Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

12. Компьень. Pierrefonds и окрестности

Марко Вовчок

Долго тянулись все обработанные, жидкие, однообразные поля, в стороне иногда виднелись дома с черепичными кровлями – все почти на один лад: большие, но неуютные и непривлекательные, – высокие фабричные трубы; иногда мелькала арка далекого моста. Узкие дороги вились по полям правильными змейками. По одной дороге шла женщина, совсем согнувшись под какой-то ношей, а за нею следом, торопливым, мелким шажком поспевали двое детей. Несмотря на визг паровой машины, летящей со свистом и дымом, который то с правой, то с левой стороны стелется на часто виднеющиеся строения, на обработанную землю, все кругом было как-то безжизненно, скудно, малосильно.

Это не были те поля, которые роскошно колыхают сильную, густую жатву, мощно и легко поднимающуюся, полно наливающую колос, о которых и вспомнить хорошо и отрадно, поля с мягкими, изумрудными межами, где столько, столько всяких цветов полевых благоухает, поля с целым своим миром летающих, жужжащих, поющих, бегающих полевых птиц, насекомых и зверьков. На здешних полях ни одной бойкой, веселой птички не увидишь, ни один зверек не покажется, ни одного неугомонного кузнечика не сыщешь – все это, если находится, то как-то смирное очень, точно взятое с изображений учебников естественной истории, а не вольное, полевое.

И вечер был бесцветный – ни яркий, ни бледный, ни теплый, ни холодный. Все окрестности дальние похожи были на чуть набросанные эскизы. Стало лучше, когда начала сгущаться вечерняя темнота: зачернела глубокая долина, сверкнули фосфорически полосы воды, причудливо очертилась гора; блеснула деревенька с крошечными, низенькими, точками светящимися – домиками; какой-то, где-то гаснущий, слабый огонек дрогнул, большие леса зачернелись исполинскими стенами и все, чем дальше, чернелись сплошней и гуще. Горы уже очерчивались, как громадные букеты.

Огоньки уже редко где горели. Было десять часов вечера. Молодой месяц чуть светил. При этом неясном свете резко отделилось новое, правильное казенное здание между темных своеобразных домов и домиков. Аллея из старых, ветвистых деревьев неожиданно попалась навстречу между улицами и так же неожиданно прервалась.

Улицы пусты, темны и извилисты; много причудливых крылечек то в бок, то вперед выступают на улицу, то отодвигаются с улиц назад; разнородные окна глядят каждое по-своему; одна узенькая терраса с островерхими прямыми деревцами представляла собою точно крошечное кладбище. Ни души не встречается. Тишина. И тишина эта еще невозмутимей кажется от слышного легкого плеска реки, от громкого стука вдали прокатившего экипажа, от топота где-то пробежавшего человека, от боя каких-то унылых часов на церкви, протяжно, медленно выбивавших каждую четверть.

На главной площади теперь было посветлее. Тут подновленные, поукрашенные отели для приезжающих, тут говор и городское движение, и суета. В одном кафе сидело более десятка людей, читали газеты, разговаривали, играли в домино.

Кроме больших отелей на площади, есть отель попроще в узкой извилистой уличке, которая и называется Rue du chat qui tourne. И хозяйские, и прислужницкие глаза с удовольствием, с жадным любопытством обращаются на приезжего. Комнаты чистые, без позолот и ковров, на окнах белые с красными каймами занавеси и такие же полога на кроватях: это дает какой-то приятный вид, светлый.

Утро взошло ясное и свежее: то там, то сям начало в городе пошумливать, постукивать; осветились дома солнцем; отворились лавки, народ показался на улицах. По площади прошла дама в модном трауре и офицер-щеголь. Церковь св. Иакова стояла открыта, и там виднелась люстра в красном чехле. У дверей прибито было объявление о плате за места в церкви и наклеено письмо архиепископа о сборе денег на лепту св. Петра. В церкви ряды стульев соломенных, и между ними много новых бархатных, с подушками под ноги, с именами владетелей; высокая статуя богоматери в короне и под ней надпись: «Кто пожелает сжечь свечку богоматери, пусть обратится к пономарю». В церкви было пусто, одна слепая женщина сидела в сторонке, прислушиваясь к шагам входящего, и, заслышав, безмолвно обращает незрячее лицо и протянутую руку.

