Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

7. Некоторые рынки

Марко Вовчок

Самый большой и самый великолепный здесь рынок – это рынок центральный – Halles Centrales. Он выстроен не так давно еще, на месте прежнего старинного рынка, о котором теперь рассказывают разные вещи – страшные, удивительные, печальные и забавные. Здесь будто бы тогда были все грязные, презренные лавчонки, и все на свете в них продавалось: рядом с мясниками и рыбниками торговали тряпичники, овощники, угольщики, башмачники, краснорядцы и золотых дел мастера.

Будто бы тогда бывали тут частые ссоры, беспорядки, драки и даже убийства, тоже всякое воровство и всякие обманы. Будто бы тут стоял позорный столб, где выставлялись осужденные люди напоказ всему народу, и около позорного столба был эшафот, на котором казнили. Много, рассказывают, показнили тут людей. Один раз осужденный какой-то насмерть был тут мучительно казнен: палач так неловко казнил его и задал ему столько страданья и муки, что вся народная толпа возмутилась.

Тут будто бы торговки схватили и высекли своими руками революционисток, которые, было, стали их укорять, что не носят они народной кокарды. Тут тоже случилось во время революции, что девочка забила в барабан тревогу, и все торговщицы побросали свои товары и во главе народа пошли в Версаль.

Тогда, в давние времена, вокруг рынка узились улички и переулочки извивчивые, неровные, узкие; ввечеру по ним проходить было темно и опасно; можно было опасаться всяких засад; не то что на каждом углу и повороте, но просто среди дороги надо было бояться всяких злодейств и обид.

Даже еще теперь нарядные французы содрогаются и вместе улыбаются, как после прочитанной или слышанной страшной сказки, когда услышат названье старых всех уличек и переулочков. «Улица Tirechappe была ужасная улица, – сказал один старый красавец в черных усах, в черной бородке клинышком и в черных подвитых волосах, в палевом шелковом шейном платочке под батистовым воротничком, – страшно вспомнить, что там, в этой улице, происходило и что творилось!»

И вслед за тем рассказал столько неслыханных злодеяний и бесчеловечных убийств в этой улице, что удивительно было, как, зная их столько, можно находить совершенную отраду в палевом шейном платочке и бросать украдкой так часто довольные взгляды в зеркала.

Теперь все изменилось около рынка, как и сам рынок изменился. Узлы опасных узких уличек почти все исчезли – вместо их проводятся и прочищаются кругом новые улицы, прямые, чистые, широкие и безопасные. Немногие старые прежние дома, которые были получше, оставлены и стоят подбеленные и поправленные, и странен их вид между новыми строениями: их старинные балконы, их отжившие теперь украшенья над окнами, их чудные двери и ворота.

Раз случилось встретить в этих перестроенных местах старого истощенного убогого человека, оборванного и всего почерневшего от беды и нужды, со старою истощенною хворою собакой – они точно пришли узнавать знакомые места и не узнавали их, своих знакомых мест.

Им точно обоим хотелось все жаться к стенке, юркнуть в какую-нибудь лазейку, ускользнуть за угол – оба осматривались они неприязненно и недоверчиво – человек надвигал то на ту, то на другую сторону дырявую свою шляпу; откуда ярче бил дневной свет, на ту сторону он и дергал ее торопливой рукой, и ворчал что-то похожее на проклятье, – собака тихонько поварчивала, поспешая следом за хозяином; все люди, торгующие в лавках и проходящие, провожали их глазами; городовой завидел их с самого конца улицы и прибавил шагу за ними и все провожал, пока они скрылись из виду.

Осталась одна старая улица Quinquin-poix, узкая такая, что, кажется, из окон домов с одной стороны можно рукой достать до окон противоположных домов, и черная такая, что ввечеру едва оттеняются на стенах мелькающие фигуры людские; там, где не висит фонарь – фонари в этой улице не то что светят, а скорей как-то дымят и мерцают, и полосы мерцающие бросают через улицу.

