Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

2. Парижанка

Марко Вовчок

Парижанки очень ловки, игривы и легки. Здесь на улицах всегда толпы женщин из разных стран света, но в самой пестрой толпе сейчас отличишь парижанку по одежде, по походке, по каждому движению, обороту, слову. Никто так искусно не проберется между экипажами, никто так быстро не пропорхнет в толпе.

Смотришь, англичанки чинно проходят парами и рядами; россиянки идут развалисто, покачиваясь, пошатываясь, как истые барыни; немки идут мерно; черноглазые испанки порывисто; прекрасные итальянки величаво; приезжие француженки живо и весело – вот толпа сгустилась так, что заступила как стеной дорогу по тротуарам, а экипажи по улице едут сплошными цепями, – итальянки останавливаются, испанки вскрикивают, англичанки стараются-таки пробиться вперед, немки спокойно ждут очереди, россиянки чаще всего, кажется, сердятся на помеху, француженки смеются и весело ахают – все это толпится, мешается, наталкивается друг на друга – парижанка скользнет себе как ни в чем не бывало между душащей толпой, между давящими экипажами, – никого не толкнет, никого не заденет, а красивая головка всюду обернется, живые глаза всюду глянут, все увидят и заметят кругом. Если идут парижанки вдвоем, втроем, никакая толпа их не разделит; они лепечут между собой, слышатся меткие замечания, веселые, острые, о встречных – для каждого готово удачное слово – для иноземца и для провинциала, для бедняка, для щеголя, для богатой мещанки и для знакомых, и для незнакомых людей, для всего, что попадается на зоркие глаза.

Это говорится о парижанках-работницах в простеньких, ловких платьицах, в хорошеньких полусапожках, в беленьких чепчиках или в цветных сеточках, а зажиточные мещанки и купчихи гораздо вялей, сдержанней и осмотрительней, наряды их гораздо сложней и не в пример богаче. Знатную даму редко встретишь на улице пешком, а если встретишь, так всегда почти лицо завешано частым кружевом, вся в нем и быстро идет, словно от всех глаз хочет ускользнуть.

Мне случилось видеть прелестную маленькую женщину, с ног до головы в черном бархате – она сидела в магазине и разглядывала какие-то материи – сличала, выбирала, под тень искала – стоя перед магазинными окнами, хорошо можно было рассматривать ее. В глубине магазина тоже видны были стенные часы, и часовая стрелка стояла на двух. Надо было долго ждать, пока бархатная женщина выбирала; было время вдоволь походить взад и вперед по улице и увидеть много кое-чего другого, и воротиться, и опять походить. Через три только с лишком часа (по часам в магазине) бархатная женщина вышла, села в карету, и ливрейный слуга передал ее приказ кучеру: «В магазин шалей».

В церквях знать очень усердно молится, и за ними слуга носит бархатный мешок с деньгами, с милостыней для бедных.

Здесь женщины больше маленькие; множество грациозно-миленьких, хорошеньких личик, оживленных и беспечных.

Из пожилых всех довольней лица у мещанок. Вместе с молодыми они бегут на всякие гулянья, такие же охотницы до всяких зрелищ, так же пристрастны к изысканным нарядам – все почти они раздобрели в достатке – сытые такие, глаза веселые – так и кажется, что они дома свели все счеты, сосчитали хорошие доходы, заперли их на ключ, а ключ в кармане – да и вышли понасладиться. Между знатными старухами много недовольных, усталых лиц; случалось видеть такие утомленные! В Булонском лесу они ходят по аллее взад и вперед – видно, доктор для здоровья приказал, – неподалеку ждет карета, часто какая-нибудь уродливая собачка бегает следом, а в руках какая-нибудь книга, которую не читает – только держит. В церквях, видишь, войдет, сядет, сберется молиться, да и задумается – сложит руки на молитвеннике, – сидит задумавшись.

Из народа старухи мрачные и озабоченные. Кажется, они на все хорошее рукой махнули, во всем добром отчаялись, но ни с чем и не примирились. Встречаются и другие – этих других гораздо больше – что на все теперешнее ропщут, всем теперешним раздражаются, вспоминают прежнее, знают из прошлого столько чудес мужества, преданности, бескорыстия, жалуются и укоряют, что народ теперь становится ничтожен (nul), что ни у кого теперь не найдется и макового зернышка прежнего духа, прежнего ума (pas même un grain).