К дворцу компьеньскому дорога идет аллеями, разбитыми во все стороны, видно, долго бывшими в запущеньи. Теперь они прометены, прочищены, усыпаны песком, но трава все еще не искоренилась и то там, то тут пробивается. Дворцовый парк велик, густ, зелен, и кругом него, куда ни глянь, все леса зеленеют, темнеют и синеют. Вход в парк-аллею; деревья аллеи все увиты снизу до верху плющом, и между ними в три ряда кусты розовых гортензий. Аллеи перепутываются, зелень перемешивается; пенье птиц сливается.

Чем дальше от дворца, все больше дорожек старых, заросших травою, богинь с поврежденными членами, диких кроликов, сереньких пугливых птичек и зеленых ящериц. Ближе к дворцу лужайки расчищены; по пруду плавают лебеди; у подножия статуи Катона пестреют цветки, засеянные узорчиками; нимфа спит, закинув за голову починенные руки; садовые скамейки и кресла новы; фонтаны поправлены.

На дворцовой террасе были в два ряда выставлены померанцевые деревья в цвету, и сильно, удушливо пахли. Тут же разные статуи: Муция Сцеволы, Каина, дремлющего Аргуса и, насторожившего уши, Гения зла. Вид с террасы на какие-то далекие лесовые горы, на полоски сверкающей воды, на фабричные трубы соседнего городка; на засеянные малоцветные нивки. Дворец поправляется и отделывается – в окнах его мелькают позолота и живопись; слышны голоса работников.

Вид всего города Компьеня наскоро подновленный и вычищенный. Много старых домов с новыми окнами и дверями; много выбеленных старых стен с новыми прикрасами; много простых, прежде тенистых садов с свежо изувеченными деревьями, с наново разбитыми дорожками, с разными статуями, – не лучше ли сказать, с разными большими куклами: так безвыразительны и безличны они.

На одной площади базар и торг – площадь небольшая; тут же уцелел остаток какого-то старинного крепостного здания; торг невелик, базар небогат. Ни женщин, ни мужчин очень красивых или очень видных, или замечательных – незаметно. Здесь жители еще имеют разнообразие между собою: свои ухватки, свои выражения у каждого, и заметно, как стараются принять на себя общий, приличный, любезный вид – столичный.

Сколько избитых фраз случилось здесь слышать, совсем некстати сказанных, очевидно, только для самоуслажденья и похвальбы; сколько модных неумело устроенных причесок; сколько изысканных, неловко сшитых одежд! И пока еще странно вяжется все это с дико растущими красными гвоздиками при самом выезде из города, с протяжно-внятно ревущим теленком на городской площади и с громадою окружных лесов.

Компьеньский лес очень велик; в нем проложено триста пятьдесят четыре дороги, двадцать семь ручьев течет и шестнадцать прудков. В старину в лесу стояли аббатства, монастыри; теперь только сохранились их остатки.

По дороге в Pierrefonds встретилась крестьянка бедно одетая. Одежда почти та же, что крестьянская русская: белая рубашка, юбка, на голове повязан платок, вместо лаптей, на ногах тяжелые сабо – сама маленького роста, с худеньким, морщинистым лицом. Дальше встретилась еще женщина и двое мужчин – все трое работали над складкою мелкого камня при дороге. Потом попался священник навстречу: он возвращался с рыбной ловли откуда-то и был румян и доволен на вид. У самого въезда в Pierrefonds под развесистым деревом сидела калека, прося милостыню.

Pierrefonds был когда-то известен своим крепостным замком, могуществом своих владетелей, убийствами и битвами, потом был разрушен и заброшен – оставалась только бедная деревенька; теперь снова на него обращены внимание и забота.