Экипажи вовсе не ездят, кажется, потому что, встретясь, не разъехались бы. Очень хороший вечер был, когда с набережной Сены мне случилось войти в эту улицу, – и тихий был вечер, в реке, почти не колыхаясь, отражались всякие близкие и далекие огни: и точками яркими, и красноватыми полосами, и светящимися нитями; вместе с огнями опрокинулись в воде и звезды с месяцем; на набережной стучали едущие экипажи.

Тут близко Тюльерийский сад, освещенные газом деревья большие и цветы в цветниках, фонтаны и белые статуи; за Тюльерийским садом улица Риволи, блистающие магазины, так что глазам тяжело, и толпящийся народ, так что пробиться трудно, а с улицы Риволи улица Quinquin-poix показывается старая, черная как пещера в каком-нибудь разукрашенном и разубранном месте, слышатся вдали и вблизи шаги, то грубый голос громкий, то шепот, смех и брань; там и сям хлопнет дверь, или стукнет окно. В полутемноте при тусклых мерцающих фонарях не разглядишь ни лиц, которые встречаются, ни одежд; только по какому-то общему впечатлению схватываешь, что и лица безотрадные и одежды убогие.

Одну только женщину можно было разглядеть – она все ходила по улице от фонаря к фонарю и останавливалась в полосе тусклого света. Женщина молодая с худым осунувшимся лицом. На ней черное изношенное шелковое платье. Волосы у ней вычурно и пышно взбиты; глаза глубоко ввалились, щеки впалые нарумянены, а на губах, – все одинаковая улыбка, неподвижная и на вид тяжелая.

Теперь на рынке нет прежнего старинного смешенья лавчонок – вместо того здание великолепное, светлое, такое, что можно во всяком уголочке его иголки сбирать, в чугунных столбах, под стеклянною крышею здание, или, лучше сказать, три здания, соединенные вместе, и каждое разделено на четыре раздела; между зданиями идут гладкие и широкие дороги – улицы для проезда. В рынке для всего особые отделенья.

С одной стороны зеленеют всякие овощи и зелень, пестреют всякие цветы и плоды; с другой – желтеют и белеют только масла, сыры и яйца; тут только рыбы и раки морские и речные лежат, так что не на чем глазам отдохнуть, и обернувшись туда, где телячьи, свиные, воловьи и бараньи головы выставлены, еще, кажется, видишь тысячу раковых клещей, красных и круглых безжизненных рыбьих глаз.

Здесь головы воловьи и бараньи выставляют как бюсты по музеям – иные даже увенчаны зелеными гирляндами, а то и розами. Всевозможные мяса сырые висят и лежат. У одного торговца вся лавочка украшена раз была фестонами из телячьих печенок и сердец, перемешанных с веточками миртовыми. Дальше всякая дичь продается, от самых маленьких птичек до огромных птиц; от домашних кроликов до диких ланей.

Торгуют все женщины, совсем не те женщины, что встречаешь и видишь в городе, игривых, легких и грациозных и живых, но женщины плечистые, сильные и на вид решительные такие, что беда, кажется, тому, кто перед ними провинится. Они тоже живы и веселы, но есть что-то мрачное тоже в них. Хотя ни одно женское лицо тут не поразило своим особым выраженьем, кроме того, что резко отбиваются своими лицами здоровыми от других всех гражданок, однако, в общем что-то таится мрачное, несмотря на румяные щеки и блестящие глаза и звучные голоса их.

Может, ни одна из них не хочет думать о голодной нищете, а хочет только отложить о ней попеченье всякое, но они чаще всех других видят эту голодную нищету и лучше всех других из всех, что на себе не испытывают, знают ее и все ее муки и беды, испытанья и искушенья, и это, может, невольно ложится на них; все кругом великолепно теперь и красиво – под рукой мраморные столики, бассейны, фонтаны, драки стали невозможны, убийств не бывает; воровство относится уже к редкости, и чрезвычайному искусству и к большой смелости, если случается когда.

Слышно, еще новые улучшения готовятся – новые украшения и удобства – железную дорогу хотят под рынком провести, но голодной нищеты много, много и много тут водится и гнездится среди благоустройства всего этого, безопасности и улучшения.