– Не на кого и не на что теперь надеяться! – говорят они. – Да, не на кого и не на что! А! Болит бедное сердце мое, как вспомню прежнее! Где наша свобода? О свобода! Да здравствует свобода! (Vive in liberté!)

Иногда после этого восклицания потекут слезы, раздадутся рыдания.

Одна старуха седая, с искрометными глазами, подвижная, характерная, жила в отдаленной улице привратницей при старом, небогатом доме; свою хозяйку, чрезвычайно богомольную даму в парике с локонами и скупого, сварливого нрава, она держала в руках и на жильцов в доме имела влияние, кричала на виноватых, защищала притесненных.

У нее в маленькой каморке около ворот бывали почти всякий день гости под вечерок, велись разговоры, поднимались споры, сносились разные газеты и читались – часто, бывало, слышно, как она поносит всех варваров (tous les barbares), хвалит Гарибальди: «Удалец! Чудный человек! Люблю его! (je l’aime, ce brave homme!)» Иногда в споре чей-нибудь голос возвысится, и доносятся слова:

– Погодите же, бабушка, погодите!

– Пока годить? – доносится негодующий ответ.

Раз очень рано поутру перед ее окошечком стоят три молодых работника-каменщика, – видно, что по дороге на работу остановились, – а она, высунувшись из окошечка еще в ночном не то чепце, не то колпаке, говорит им с жаром:

– Ведь вы теперь сущие бараны! Да! Поделом, мои милые друзья, поделом!

– Вы жестоки, матушка, вы жестоки, – сказал один работник, – вы жестоки!

– Вы баран, молодой человек, вы баран! – ответила в негодованьи старуха. – Вы баран! – отскочила от окошечка и захлопнула его. Работники постояли и пошли своей дорогой. Не успели они отойти, как окошечко опять распахнулось, седая голова опять высунулась и закричала им вслед:

– Ввечеру! Ввечеру!

Все трое дружно в ответ закричали:

– Непременно, бабушка Колара, непременно!

– Жак, не забудь 10 №, там, говорят, лихая статья – знаешь?

– Знаю, бабушка, не забуду!

Есть еще тут иные старухи, и их очень много; они все, кажется, пережили, все изведали, от всего уцелели, теперь им ничто не в диковинку, – на всякие случаи, явленья, законы и беззаконья они смотрят, хоть издеваясь, но покорно.

– Жизнь, – говорят они, – полна всякими переворотами, – счастлив тот, кому удалось выбраться из жизненных невзгод, устоять на ногах! Жаль того, кто задавлен и стерт… а потом всему приходит конец: горю и веселью, удаче и беде! По их мнению, нет такого великого добра нигде, чтоб по нем век томиться, нет и такого великого худа, чтобы век на него плакаться. Полусмеясь, полусожалея, рассказывают они про свою прошлую молодость, ветренность, приключенья, несчастья и блага, про то время, когда они были хороши, юны, свежи, и когда роскошествовали и веселились.

Одна тряпичница вытащила своим крючком обрывочек старого кружева из кучи сора.

– Подите-ка! – сказала она. – Это валансьенское кружево. Я знаток в кружевах – во время оно носила их не малую толику! А какая я тогда была безумная и ветреная! Не такая положительная, как теперь, и не такая…

Она остановилась и закончила:

– Сморщенная.

Засмеялась, а потом еще несколько раз со вздохом повторила:

– Во время оно! Во время оно! И теперь! И теперь!

Две старухи часто встречались одно время на Елисейских Полях – обе они разносили вафли и пирожное между гуляющей толпой. Обе они были беззубые и точные сморчки на лице, по бодрые и звонкоголосые, особенно одна была юрка. Они были между собою знакомы хорошо, всегда разговаривали и посмеивались над проходящими. В один день самая юркая пришла гораздо позднее, очень бледная и, видимо, нездоровая.

– О, плохо, моя милая! – сказала она своей товарке.

– Что такое случилось, моя милая? – спросила та.

– Я больна. Я никуда не гожусь. У меня ничего нет, и никто мне ничего не даст. А! Мой милый друг!

– Ну, что ж, милый друг! Когда ничего нет, будет философия! (Quand on a rien, on aura de la philosophie).

– Она есть, она есть, философия-то, но философия, видите ли, немножечко прокислая (un tout petit pen tournée).

И она засмеялась, как смогла.

Много здесь попадается худеньких, печальных девочек, продавщиц цветов. Случалось с иными познакомиться. Раз ввечеру гляжу – сидит на ступеньках церковного крыльца девочка, подпершись ручкою, а около нее пустая корзинка. Познакомились и поговорили. Она была одинока, никого у ней не было с тех пор, как мать где-то в больнице умерла – теперь девочка жила у цветочницы и ходила распродавать маленькие букетики, которые заставляли ее делать из цветов, что не годились в большие букеты.

