1
…Степи-поля роскошь моя! – промолвил старый козак Игнат Пугач, остановясь среди степи и с наслаждением окидывая и лаская взглядами тихо волнующееся пахучее море зелени и цветов. Был май месяц теплой, влажной весны и стелилась трава, <так сильна, буйна> так буйна была растительность, что высокий козак Игнат Пугач почти весь спрятан был в ней. Только могучие плечи, не побежденные годами ни бедами, да седая смелая голова возвышались над волнами зелья степового. В степи <было> не без дороги и не без тропинок, но теперь их и признак всякий исчез: напрасно было бы и отыскивать их прихотливо перевившихся <свившихся> трав и распустившихся цветов.
Игнат и не терял даром труда, а шел себе по памяти и соображению, куда ему путь лежал, и от души наслаждался теплом и цветом весенним, – наслаждался, как может только наслаждаться человек, у которого на душе нет ни малейшего себе упрека <себе>, у которого совесть чиста, ясна и спокойна, как погожий день, хоть жизнь и дала себя знать, хотя напасть не минула и с горем приходилось водить хлеб-соль зачастую.
Незаметно свечерело. Какие-то мягкие ласкающие тени упали на землю. Золотисто-розовая заря теплилась на западе, а уже с другой стороны <слабо> мелькала чуть видная точка ясная звездочка; как яркое маковое зернышко. Но старый козак, видно, не спешил, потому что он не прибавил шагу, а все шел себе вперед, словно гулял, ни о чем не беспокоясь в знакомых и любимых местах. Уже совсем свечерело и стемнело – уже все приняло тот особый оттенок и вид, неуловимый <и видимый>, таинственный и знакомый, которого словами не расскажешь. Небо было прозрачно и звезды сияли. Цветы, благоухающие кругом, узнавались только по своему благоуханию – одни белые колокольчики блестели там и сям, но они не похожи были на себя – теперь во мгле они казались вылиты из серебра, а не созданы из нежных лепестков.
Старый козак все шел вперед, – иногда он начинал песню, но скоро прерывал ее. <Однако> чем дальше он шел, тем чаще <стала слетать> какая-то дума начинала его озабочивать <его высокое чело и он> и он все чаще и чаще принимался <тогда> за песню. Видно было, что какое-то сомнение закрадывается ему в душу, что какое-то недоброе горе может посетить и уязвить <его>, но как истый козак, он вовсе не падал духом и, подумавши, помысливши, снова обращался к окружающему и соколиные глаза <взгяд его честных проницательных глаз> сверкали во мраке вечера с тем же наслаждением, останавливаясь на цветущей степи, точно он, добрый хозяин, сделал смотр своим силам и спокойный насчет их, не охает попусту заранее, каково будет дело, а ждет его смело, хотя и с заботою.
Уже много добрых людей спало и сны видело, когда вдали перед старым козаком неясно обозначились купы высоких деревьев и начал доноситься слышнее и слышнее смешанный запах черемухи, любистка и яблоневого цвету. Старый козак прибавил шагу и скоро очутился у жилья. Это было жилье уединенное, тихое; как-то таинственно и привлекательно белелась хата из-за ветвистых яблоней, прямых островерхих тополей и разных пышно разросшихся кустарников. Через их смешанную зеленую и свежую сеть ясными искорками падал свет из окошечка.
Большая черная собака точно вдруг из земли выросла и с глухим ворчанием стала в нескольких шагах от старого козака, но в тот же <почти> миг взвизгнула, ,<точно> будто вскрикнула от неожиданного удовольствия, и бросилась с ласками.
– А, Турчин! верный приятель – старых знакомых не забываешь! – промолвил старый козак, погладив косматую голову Турчина и идя вперед, а Турчин, следуя за ним, повизгивал и повиливал хвостом, будто дивился, как могла прийти мысль о возможности забыть старого знакомого.
Хата окружена была живой изгородью, и старый козак без труда отворил низкие ворота, доставши рукою колышек, которым они изнутри запирались, и подошел к окошку, из которого падал свет. Он облокотился и словно задумался. Свет пал и на его лицо, выражавшее смесь отрады при виде знакомых и, должно быть, милых мест с каким-то печальным чувством опасения недоброй напасти. Турчин сел на задние лапы и оставался неподвижен, видимо, уважая чужие волнения и размышления.