Утром, с шести часов утра до девяти, самый разгар торговли на рынке. Тогда много тут ходит поваров знатных и богатых людей в белых фартухах и белых колпаках с корзиною в руке и со свежим цветком в петличке жилета, и с каким-то таким сознанным видом собственной обаятельности и значения, что можно со стороны подумать, будто они к шести часам не обед сварят чужой, а перевенчаются с необыкновенной красавицей, что ли, или мановеньем своей корзины да своей улыбкой сотворят какие-нибудь чудеса удивительные.

Тут много тогда ходит тоже хозяек и хозяев, содержателей гостиниц и меблированных квартир со столом, людей с такими проницательными взорами и опытным глазом, что, кажется, с них никто в мире не запросит свыше настоящей цены. Тут тоже ходят хозяйки-семьянинки, мещанки, и зажиточные и победней. Зажиточные больше все с улыбкой на устах, хотя с заботой во взорах применяются к ценам и торгуются – покупают больших рыб, больших морских раков, больших птиц; победней с томлением некоторым на лице и завистью некоторою во взоре выбирают что-то подешевле и поскромней.

Тут тогда пробегают молоденькие работницы, набегу покупают, набегу купленное съедают, и другие работницы, работающие у себя на дому, приходят, закупают в крошечные свои корзиночки всего понемножку и почти всегда разоряются на два-три свежих цветочка и уносят с собой бережно микроскопический букетик. И многое множество разных всяких людей тогда тут ходят, являются и уходят, мешаясь между собою.

В одном только отделеньи рынка нет этого смешенья, не увидишь шляпок с перьями, ни шелковых платьев, ни поварских белых колпаков, ни дорогих одежд никаких – это в том отделеньи, где продаются для бедных готовые обеды из остатков и объедков больших столов. В известные часы сюда сносятся из гостиниц остатки и объедки в огромных корзинах, сваленные вместе, продаются купцам, а купцы уже раскладывают все по тарелкам и продают приходящим покупщикам и покупщицам.

На мраморных прилавках стоят тут ряды тарелок с вареньем и жареными кусками мяса и рыб, с обломками хлеба разного, со смешанными соусами, с разноцветною зеленью, с разнородною дичью. Быстро входят работники, быстро окидывают взглядом тарелки, выбирают, что нравится, платят деньги и уносят купленное. Иногда слышно, торгуются, иногда отходят, ничего не купивши, кроме куска черствого хлеба.

За одним прилавком таким высокий, тучный человек продавал сидя, развалившись на стуле и читая газету, и был очень занят своим чтением, так что когда какая-то молодая женщина подошла и спросила у него, что стоит тарелка с кусками вареного мяса, он без слов показал ей цену, растопырив пять коротких своих пальцев и не отрываясь от чтения. «Три», – проговорила молодая женщина.

Не отрываясь от чтения, он отрицательно показал головой и, растопырив три пальца, указал ей другую тарелку, где было больше костей, чем мяса. «Как мало! Как мало, – говорила молодая женщина, – тут совсем почти нечего есть!» – разглядывая со всех сторон тарелку за три су, – потом отодвинула ее со вздохом и предложила за первую четыре су.

Не отрываясь от чтения, он снова показал ей пять коротких пальцев. Молодая женщина подумала, будто рассчитывая, отдала ему пять су и унесла поспешно купленное. Какие-то два работника, молодые и бледные, пришли – один купил на су хлеба, другой на шесть су мяса с хлебом, и сейчас же хотел поделиться с товарищами, как успел выйти на улицу. Прибежала девочка лет, может, десяти, с голодными глазками, махая своей корзиночкой и звеня своими су. Голодные глазки у нее разбежались, и она не могла ни на чем сосредоточиться, а только спрашивала и переспрашивала, что стоит то, а что стоит другое, десятое и пятое.

– Ну, что ж? Решайтесь, моя крошка! – сказал ей продавщик, опуская на время газету свою с досадою.