– Вы из чужой стороны? – спросила девочка.

– Да.

– Да, – повторила девочка. – Я это вижу. Париж прекрасен, не правда ли?

Потом она помолчала, поглядела на блестящие, сияющие улицы, на снующую, шумную толпу и опять обратила ко мне личико и опять повторила:

– Прекрасен Париж, не правда ли? Когда хороший вечер, я люблю сидеть тут и глядеть, и тогда я думаю, думаю, думаю…

– О чем?

– Обо всем, о чем я хочу, – ответила она.

Раз встретилась девочка, тоже цветочница, с крошечной сестренкой, которая шла за ней, держалась за ее платье – совсем крошка, неумытая, нечесаная, с жадными глазенками; она тянула сестру ко всем окнам кондитерских и съестных лавок.

– Пойдем, пойдем сюда, поглядим! О! Прошу тебя! О, умоляю тебя! – лепетала она. – Остановись! Остановись! Тут!

Сестра слушала и останавливалась везде, где хотела крошка, и тоже глядела на ярко освещенные заманчивые лакомства и яства, – но ее они, кажется, не очень манили – изморенное личико ее дышало какой-то особенной, тихой и глубокой истомой – точно как будто ей ничего уже теперь не желалось после всех напрасных желаний. А крошка крепко прижималась всем тельцем своим к окну, все пожирала жадными глазками, вздрагивала, и громко и потихоньку ахала.

Встречаются девочки бойкие, дерзкие, пристают ко всем встречным, насильно суют свои цветы, делают гримасы, хохочут, бранятся. Раз случилось видеть – такие две ожесточенно дрались, и сбежавшиеся люди призвали городовых, чтобы их разнять. В другой раз случилось видеть, как одна отчаянно, яростно рыдала, припавши лицом к мостовой в глухом уголку, волосы на себе рвала, билась головой, дико вскрикивала, никому, кто подходил, не отвечала, на всех замахивалась. Когда собралось около нее много всякого народу и хотели ее поднять, она вскочила сама, вырвалась, закричала: «Будьте вы все прокляты», – и убежала.

Здесь много встречается хорошеньких женщин, набеленных и нарумяненных, часто великолепно разодетых, их зовут лоретками; имя это дано, говорят, от имени квартала Notre Dame de Lorette, где сначала они все жили и селились. Когда они сидят в кафе с кем-нибудь, так разговаривают, кажутся веселы и беспечны, а сидят одни – зевают, скучают, словно не знают, куда им деться. От них все другие женщины сторонятся, и они это видят и знают. Иные из них проходят, будто не замечают пренебреженья, или сидят смирно, иные насмешливо улыбаются.

Раз одна, очень молоденькая, села на скамейке под деревьями около церкви отдохнуть; две женщины, что сидели на той скамейке, сейчас вскочили и перешли подальше; молоденькая лоретка переменилась в лице, показала им язык и захохотала, потом вдруг вся вспыхнула, глаза вдруг так налились слезами, что слезы чуть не брызнули, встала и быстро ушла.

На набережной Сены раз встретилась одна на бульваре. Эти набережные бульвары уединенней всех других, и на них немного встречается народу – она шла тихо, платье на ней все было линялое, поношенное; лицо было бледное и исхудавшее, как после долгой и тяжелой болезни. Видно, она только что оправилась, потому что то и дело ослабевала, останавливалась отдыхать и собираться с силами. Молодая и удивительно хорошенькая, даже когда губы были бесцветны и глаза как-то странно неподвижно глядели. Она шла, а издали за ней следил городовой, не выпуская ее из виду. Когда она ближе подходила к реке – городовой прибавлял за ней шагу. Потом он, наконец, догнал ее и спросил:

– Чего вы тут все ходите? Идите дальше от реки!

Она ничего ему не ответила и пошла дальше.

Есть здесь женщины богомольные и набожные, что ходят каждый день в церковь, посты соблюдают, осуждают ужасно общее беззаконие и не без смиренного наслажденья верят, что всех бесчисленных грешников будут на том свете прижаривать на неугасимом огоньке. Чаще всего они домовладетельницы, молитвенник у них в серебре да в золоте обделан; даже распятие, перед которым молятся, из слоновой кости, дорогое; низкое резное кресло с бархатной подушечкой, где становиться на колени; в церкви они в меру молятся и всласть ведут разговоры с аббатами после молитвы – вид у них самый постный.