Свет, слабо падавший из окошка, выходил из двери второй светлицы – первая была только частию им освещена. Это была светлица довольно [?] и все ее белые низкие стены были увешаны сверху донизу всевозможным оружием: ружья, сабли, ятаганы, сагайдаки и турецкие кинжалы блистали и сверкали в полутьме по углам светлицы и вспыхивали искрами, где лунный свет проникал через мелкий переплет оконной рамы <окна> и полуприкрытый с одной стороны ветвями липы <дикого жасмина>.
Блестящие глаза старого козака перебегали с оружия на оружие с тем чувством одобрения, в котором знаток и ценитель не отказывает в самые заботные свои минуты, и мысленно решал, где то или другое оружие могло быть приобретено и где на что могло послужить. Множество кровавых видений и грозных картин пронеслось перед ним, когда среди полной тишины, царствовавшей кругом, раздался слабый плач новорожденного ребенка.
Лицо старого козака мгновенно смягчилось и прояснилось, а по мере того, как он прислушивался к слабому младенческому голосу, все мягче становилось его лицо, и раза два-три он улыбнулся улыбкою, говорившею о его диве, что такие слабые творения существуют на свете, и его снисходительно-нежном к ним участии.
Турчин, завидевши улыбку, опять засуетился и тысячью быстрых и порывистых движений, тысячью скачков и прыжков, казалось, хотел дать понять старому козаку, что он тоже не безызвестен о появлении на свет слабого голоска и с своей стороны готов служить ему верою и правдою, насколько это в его силах.
Женский голос, мягкий и сладкий, немного ослабленный от болезни, начал тихо напевать колыбельную песенку. Потом ребенок умолк и песенка стихла.
Тогда старый козак постучался осторожно в двери.
В ответ на его стук точно будто радостно встрепенулся кто-то – ив мгновение ока показалась на пороге женская фигура, высокая и стройная.
– Ты вернулся? – промолвила она, кидаясь отворить двери, и так много [нерозб.], ярко говорило это: «ты вернулся» о том, как ждала она, как тосковала и как восхищена была неожиданным возвращением, что, казалось, лучше выразить не смогло бы никакое <иное> слово, никакая <иная> речь.
– Это только я, моя пани ласкава! – ответил старый козак, входя в светлицу.
– Это вы, пане Игнате! Милости просим! И спасибо, что проведали. Я думала, что муж вернулся.
Тут в дверях первой светлицы появилась пожилая женщина с каганцем в руках и с приветом обратилась к старому козаку. Одета она была скорее бедно, чем богато, и привет ее был прост и без затей, а между тем, раз увидавши ее, нельзя было ее забыть, и она должна была всегда уже являться вам при мысли о трудно и доблестно пройденной женской жизни.
– Так Саввы дома нет? – сказал старый козак после приветствий, когда они все уселись у стола и свет каганца засверкал и заискрился по развешенным воинским доспехам. – Давно уехал?
– Сегодня поутру, – отвечала пожилая женщина.
– Да, сегодня поутру, – повторила за нею молодая. Свет каганца освещал ее ярко, – и можно было сказать, что поистине, кто не знал ее, не знал, до какого совершенства может доходить женская красота. И еще пленительнее она казалась от этой смеси тревоги <и>, тоски и ничем не победимого живого <особого> чувства блаженного довольства любящей и любимой <что испытывает всякая любящая> женщины.
– Сегодня поутру? – проговорил старый козак. – А когда обещал вернуться до господы?
– Обещал как можно скорее, – ответила молодая жена. – Тетя, ведь он говорил – как можно скорее вернусь, – да? – обратилась она к пожилой женщине.
– Еще сколько раз повторял! – ответила тетка.
– А куда это бог понес? – спросил старый козак.