– О, я не могу решиться, милый господин (cher monsieur), столько тут хороших вещей есть (il У a tant de bonnes choses!) – отвечала девочка так умильно, мило, кротко и живо, что продавщик улыбнулся на нее и проговорил уже без досады вовсе: «Выбирайте, моя красавица, выбирайте!» Девочка сейчас же подметила благоприятное впечатление, видимо, обрадовалась, осмелилась и вкрадчиво защебетала: «Я возьму вот это», – щебетала она, протягивая ручку к тарелке с жареным крылышком какой-то птицы и с черствым остатком паштета. – Но я тоже хотела бы взять и эту рыбью голову. О, какая рыбья голова! О, что мне делать и как мне решить?»

И так она поглядывала то на рыбью голову, то на продавщика, так ручки складывала и головку склоняла, что продавщик захватил двумя пальцами рыбью голову из множества рыбьих других голов и хвостов, где она лежала самая показная, и кинул ее девочке в корзиночку, сказавши: «Вот вам рыбья голова, маленькая чаровница, – убирайтесь проворней! (Filez vite!)» – «О, спасибо! Спасибо! Спасибо!» – вскрикнула девочка радостно и убежала.

Приходила какая-то жадная и лакомая старуха, встрепенувшись при виде объедков какой-то рыбы, как при виде знакомого и любимого предмета, давно не виденного и нежданно встреченного: «Дайте его мне, дайте этот кусок», – сказала она торопливо продавщику и тотчас же положила кусок в свой кошик, приговаривая: «О, это чудо, как вкусно! Восхитительно как хорошо!»

Потом она стала покупать хлеб и разные другие объедки, выбирая все, как знаток, тщательно и, как любитель, медленно. Несколько раз она уходила и несколько раз снова ворочалась искать, нет ли чего еще полакомей, и приставая к продавщику, то не продаст ли он ей полтелячьей котлетки, то не уступит ли он ей за су хоть крохоточку сахарного горошку, и раздражая продавщика до того, что когда, наконец, она ушла, он, еще раза два или три принявшись за прерванное чтение, хлопнул по газете с негодованием, повторяя: «Старая жадная хрычовка! Старая грешная лакомка!»

Приходила какая-то женщина с ребенком на руках. Ребенок улыбался, – видно, что узнавал знакомые предметы, а когда купленное положено было в корзинку, он захлопал в ладошки от удовольствия.

Вбегали какие-то развеселившиеся бродяжки маленькие и спрашивали для себя перепелок жареных и индеек с трюфелями – продавщик их прогнал, и они с хохотом убежали.

Больше же всего приходило людей голодных – старых, взрослых и малых. Мужчин и женщин, которые спешили купить и спешили уйти. Тарелки быстро опорожнялись.

Один из самых убогих и бедных здесь рынков – это Рынок Патриархов – Marché des Patriarches – за Сеною. За Сеною город не так блестящ и не так щеголеват, как по эту сторону.

Не встречаются такие дома с раззолоченными балконами, ни такие великолепные магазины, ни такие роскошные кафе; в парикмахерских лавках на выставке в окнах восковые фигуры дам и мужчин уже не с такими необычайно светлыми, чистыми глазами и розовыми губами и ноздрями, и сами парикмахеры меньше похожи на них; личики магазинщиц подвижней – на них не живет вечная любезная улыбка, часто показывается какая-нибудь гримаска, вырываются необдуманные слова чаще; проминувши faubourg Saint-Germain, тихий и как будто запустелый, – где увидишь высокие, потемневшие ворота затворенные, изредка людей в ливреях, что несут письмо в руках или связку какую-нибудь, изредка кареты и коляски проезжают по улице, изредка стоят у чьих-нибудь домов, где тишина и запустенье заставляют иногда приостановиться – не услышишь ли, не завидишь ли чего живого и пробуждающего, и заставляют невольно оборачиваться при всяком стуке калитки и бросать взгляд во двор – во дворе видишь барский подъезд, лоснящуюся лестницу, ряд окон с богатыми занавесями, иногда в них статуи или бюсты чьи-то стоят, иногда у крылечной колонны стоит слуга ливрейный, – проминувши faubourg Saint-Germain да еще несколько улиц шумных и широких, пойдут улицы другие и, чем дальше, все суживаются и чернеют, и начнут являться кривые переулки, тесные переходы, неровные мостовые, дома с грязными лестницами и закопченными окнами, тряпичные лавочки, на уличных углах в каких-то закоулках столики с готовыми кушаньями.

