, все жилки задрожали во мне и сердце застыло.) Я привез вам очень, очень неприятное известие. Вот указ правительства: вы не платите за крестьян подушных: вы заложили свою деревню, и срок уже прошел; вы дали векселей какому-то иностранцу на 100000 руб., и они представлены ко взысканию; вы обходитесь бесчеловечно с своими крестьянами, мучите их больше, чем скотов, и они принесли жалобу. Правительство по всем сим причинам поручило мне, описав ваше имение, из оного часть продать за долги; а остальное, взяв в опеку, давать на содержание вас и семейства вашего известное умеренное количество денег, не позволяя вам жить в ваших деревнях ни в каком случае».
Смешно мне показалось такое известие!
«Конечно, мой отец! тут есть ошибка, – сказал я исправнику. – Правительство, кажется, должно наградить меня за мои распоряжения: у меня есть французский граф, который по дружбе своей управляет всем моим имением на французской манер, и уже дело идет на лад; это правда, участь мужиков моих теперь не завидна, – но что будут они чрез десять лет? Подумайте – богаче лендов! Деревни мои в закладе; да разве нет указов на то, чтобы должники ждали? Не плачу я подушных; но разве кружевные фабрики, мною заводимые, не верная порука, что через год, чрез два все заплачу сторицею; моему графу я никогда ничем денежным не был должен; но только шутя и наставляя его в наших вексельных обрядах, подписал на законной бумаге заемное письмо во 100000 рубл.; с моей же стороны убытку не было даже и в покупке вексельной бумаги, – ибо купил ее француз и, следовательно, мог с нею сделать, что ему угодно. Так после всего этакого вы, конечно, мой отец, приняли меня за кого-нибудь другого».
Г. исправник пристально посмотрел на меня и, улыбнувшись, сказал:
«Нет, сударь, я вас теперь очень знаю; вы точный Фалалей или, как стоит в «Украинском вестнике», Фалурден Повинухин». Как ни странно было мое положение, но я, отвернувшись, сердечно поблагодарил вас, гг. издатели, за то, что вы сделали меня известным свету. «Но где ваш француз? – спросил он тотчас. – Я желал бы с ним познакомиться». И только лишь было я начал описывать мусье Леконта: кто он, что он, какого свойства, чина, вида, души, поступков и как много обязал меня, – только лишь принялся рекомендовать его исправнику, как знатного и прямо благородного человека – вдруг, глядь! – служители земской полиции ведуть несчастного – по уши в грязи и сквозь грязь бледного как смерть! Рассказывают, что, увидя подозрительного человека, поспешно убежавшего из дому – погнались за ним, догнали; он без оглядки бросился в болото, но спасен оттуда и представлен начальнику их.
Я хотел было вступиться за честь его, как тут опять началась новая история! Исправник тотчас закричал: «Ах! да это mr. Pouacre!» – «Пардоне моа мон сениер!» – завизжал в свою очередь француз и брякнулся ему в ноги. Исправник, не удостоя и взглядом его, обратился ко мне и начал порядочную песенку, вот в каком тоне:
«Вы, русской дворянин, забыв страх божий, веру, совесть, свои обязанности, поручили своих крестьян, благодетелей, которые кормят и одевают вас – кому же? только-что человеку: французу! Поручили судьбу сих истинных людей извергу – который их расстроил, лишил дневного пропитания навсегда или, по крайней мере, надолго; поручили свою жену, себя, честь свею для совершенной погибели – кому же? Французу! Знаете ли, сударь, что при воззрении на француза, сему подобного, всякой русской должен вообразить себе все вместе наимерзостнейшее, подлейшее, бесчестнейшее на свете?»
Тут я от избытка сердца воскликнул: «Отец мой! да за что изволишь гневаться? Я ли первой, я ли и последний этому пример?»
«Да, – отвечал он, – к несчастию, не всех еще дураков проучила эта сволочь. Теперь, к стыду вашему, узнайте, кто этот граф: когда их гнали из России, я, служа в N полку, увидел около одного издохшего и недоеденного француза трех скелетов; из них два уже околели, а последний еще догрызал отрезанный нос товарища своего и уже костенел от холода. Из жалости приказал я своим гусарам взять его, отогреть, одеть и оставить при мне. Что ж за анекдот после рассказывала нам эта отогретая змея? Мы услышали от него, что в крайности продал он своего родного отца, бывшего с ним в армии, крестьянам одной деревни за кусок хлеба и что мы его взяли при трупе брата его, у которого он, отрезав нос, лакомился…»
«Правда, отец мой, – перервал я, – слыхал я от бывших у нас в плену сих себяедов, что изо всей французятины нос есть самая вкусная, лакомая и деликатная вещь».