– Да все по каким-то делам, – ответила молодая жена. – Третьего дня ввечеру приезжал какой-то пан к нему – польский пан… Долго сидел, долго толковал. Я не очень-то прислушивалась к их речам – уже давно эти паны заезжают к нам. То тот, то другой, и все одни у них толки: все о каких-то, видно, продажах, потому что все они сулят мужу прибыли да богатства; коли он решится и рискнет трудом своим да имением…
Она, передавая это, говорила рассеянно, словно перед нею проносились все эти картины, а она машинально изображала их своим словом, между тем как душа ее вся поглощена <вся была> одним каким-то чувством, – так иногда случается поют старую знакомую песню и безошибочно стих за стихом следует, а между тем мысль далеко блуждает в прошлом или витает <носится> в будущем, или волнуется в настоящем.
Старый козак слушал ее с чрезвычайным вниманием. От времени до времени он предлагал ей разные вопросы о том, когда именно были гости, каково распрощались – с удовольствием или с досадою, каковы были речи последние – дружеские и веселые или спорные и несогласные, – и они все так же рассеянно ему давала ответы.
Чрезвычайно внимательно все выслушивал старый козак и пустые, по-видимому, подробности, мелкие, по-видимому, обстоятельства заставили его не раз измениться в лице <побледнеть>. Впрочем, заметил это изменение <бледность> только тот, кто глядел на старого козака не отрывая глаз [нерозб.] как тетка Марина, – потому что бледность его не покрывала внезапно, а медленно-медленно разливалась и так же медленно-медленно исчезала.
Тетка Марина недаром пожила на белом свете: она загодя, по мелким приметам, по едва уловимым признакам умела распознавать, когда, где беда и лихо только завязывались, – и теперь она сильно озаботилась, и ничего не говоря <о том>, раскидывала умом, где, откуда напасть? Как бы сокрушить эту напасть еще в завязи?
Не раз молодая Чалиха подарила гостя улыбкою и ласковым словом; не раз усмехнулась и попотчевала его старая тетка Марина – сам козак не скупился на шутки и на росказни, и издали показалось бы, что веселая, завидная, живая беседа шла здесь, при ярком свете каганца, игравшем на блестящем оружии по стенам и на собравшихся собеседниках, но если бы искусный какой наблюдатель попал сюда, он остался бы поражен, до чего безучастно велися разговоры, до чего умы и сердца были под властью не высказываемых чувств и мыслей у каждого.
Было уже очень поздно, когда послышался одинокий конский топот по степи и едва успели они переглянуться, как уже конный стал у ворот – стало слышно, как нетерпеливая рука их отворяет и как фыркает конь.
– Это он! – промолвила молодая Чалиха, и с этими словами исчезла из светлицы, перепорхнула через двор и уже голос ее – такой радостный голос! – раздавался у ворот.
– Это он! – сказала тетка Марина, глядя старому козаку прямо в очи.
Взгляды их встретились и точно потонули друг в друге. Ничего, однако, на этот раз не было между ними перемолвлено, – только можно было догадаться, что оба приняли свое решение каждый.
Радостные руки быстро распахнули двери, и молодая Чалиха, вся сияющая, вся розовая вбежала с восклицанием: «Вот он! вернулся! Пан мой вернулся!»
За нею вошел и сам пан Чалый, молодой, статный, пригожий козак, у которого очи горели, как две яркие свечи, кудрявые волосы ложились, как черный шелк, и довольная улыбка приподнимала роскошные черные длинные усы, мягко ложившиеся у пурпуровых уст.
Но, видно, молодая хозяйка забыла в своей радости сказать своему пану, что в доме есть гость, – увидевши его, пан Чалый подался как будто назад – нельзя было наверно положить, подался ли он – так это движение было быстро – и он уже ласковым взором встречал орлиные глаза старого Игната и на дружеское пожатие протягивал ему руку и с приятным изумлением спрашивал, когда он прибыл и что подало ему такую добрую думку проведать щирого приятеля.
– А вот так себе, подумал – пойду проведаю щирого приятеля, как ты говоришь, да кстати поразузнаю кое-что, кое о чем порасспрошу, – да и прибыл. Много чудных речей я наслушался вчера, бывши у кума Кондрата на крестинах. В тех речах и ты забыт не был, – добавил он тише, так что последние слова не достигли до слуха ни молодой Чалихи, ни старой тетки,, которые уже принялись хлопотать об ужине.