Наполеон III начал из развалин старого замка строить новый, императрица Евгения с придворными своими заглянула раз сюда, – и начали стремиться после этого целые стаи любознательных; теперь устроены из Парижа дешевые поезда, и пьерфонские минеральные воды приобрели новую целебную силу и пошли в ход. Уже и садик чистенький с длинными дорожками и цветниками разведен, есть и гостиница при саде, ванны, домик доктора; на пруде заведены лебеди и лодки: все это так ново, так прибрано и так резко отделяется от всего окружающего, запущенного и простого, бедного.

Узкие улички, неровные, почти немощенные, дворики, заросшие диким виноградником, шпиль старинной церкви, развалины замка на горе и около них повсюду груды новых блестящих камней, красных кирпичей, сырых досок и бревен; только что выстроенная вновь часть замка, хвастливо белеющая из-под седых, мрачных стен – все это живописно и картинно. Часто слышится стук колес омнибусов, непрерывные удары топоров и визг пиленья камней.

И странная печать лежит здесь на всем: печать какого-то жгучего, нетерпеливого, жадного ожиданья и упованья, точно все, не нынче-завтра, надеются найти клад, долю, счастье, довольство. При одном появлении приезжего, при одном имени Парижа, какие взгляды встречаются, какие движенья! Особенно страстно и жадно преображаются женские лица.

Дальше за живописными двориками идут улички еще уже, грязные, сорные, где ряды кривых, ветхих лачужек; на подгнивших заборах сушится худое белье; на порогах сидят и работают женщины – все почти старухи, старостью сильно изведенные и обезображенные. Полунагие дети играют в путешественников.

Замок пьерфонский когда-то был очень хорош и скоро опять будет, – но лучше всего был он тогда, когда стоял в развалинах, заросший травою, дикими цветами и даже молоденькими деревцами. Около новых построек старые стены и башни темные, замшившиеся, кажутся еще угрюмее; из их окошек высовываются ветки в зелени, в сильном цвету; на обломках, зацепившихся в своем падении и висящих в воздухе, распускаются разные цветки; кое-где осталось на стене полкуста вьющегося и зеленеющего, остальное оторвано – видны только очертания веточек и листков да приставшие, уже иссохшие цветочные лепестки и волоконца.

Замок показывает сторож из военных, который продает и фотографические виды, жалуется на скуку, спрашивает об императрице новостей. С высокой замковой башни раздолен и широк вид на окрестные, убегающие из глаз, леса, на городки и селенья: то отчетливо вырезывается каждый домик, то чуть рисуются целые деревеньки неясными очерками.

Около замка небольшой сад с приземистыми деревьями. Тут видны остатки основания стены, отдушина погреба; все это теперь завалено мусором, камнем, бревнами и тесно усеяно, работниками: пиленье, рубанье, меренье, черченье идет безустанно. Работники не местные, захожие, и слышны жалобы на скуку: «Какая пустыня! Что за яма!» – часто доносится то с той, то с другой стороны. Туземца сейчас отличишь от захожих людей, все по тому же чающему, убогому, жадному, вопрошающему виду.

Из замкового сада выход в поле. Оно далеко тянется в эту сторону, покрытое нероскошною зеленью. В поле работали, чернелись фигуры мужчин и женщин. Попался навстречу крестьянин – еще очень издали заслышалась его песенка, такая протяжная, безотрадная, какой не случалось и слышать, с внезапными переходами точно в стон или в жалобный крик, вместо припева. Когда сошлись близко с певцом бледным, худым, убогим, понятней стала и его песенка.

Работали в поле над полотьем свеклы мужчины и женщины вместе. Все некрасивые, загорелые лица, какие-то тревожные и недобрые. Мужчины гораздо тише женщин и проще. Если слышен смех, говор, спор, то все женские. Ничего, ничего не было успокаивающего, ни услаждающего, ни мирящего в этой сельской картине: все, казалось, дышало тревогой, сулило недобро, гнало всякую мысль о тишине и успокоении.