Здесь уже не встретишь старых дам в седых локонах и богатых платьях, что ведут за собою избалованную собачку на ленте и на лице имеют выражение какого-то смешения важности, удовольствия и заботы; в этих местах нет садиков, скверов, ни цветников, освежающих улицы, куда выезжают в креслах старички улыбаться, вздыхать, есть какие-то лакомые лекарства с кругленьких коробочек и заговаривать с гуляющими; тоже не встретишь тут нарядной очень молодежи, ни разряженных детей, – а встретишь старух оборванных, растрепанных продавщиц зелени или старого платья; встретишь слепых стариков с собакою за поводыря и проводника: детские голоса слышатся со всех сторон и всюду детей видишь: они покупают и рассчитываются, они рассказывают новости с улицы слушателям, с верхних этажей высунувшимся из окон, они учат, какую дорогу лучше взять к тому или иному месту.

Особенно кажутся бойки и смелы девочки, – судя по тому, как они в играх помыкают мальчиками, мальчики, должно быть, у них в повиновении. Говорят, недалеко от Рынка Патриархов живут самые развращенные бедняки, и называют тут улицы, по которым ввечеру никто не решится пройти, даже кто живет по соседству и более или менее ознакомлен с этими улицами. Одна из них – rue Neuve-Saint-Médard – короткая улица, грязная и еще больше ужасная оттого, что она не очень темна и в погожий день освещена солнечными лучами.

Дома полуразвалившиеся, стекла в окнах побитые, нижние этажи почти везде подперты, где колонною старою, где грубо отесанным деревом; в одно окно видно – подперт потолок опрокинутым столом да какими-то ящиками; нигде не заметно не то что уютного, но и приютного жилого уголка; осколки посуды, обрывки одежд валяются у входов в дома. И в этой улице чаще всего слышится то, что тут слышать как-то режет больно слух – смех. При самом входе в улицу попалась молоденькая девочка – волосы у нее были всклочены, башмаки разные, изношенные, платье запятнанное, изорванное – куски материи клоками висели – она била корзиною, старою и негодною, какого-то дряхлого оборванного старика, хрипло смеявшегося под ее ударами, приговаривая ему: «Старый! Старый! Старый!» – и звонко, резко смеялась.

Издали девочкино личико казалось просто детским прелестным личиком, но вблизи странно поражало своим выраженьем. Трудно словами передать невидавшему, что это за выраженье было: будто беспечальная беспечность детства, в которой так много ясности, не исчезла еще, а слилась вместе с той пришедшей уже небрежною и дерзкою беззаботностью несчастной одинокой женщины, в которой так много горечи; на всей этой улице и на других около, похожих, лежит какое-то отчаяние точно, и часть этого отчаяния каждый тут встреченный будто в себе несет, каждый жилой угол вмещает. Случается встречать на улицах здесь людей развращенных, видеть их улыбки, слышать смех и слова, но это не то, что встретить целое общество полуголодных, оборванных, развращенных людей, мучимых ежечасно нищетою, видеть их одичалые какие-то улыбки и слышать их слова и режущий смех.

Рынок Патриархов стоит на возвышеньи: небольшое зданье продолговатое, и в него ведут с двух сторон высокие узенькие крылечки. В зданьи ряды столиков, за которыми сидят торговцы и торговки. У всех этих торговцев и торговок недоверчивые, подозревающие точно взгляды, озабоченные, суровые лица все по большей части. Припасы тут продаются бедные, какие-то бесцветные и лишенные первой свежести все. Народ, что ходит и покупает, самый убогий и мрачный – утром не успокоенный и не освеженный сном и отдыхом, позже еще пуще утомленный.

И здесь тоже есть столики с объедками и остатками от обедов, только гораздо скудней и проще, покупщики гораздо угрюмей и неприязненней, гораздо голодней и хищней, – не находится лучшего слова как хищней, чтобы передать что-то особое, что замечаешь тут. Нищета, нечистота, преждевременно состарившиеся, преждевременно увядшие лица, много лиц обезображенных, высокие дома с черными лестницами или без лестниц с черным без свету входом, как в погреба, извилины узких уличек, смрадных и душных, и часто слышимый смех, чаще всего женский.