Есть и иные набожные женщины, непохожие на этих женщин, что жарко молятся, страстно и благоговейно ловят каждое слово духовника, что иногда вправду отрекаются от мира и мирского, заключают себя в монастыри на весь век. Некоторые поступают в сестры милосердия, служат в больницах.

Сестер милосердия много разных – в их общество, говорят, поступают и те, которым нечем жить, некуда приютиться, и те, которые всердцах и в горечи почему-нибудь бросают светскую жизнь. Под громадными белыми чепцами чаще всего видишь лица успокоившиеся, здоровые, краснощекие, такие, что, видно, милосердие им не так уж к сердцу поступило, как они рассказывают. Редко другие лица увидишь, – те лица немного мрачные и худые, словно их внутренний огонь сушит.

Везде почти здесь женщины, во всех магазинах. Во многих они сами продают без мужчин, во многих их столько же, сколько мужчин. Говорят, хорошенькие и ловкие большую плату получают, и чем лучше лицом и ловче будет, тем и плата ей выше. Они всегда одеты чрезвычайно изысканно, вычурно причесаны и могут ошеломить свежего человека одним своим скорым лепетом, быстрыми движениями, непрерывной любезностью и непрестанными улыбками.

Все здесь говорят бойко, живо и много, все находчивы в речах. Мужчины, может, еще словоохотливей женщин. Говорят обо всем, о чем придется и попадется. Видишь, встретились двое на улице и завладели друг другом и засыпали друг друга речами, словно не говорили по крайности лет несколько, а все крепились, ждали хорошего случая да сбирали на него новости всякие, замечанья и сужденья.

Сметливых людей, остряков гораздо больше, чем где-нибудь, – людей с умом и здесь не без числа.

– Вот! Вот редкость-то! – говорила одна быстроглазая другой, приостановившись в удивленьи на улице. – Ведь это, моя милая, точно такая же редкость, как умный человек!

Что знатней француз, то изящнее, томнее и вялее; что бедней, то мрачнее и молчаливее. Самые веселые и довольные, значит, мещане.

Хорошие лица у работников, у старых и у молодых, такие энергические, хоть часто болезненные, истощенные. В будни видишь на рассвете идут на работу, а ввечеру встретишь, возвращаются с работы. Днем их фигуры показываются из окон недостроенных домов, или на крышах, или на подмостках, или между грудами камней они режут и пилят.

Иногда на мостовой откроется отдушина, и они с фонарями выходят оттуда из-под земли. А то из жилого какого-нибудь здания выглянет усталое лицо – значит, тут какая-нибудь мастерская. Тоже видишь, и часто, как их приносят на носилках в больницу, раненых или безжизненных. В праздничные дни они ходят с работницами вместе за город, или по городу гуляют, в кафе заходят, там читают, играют, пьют. Ввечеру много пьяных и много ссор завязывается – больше всего ссор, кажется, с городовыми. Видишь, как женщины кидаются в спорящую толпу и силятся развести, – иная ухватится за своего, и ей удается оттащить его от всех, потом поддерживает его и ведет домой.

Много, говорят, молодежи из провинций сюда прибывает, с тем, чтобы людей посмотреть, себя показать да разжиться; не попадают, как метят, теряют все последнее, воротиться домой не хотят, мыкаются целый век, терпят холод, голод, нужду и нищету – они-то большею частью метельщики улиц, носильщики, фонарщики, тряпичники под конец. Между ними много озлобленных, иногда встретишь такое свирепое старое лицо, что невольно в голову придет: не наделал бы кому беды этот человек.

Все здесь любят щеголять, и водятся тут щеголи такие совершенные, что их бы можно показывать нарочно – точно дорогая кукла, и на лице выраженье есть, как у хороших кукол.

Иезуиты проскальзывают, словно черная тень, везде и повсюду.

Студенты носят красные колпаки, круглые шапочки, вообще их сейчас можно отличить от прочих жителей по ухваткам.

Художников тоже узнаешь, потому что они выращивают себе особенные бородки, усики и особенно потрясают длинною гривой.

Везде и повсюду попадаются тут и ватагами, и в одиночку, оборванные мальчики, уличные бродяжки. Попадаются мальчики крошечные, а личики поразительно дерзкие, ожесточенные. Едва от земли поднялся, а стоит, заложивши ручонки за спинку, с ног до головы насмешливо оглядывает проходящих, издевается и язвит – и как горько иногда, колко и метко!