С поля надо было возвращаться другою дорогой под замковою стеной. Дорога спускается с горы широкою, глубокою, песочною полосой. На дороге есть маленькая таверна: в одном садике сплетена беседка из вьющихся растений, и в ней длинный стол и скамейки – вот и все. Тут же новый домик отстраивается. Хозяйка, молодая еще женщина с приятным лицом, чистила посуду столовую, мыла скамейки и столы у дверей нового строения, а сынок ее пускал по беседке волчка.

«Извините, извините, – живо заговорила хозяйка, – у нас нет еще теперь другого помещения, кроме этой несчастной беседки, – вот видите, отстраивается наша гостиница. Так медленно идут эти работы, что и глядеть досадно!»

Хозяйка нездешняя уроженка: она с мужем переехала сюда из соседних мест, услыхав, что тут все начало дорожать, что путешественников стало наезжать больше и что есть верный расчет разжиться. И они, кажется, не ошиблись – дела идут хорошо, хоть некуда и негде еще развернуться: всего одна эта жалкая беседка для посетителей, а сами все кое-как местятся в дрянном чуланишке; недавно только кухня устроилась, а то и капанье готовили в саду, как кочующие цыгане.

Сынок хозяйский – дикий и недоверчивый мальчик, но вместе с тем веселый, любопытный и живой, как огонь. Он все кружился по беседке – то улыбался из-за стола, то под стол прятался, то отстранял знакомство, то будто порешал завести его. Вдруг он неожиданно и пылко вмешался в речи, услыхав, что упомянули о школе сестер. «Я не хочу ходить в школу сестер! – вскрикнул он с ожесточением. – Не хочу! Не хочу! Не хочу!»

– Перестань же, дурачок! – унимала его мать. – Негодный ты крикун! Что же помыслят о тебе путешественники!

– А я – таки не хочу! Я – таки буду ненавидеть школу сестер! Таки ненавижу! Таки лучше умру, чем туда! – выкрикивал мальчик, и таким гневом, такою ненавистью запылала вся его живая фигурка, что ему дыханье захватывало; как неукротимый разъяренный зверек, он обрывал зубами листья с беседки, рыл землю ногами, растирал в прах траву и вдруг убежал из глаз.

Большое горе им было с этою школой сестер, как рассказала хозяйка. На вид школа та славная: чисто все, смирно, порядочно; сестры ласковые, набожные. Детского плача никогда не услышишь. Что же лучше желать для ребенка? И отдали они своего мальчика к сестрам. Отдали-то, думали, на утеху, а вышло целое горе и беда. Первое время ничего еще, ребенок только тосковал, а потом сам не свой стал, лица на нем живого нету. «Возьми из школы, возьми, возьми!» – только и слова, только и моленья.

Думалось, что все это детские капризы, лень – не слушали ребячьих просьб, а уговаривали да убеждали исправиться. Но в один день он прибежал из школы, как потерянный, как бешеный и безумный, ударился об пол, жмется к земле, от себя всех в ужасе отталкивает, и один у него крик: «Не пойду больше! Никогда не пойду! Убейте меня! Зарежьте меня!»

Да, до тяжкой ведь болезни дошло – думали, в самом деле в могилу его снесут. И все время болезни все у него какой-то бешеный бред о школе да о школе… Сомненье уж разное их взяло, ходили в школу, просили успокоенья себе, объясненья у сестер. Успокоить успокаивали и поясняли, только как-то не вышло… И отказались наотрез от их мальчика: других, говорят, портит, не можем… Ребенок-то, видите, вырос на свободе, строгости не знает, изворотливости не ведает да еще и нравом горяч…

А другие дети уживаются. Есть даже примерные – гак сестры их и показывают всем. И дети эти на вид милейшие – все с такими поклонами, с такими улыбками ласковыми, с такими услугами предупредительными, непохожие на прочих детей-баловников, только, кажется, и думают о других, как бы другим угодить, приятность, удовольствие доставить… Все такие отлично в жизни устраиваются потом. За что ни возьмутся, они умеют доводить до желаемого конца. Так и после они живут особняком, держатся братьев, сестер – всякого духовенства, посещают людей значительных, с народом не знаются.