Должно полагать, что пан Чалый спокоен был насчет того, что могут о нем говорить, потому что он только безмятежно улыбнулся и, поглаживая рукой свой блестящий черный ус, беспечно спросил у старого Игната:
– А что же такое говорили обо мне на крестинах у кума Кондрата?
На этот вопрос старый Игнат довольно долго не отвечал и только пристально и прямо глядел на стоящего перед ним улыбающегося хозяина. Сначала взгляд его был только строг, но по мере того, как дольше он останавливался на знакомых с детства чертах, этот взгляд стал настолько же грустен, насколько строг, и старый козак тихо сказал:
– Я знал тебя, пане Савво, вот каким еще хлопчиком, – при этом старый козак на аршин от земли показал рукою и остановился.
– И я с той же поры помню и почитаю вас, пане Игнате, – отвечал Чалый все с той же улыбкой.
– Я твоему батьку был всегда другом и тебе.
– Помню и ценю я эту дружбу, пане Игнате, и дорога она мне!
– Пане Савво! – еще тише сказал старый козак, кладя руку на плечо Чалого. – Ты повернул на другую дорогу, на иной шлях, – именно на тот, на котором я приятелей не ищу и не встречаю, а если и погонюсь за другом, то только для того, чтобы живого или мертвого воротить его с этого пути! Ты не усмехайся, не делай вида, будто ты не разумеешь моих слов. Впрочем, я готов объяснить тебе, как прикажешь, яснее.
– Я, право, не знаю, как разуметь ваши речи, пане Игнате? – возразил Чалый. – Я вижу только, что какие-то неизвестные мне зложелатели мои сплели какую-то историю, а вы, услыхавши ее, сейчас усумнились во мне.
– Не так уж я падок на слухи, как муха на мед, и не так-то проворно приговариваю друзей своих, как волк молодых ягнят, пане Савво! Я тоже на свете пожил и знаю уже, чего стоят правдивые речи людские, молва и пустые слухи – не по ним я сужу человека!
– По чем же вы меня судите? – спросил Чалый все с улыбкою, однако как будто меняясь слегка в лице.
– Я давно знаю твоих знакомых, пане Савво. Были они и у меня с год назад и тоже предлагали и мне тогда ласковые паны и купцы выгодные купли и мены. Они раз были у меня и больше не вернулись, – за чем повадились они к тебе ездить и какие дела ведете вы вместе? Отчего не сказать простого дела старому верному приятелю, как я? К чему изворачиваться и таиться? Что ж ты как будто побелел <так бледнеешь>?
В самом деле, Чалый сделался бледен, как полотно, и капли холодного пота выступили у него на лбу.
– Не могу постигнуть, – проговорил он тихо и медленно, будто соображая и размышляя, – что это взводят на меня люди, – кажется…
– Ты боишься, что громада о чем проведала <обо всем>? – перервал его старый козак. – Не бойся: люди еще не напали на настоящую дорогу и пока толкуют еще только о вздоре. Вчера болтали у кума Кондрата только о том, что ты держал стремя какому-то десятку панов, и каждый пан кинул тебе по червонцу за усердие <усердную услугу >; что ты на посылках да на побегушках у панов <словно жидок-фактор>, что там-то тебя видели при панском пире, там-то тебя встретили у панского порога <подъезда>.
– Пане Игнате! – перервал его в свою очередь Чалый, как бы внезапно непобедимо увлеченный благодарностью. – Я ничего не скрою от вас. Погодите, пусть жена и тетка улягутся, мы поговорим. Напрасно вы наскоро осудили меня. Самый плохой сын мать свою любит и ей зла желать не может, а Украина та же мать родная…
Старый Игнат слушал, не сводя с него глаз <это глядел на него ясными и честными своими очами очень пристально >, и когда Чалый приостановился, он отвечал ему вздохнувши:
– Ладно, Савво, мы поговорим с тобою после попонятней и пояснее.
Весь этот разговор их велся тихо, отойдя незаметно к сторонке, между тем как на другом конце светлицы быстро мелькали, то появляясь, то исчезая, молодая Чалиха и тетка Марина, сбирая ужин, – и при последних словах старого Пугача раздался мягкий голос хозяйки:
– Милости просим к столу!