«Перед ними, – отвечал исправник, – но прошу дослушать. Во время перемирия эта тварь, в знак благодарности обокрав меня и моих товарищей, ушел неизвестно куда. Вот какому человеку поручили вы воспитание своей падчерицы и управление имением! Много бродяг такого покроя воспитывают наше юношество… Но теперь дело не о том: молодца, заковав, отправить сей час в город, – закричал он служителям своим. – А вам, сударь, объявляю: имение ваше описывается и отдается в опеку; вы можете ехать куда угодно со всею фамилиею, только не жить здесь; и это все должно быть выполнено сего же дня».
Как меня не разбил паралич! как меня не удушил столбняк при такой весточке! Повесив голову, стоял я часа два в глубоком размышлении. Что у меня в голове вертелось, сам не знаю; стыд, поругание, отчаяние, досада, убожество, нищета, бесприютность – ну! право, лучше мне было тогда, в молодости, как я принимал жидовство, а потом магометанство; спокойнее тысячу раз было, как меня монахи хотели живого погребать! Между тем все мужики созваны; прочли им мои глупости, которые делал я по любви к дьяволу-французу; запрещено им меня слушаться; а мне объявлено, чтоб я сей час с моею женою уплетал вон из деревни.
Тут половина моя затрещала, как трещотка при пожаре, – что ни за какие миллионы со мною не поедет. Ух! это известие спасло меня от совершенного отчаяния, и на сердце стало повеселее! Исправник – по добродушию своему – дал жене моей коляску с лошадьми и приказал людям, отвезя ее к матери, возвратиться назад. Потом принялся и меня укладывать: дал мне бричку, отобрал у француза постель, гардероб и вчера мною отданные ему 720 руб. – все это из-под руки отдал мне, – присоветовав ехать в другую губернию, пока дело утихнет.
Горько мне было принимать таковые одолжения и расставаться с домом, – где хотя жизнь была и не сахарная, но все-таки жил я в своем доме. Но – сел, перекрестился, вздохнул, заплакал и – поехал ваш Фалурден Повинухин! Доезжая до конца сада, слышу: «Стой, стой!» – остановились; вскакивает ко мне – кто же? Мадам Пур-ту! «Ах вы, дьявольское навождение! – закричал я, – да когда я от вас избавлюсь?» – «Non, mon cher! только до первой станции!» Нечего делать, Повинухин повинуется; усадил ее кое-как и пустились далее. На беду, выдерни меня окаянный сказать, что со мною есть деньги и сколько их; вот моя мадам и ожила, сделалась весела, запела и почти заплясала. С первой станции я велел ехать по своей дороге, а она, вскочив, велела везти по Московской. Я вытаращил глаза и – замолчал: Повинухин повинуется!
Вот недуманно-негаданно – нанял я лошадей и, сидя на облучке, еду в Москву – с кем же? Дорогою ничего особенного еще не случилось, кроме больших ласк от мадамы и беспрестанных допросов, где лежат мои деньги. Но уж я больше дураком не буду, – хоть умри она, ласкаясь ко мне, не скажу! Наконец приехали в Тулу, остановились в новом трактире под № 3-м, и тут сижу я на лежанке уж пятой день. Мадам Пур-ту тотчас по приезде побежала к знакомым и до сей поры назад не являлась. Уж не новая ли эта французская штука? Мороз по коже подирает! Не олур, не олур!
Но меня здесь пока кормят сытно, видно, глядя на мой сундук; квартира выгодная, город хорош, улица веселая; перед обедом занимаюсь меледою, которую здесь купил; а от скуки принялся писать к вам и посылаю: 1-е – известие о превратности моей участи, изложенное в этом письме, а 2-е – поучительные для многих мне подобных отрывки из моей разнокалиберной жизни с самого детства. Прошу напечатать все это в вашем журнале; право, польза будет от того: иные исправятся, другие позабавятся, – чего ж больше?
Прощайте, господа! Да сохранит вас судьба от всего, что только называется французское. Торжественно отрицаюсь французского наименования! Все, все суета: я испытал, – что ни имя, ни чин не умножает в человеке достоинств. Я имел множество имен: настоящее Фалалей, в цыганстве был Сергейка, в жидовстве – Абрамчик, у турков – Солиман, у французов – Фалурден; а все был ни лучше, ни хуже, как ваш покорный слуга
Фалалей Повинухин
Примітки
Меледа – старовинна іграшка-головоломка. Складається з дротяної дуги, віткнутої обома кінцями у ручку, та кілець, певним способом з’єднаних між собою. Суть гри в тому, щоб зняти кільця з дуги або надіти їх, не виймаючи кінчиків дуги з ручки.
Подається за виданням: Квітка-Основ’яненко Г.Ф. Зібрання творів у 7-ми томах. – К.: Наукова думка, 1979 р., т. 2, с. 314 – 319.