Хозяйка все это рассказывала отрывками, хлопоча по хозяйству, говорила то издали, то вблизи приостановясь. Мальчик ее воротился в беседку и смирно стоял; когда же она ушла по воду, он вдруг присел очень близко и стал рассказывать тихо и таинственно, как страшную сказку.

«Была сестра-наставница. Она меня ненавидела, и я ее ненавидел. Она меня мучила, тиранила, терзала. У меня всегда сердце колотилось. Я всегда чего-то боялся ужасного, ужасного… Я всегда желал ей – о, я желал, желал – желал всегда ей всякого зла, всякого несчастья! Я сразу пожелал ей этого, как ее узнал. Когда я поступил в школу, она начала учить меня: мне было страшно, и я не понимал. Она тогда делалась белая-белая-белая и тихонько стискивала меня за руку своими холодными пальцами и глядела на меня своими черными глазами, шептала мне, что я буду в аду, в огне…

Я чувствовал больно-больно… Я не знал, как она, чем мне делала больно; она не била меня, а я замирал от боли… все болело, все болело; я кричал, а она улыбалась, уговаривала меня быть умницей, всем меня показывала… И когда солнце светило, чудесная погода бывала, и все мы начинали играть и веселиться, она подходила и тихонько мне шептала: «Видишь ли, как прекрасно? Видишь ли, как прекрасно? А каково на огне-то гореть? Каково в аду изнывать вечно-вечно-вечно!» О, что она со мной делала? Все сладкое мне было горько, все милое меня точно жгло. Со слезами бросал я всякий пирожок и до игрушек не смел дотронуться – все мне стало ужасно, все нестерпимо и все страшно!»

Из Pierrefonds идет дорога в деревню Saint-Jean-aux-Bois. Широкая дорога, малоезжая, замшившаяся травкой вся, нелюдная. Лес густой, высокий, проросший какими-то блестящими зелеными колючками. И такая дорога шла версты две – все уединенна, тиха, безлюдна, зелена и прохладна. Пошел мелкий, бесшумный дождичек, до того мелкий, что чуть чувствовался; за шелестом древесных листьев его не слыхать было, но запах деревьев сделался очень силен и свеж, и когда дорога вывела на лесную прогалину и солнце показалось, тогда заблестело, засверкало бесчисленное множество крошечных росинок повсюду на траве, на мшистых корнях, на оживившихся цветах.

Подходя близко к Saint-Jean-aux-Bois, лес редеет, и каждое дерево стоит на просторе, каждое роскошно и своею зеленью, и своею величиною и пышностью. Хороши тут грабины с густыми ветвями в зеленых кистях; хороши буковые деревья, тенистые, ветвистые, дающие прохладу; трава тут ярко-зеленая, мягкая, усыпана диким красным маком, что, как жар, горит, куда ни глянешь.

Деревенька Saint-Jean-aux-Bois очень маленькая: всего несколько домиков-избушек, всего одна узенькая уличка, а за ней мостик, по сторонам две древние башни, совсем развалившиеся, за ними церковный двор, церковь темная, старинная. При церкви тут же кладбище за низеньким заборчиком, а с другого боку жилые домики и училище. Кладбище все заросло повеликою, все ею переплетено, как зеленою сетью, и из-под этой сети кресты виднеются мало, еще меньше плиты надгробные. Свежо поставленный крест один только стоял, неувитый еще, и к нему от дверок кладбища проложенная дорожка еще цела: свежо разорванные нити повелики еще не успели сплестись опять между собою.

В школе слышны были звонкие детские голоса, иногда в окне мелькали головки, и показывалось раза два улыбающееся лицо молодого брата-наставника с цветком в руке. Этот цветок, еще неувядший на черной одежде, и эта улыбка на мрачном лице с зоркими, пронзительными глазами странно между собою смешивались.