Двое валялись под деревьями на Елисейских Полях; один увидел пожилую даму, говорит:

– Пойду попрошу – не в силах будет отказать – смотри-ка, до чего зной ее смягчает.

В самом деле, зной был большой, и дама едва брела и едва дышала. В руках едва держался молитвенник – верно, шла домой от обедни.

– Она слишком богобоязненна, – отвечал другой, – слишком богобоязненна, чтобы поддерживать таких безнравственных тварей, как мы.

– Но она задыхается от жару!

– Ничего, эти дамы с характером. (Ces dames là ont du caractère).

Сохранились преданья об их бесстрашии во время баррикад, об их кровожадности, об их уме, остроумии, о находчивости и оборотливости.

Сказывают, что теперь уже эти бродяжки почти выродились: прежних веселых, умных острот не слыхать, прежней удивительной находчивости и оборотливости и в помине нету – сказывают, что они становятся с каждым годом тупей, тяжелей, трусливее и злее; вместо острот – грубость и наглость, вместо удивительной находчивости, все побеждающей оборотливости – мелкое плутовство и воровство. Сказывают, что теперь не редкость, если бродяжка в согласьи с городовыми, служит им, доносит, предает товарищей.

– Они вырождаются! Они вырождаются все больше и больше! – говорил один француз, жалел и сердился, словно они только и были виноваты, что не удержались на своей забавной, иногда трогательной, высоте.

Сказывают, что мало из них доживают до юности, больше все мрут, должно полагать, потому, что вдруг пропадают из тех мест, где всегда ютились, и после не появляются. А кто доживает из них до юности, так, сказывают, почти все идут на каторгу за то или другое да в исправительные дома.

Случилось раз ошибиться дорогой и попасть в самую середину этих бродяжек. Улица пустая, кое-где строились новые дома, старые были уже снесены, развалены – на развалинах тут целая их ватага валялась, лежала, играла в какую-то игру, все оборванные, выпачканные, испитые!

– Покажите, пожалуйста, дорогу на такую-то улицу, если знаете, – говорю.

– Что? Что? – закричали со всех сторон.

И вмиг вся ватага вскочила.

– Идите вправо! – кричали одни.

– Налево! – кричали другие.

– Прямо!

– Назад!

– Куда ж, однако? – спрашиваю. – Нельзя идти и вправо и влево разом, как вы думаете?

Общий хохот и общее удовольствие, общие крики: «За мной! За мной!»

– А не шутите, покажете дорогу?

– Покажем! Или не верите?

– Верю.

Все кинулись, побежали вперед и все оглядывались на меня, не отстаю ли.

– Ну, довольно, воротитесь, – сказал решительный мальчик, в испятнанной блузе, без одного рукава, когда мы миновали одну улицу, по которой пыль поднялась столбом, и с обеих сторон открывались окошки и высовывались головы поглядеть, что за шум.

Вся ватага по его слову воротилась, а сам он вывел меня на дорогу через какой-то грязный, темный проход между двумя улицами, где все предостерегал меня не упасть, ступать осторожней, там-то повернуть, тут-то держать прямее.

Благодарю его, что вывел на дорогу.

– Мне это приятно, – ответил он и исчез вдруг с глаз, будто в землю провалился.

Нигде не приходилось видеть так много разных фокусников как здесь, и нигде так быстро не сбираются около них толпы людей, нигде так не забавляются россказнями, как действительно лекарство от зубной боли, как верно средство для вывода пятен, для крашенья волос, для долгой жизни, нигде так подолгу не смотрят на фокусы с шарами, с палками и т. п.

Вообще здесь толпы сбираются быстро, мгновенно – точно ждали и рады случаю столпиться. Упадет лошадь, поспорит кто-нибудь, что-нибудь уронится из перевозимых тяжестей, начнет что-нибудь строиться, или что ломать станут – толпа сейчас сбежится.

Проходят здесь военные – отрядами, полками, конные и пешие. На них любят смотреть, и толпы за ними бегут как могут дальше; слышны замечанья, восклицанья, одобренья, иногда песенка о «непобедимой армии», а раз случилось услыхать: «Allons, enfants de la patrie» в два голоса – затянул детский, подхватил разбитый старушечий.

Здешние военные одеты красиво, идут прямо, ездят ловко – они очень похожи, как их рисуют на картинах, да придают лицам храброе, воинственное выражение.


Примітки

Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1964 р., т. 2, с. 420 – 430.