Много еще есть рынков убогих и побогаче. На одном продают в известный день говядину по дешевой цене для бедных, – везде стоят столики с объедками для бедных, да и это доступно купить не для всякого: видишь часто, когда расходится рынок, что какие-то люди, все почерневшие от всяких лишений, бросаются подбирать упавшую на землю зелень, кости, корки, смешанные с пылью, в дурную погоду с грязью, враждебно перебивают друг у друга эти находки, с волненьем хватают, что попадет, долго не уходят с совершенно уже обысканных мест и долго тщетно и напрасно ищут чего-нибудь жадными глазами.

На Рынке Патриархов тоже продают старую обувь, лохмотья и всякую ветошь. Тут много тряпичных лавочек, и в них все есть: аптекарские каменные банки, изломанные стулья, кровати и лампы, изношенная всякая одежда, ржавое железо и бронза, изодранные, бесцветные уже ковры, полинялые картинки – в одной висело креповое розовое платье и была надпись над дверями: отменно верное, неминуемое лекарство от чахотки здесь продается. Из этих тряпичных лавочек выглядывают старые, живучие, улыбающиеся образины, которые, кажется, до всего дошли, если не умом своим, так своим опытом.

Старые рынки скоро все снесут, – уже иных и нет теперь. Прославленный своими ужасами, рынок du Temple уже разломан, не существует. Цветочных рынков здесь много. Самый знатный цветочный рынок сбирается два раза в неделю около церкви Магдалины – тут продаются дорогие растенья, и приходят покупатели и покупательницы щеголеватые и почти все белоручки.

Самый большой цветочный рынок бывает на набережной по ту сторону Сены – он и самый старинный. Множество всяких цветов и растений там продается и толпится множество всяких покупателей и покупательниц – больше все рабочих людей. Цветочные рынки самые приятные и спокойные, и цветочницы-продавщицы самые безмятежные из всех других на вид, и те, что поизысканней на рынке Магдалины, и те, что попроще на рынке набережной.

Кажется, что даже толпа носильщиков, что стоит, ждет и нанимается на дом цветы относить, как-то веселее смотрит, чем другие носильщики. Как-то вольней, свежей на цветочных рынках, чем на других. Много, может, значит тут свежий запах и свежий вид цветов. Куда ни глянешь вокруг себя, все цветы разные перед глазами, куда ни обернешься – отовсюду проникающий запах цветов.

На рынке набережной случилось видеть так много роз вместе – точно десятина целая пышных розовых роз – за ними сидела их владетельница, живая, старая женщина, и сама улыбалась на свои розы. Однако нельзя не сказать, что во всех этих свежих цветах здешних точно чего-то убыло, чего-то недостает, когда вспомнишь, какие-нибудь темные леса, вольные степи, поля широкие, как-то свежесть их не в свежесть – не освежает, но все-таки среди громадного города, каменного и душного, и здешние свежие цветы отрада, к ним всякий кидается.

Здесь все очень любят цветы: мужчины, женщины, дети, старики и молодые, бедные и богатые. Работницы на последнее покупают себе свежий цветок – в седьмом этаже какого-нибудь неприятного дома видишь цветет выставленный на окне бедный цветок. Сколько слышишь громких восклицаний между мещанками разряженными: «Ах, прелестные цветочки!»

Сколько видишь лореток с цветами в руках, и какие хорошие взгляды они обращают на свои цветы, тихие и задумчивые, какие редко бывают у них; как часто слышишь детский голосок раздается около – покупает тоже цветок или просит купить себе. В уголку, на нижних ступенях церковной лестницы, какая-то молодая, видно ясно, – несчастная, бесприютная и больная женщина с грудным ребенком сидела раз и гладила, улыбаясь, сама ребенка по щечке свежим цветком. Встретился какой-то каменщик, измученный и испитый, будто с креста снятый; работая над каменьями, держал розу в зубах. Робеспьера, сказывают тут, никогда не видал никто без свежей розовой розы в петличке.


Примітки

Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1964 р., т. 2, с. 478 – 488.