На уличке маленькая таверна поновлена, поукрашена. На стене картина изображает «даму Эстеллу, возвращающую Неморину зеленую ленту», и стол покрыт скатертью с узором из птиц и цветов. Сохранен еще огромный камин и печь вместе, и тут в котле варилось кушанье. Хозяйка очень быстрая, тревожно поглядывающая, хлопотливая, запрашивает лишнее со страстию, но еще с робостью; запросив, вдруг сама же сбавляет и, провожая, спрашивает: «Довольны ли ею остались?» Просит возвратиться к ней опять: «Она угодит непременно, непременно!» Странная смесь выходит томления и жадности, недоумения и обмана.

Из Saint-Jean-aux-Bois другая дорога ведет в деревеньку Saint-Pierre и также уединенна и прохладна. Деревья то сбивались массами по бокам, то расходились по одиночке, или по двое, по трое – букетами или аллеями туда и сюда. Хотя надписи есть, а дорогу все-таки потерять можно: чуть заглядишься по сторонам, дорога была потеряна и, долго кружась по лесу бесполезно, не могла быть найдена. Надо было решиться взять первую, которая приглянется, и идти по ней, куда приведет.

Она привела к большому широкому пруду, сверкавшему водою вровень с зелеными берегами; по берегу ходили три рыжие, важные, породистые коровы, звеня бубенчиками; за прудом, через плотину, стоял хорошенький, новенький, с иголочки, сельский домик, у порога сидел человек, курил трубку, и дети играли у его ног с большою собакой. Надо было просто уверить себя, что это жизнь, а не случайно открывшаяся страница живописных видов, брошенная тут некстати тихим темнеющим вечером.

Домик был императорский, казенный, и в нем жил сторож, довольный своим местом и судьбою человек. Дети у него веселые и тоже довольные. Скоро жена его пришла откуда-то с корзиною живых кур: дети подняли радостный крик, куры кудахтанье. Жена скороговоркою пошла описывать торг, где была. И тут все надежды на лучшее устройство, на выгоды будущие, те же жадные волненья и корыстная тревога.

Поздно уже было идти в Saint-Pierre – совсем свечерело; только еще пруд да деревья золотились кое-где на последних лучах солнца; затем все уже покрывала и всюду проникала темнота; к тому же сторож сказал, что жители все разбрелись из Saint-Pierre, и уже давненько никто там не живет: остались только покинутые лачужки да вид с горы на окрестности Pierrefonds было недалеко, и сторож показал дорогу.

На другой день в Pierrefonds везде встречались засады: мальчики, девочки кучками стояли притаившись и трепетно глядели на компьеньскую дорогу; отовсюду слышалось слово: «Paris! Paris!» Оно страстно как-то проносилось в воздухе, и всякий останавливался при его звуке, как обожженный навострял уши, напрягал зренье; взрослые спорили горячо с детьми, просили и добивались у детей сведений – все ждало парижского увеселительного поезда (train de plaisir).

Что за гул, что за смятенье поднялось, когда показался в виду дилижанс! Все ринулось к дилижансу, все бежало за ним, цеплялось за него, вскрикивало, хохотало. Из дилижанса выглядывали такие, сравнительно бесстрастные лица! Никогда не забыть мне старуху, очень старую, черную, оборванную женщину: она уцепилась за дверцы дилижанса, судорожно, задыхаясь, спотыкаясь бежала за ним; пылью ее забивало, колесами било – она ничего не видела, не слыхала: беззубый рот жадно, как от мучительной жажды, был открыт, глубоко впалые и лихорадочно горящие глаза впивались в приезжие бесстрастные и беспечные фигуры.

Не с такого ли существа олицетворяет народ того осужденного столетнего старца, которого злой волшебник заполонил с детства и в плену не дозволял ему никакого блага, ни единой отрады, ни удовольствия, и который потом продал всю свою жизнь за мгновенное наслажденье видом никогда невиданной отроду, не встречавшейся улыбающейся, танцующей девушки?


Примітки

Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1964 р., т. 2, с. 545 – 555.