Пугач и Чалый оглянулись, словно их пробудили. Стол под белою скатертью являлся во всей своей красе, уставленный дымящимися блюдами и чашами, содержание которых таинственно и заманчиво скрыли от голодного ока легкие клубы белого пара.
Все сели за ужин, но <никто> ни гость, ни хозяйка большой чести ему не сделали. У старого Пугача страшно как-то вспыхивали время от времени очи, обращенные на хозяина; тетка Марина была сильно озабочена; хозяйка была слишком молода, слишком исполнена внутренней радости для того, чтобы вести застольные речи, и хозяин, видя настроение гостя, за лучшее счел принять вид на себя сосредоточенный и задумчивый.
Ужин недолго длился, хотя всем показался очень долог, и старый Пугач стал прощаться.
– Да ночуйте у нас, пане Игнате, – сказал Чалый.
– Нет, не ночую я у тебя, пане Савво, – отвечал Пугач. – Коли твоя ласка, то проведи меня немножечко по степи: давние приятели всегда находят о чем потолковать – может, и мы таки найдем кое-какую работу языкам. Прощайте, паниматы Марина! Прощайте, пани хозяечка! На добранич малому козаку!
С этими словами старый Пугач вышел, а за ним следом и Савва. Ребенок пробудился, и Чалиха кинулась к колыске в другую светлицу, а тетка Марина стала убирать со стола. Скоро все было убрано и каганец унесен. Еще несколько минут мелькал его свет то в коморе, то в теткиной светличке, потом свет исчез, и остался только блеск месячных лучей. Осторожными шагами вошла тетка Марина к Чалихе и тихо спросила:
– А что дитя, голубка моя?
– Уснуло, – ответила Чалиха.
– Добрая ночь, Галя, – сказала тетка Марина.
– Добрая ночь, теточка! – ответила Чалиха.
Тетка Марина, простившись с Чалихой, подошла, постояла у окна. Свет месячный очень белил ее, но не он придал ей это выражение заботы и раздумья, – они выразились и в ее медленной походке, когда она шла в свою светличку, и в опущенной голове, и в нескольких вздохах.
– Говори, пане Савво! Добрые речи добро и слушать, – сказал старый Пугач, как только они вышли за ворота.
– Нет, пане Игнате, – отвечал Савва, я теперь ничего не буду говорить < ничего еще у меня нет верного >. Хоть и мною задумано доброго, да еще ничего нет у меня верного, – я было собрался открыть вам свои планы и поверить свои надежды, да ваши суровые речи сковали мой язык! И хотел бы говорить, и желал бы, да не знаю как начать, с чего…
– Правда не требует розмыслу, пане Савво!
– Я духом упал от твоих подозрительных взглядов и недобрых слов, пане Игнате. – Никто не дает такого меткого удара в сердце, как старый друг!
Они шли по степи, покрывшейся уже росою и блестевшей теперь при свете месяца серебристым играющим светом. Турчин бежал за ними легкою рысцою, поминутно завертывая в ту, то в другую сторону, как скромный собеседник, не желающий мешать серьезному разговору и желающий показать, что он умеет ценить ласку и понимать приятельские отношения, несмотря на свою молодость и неизбежную с нею некоторого рода ветреность.
– Послушай, Савво, – промолвил Пугач остановясь. – Ты со мною не лукавь. Бредешь ты поганым бродом, – утопишься в грязи! Воротись, пока еще время!
– Мысли мои добрые и стремления честные, пане Игнате! Вы узнаете их – погодите! Не видавши плода, не говорите, что дерево никуда не годится. Не утоплюсь я, пане Игнате, а перебреду и на берегу стану! А коли такова доля моя, что я утоплюсь…
– Коли топиться, то топись, Савво, в море, а не в луже. А теперь прощай пока. Я вижу, у тебя красных слов большой запас. Прощай. Скоро свидимся.
– Прощайте, пане Игнате, да будьте ко мне немножко помилостивее, посправедливее.
Пугач уже был далеко и шагал быстро по степи. Савва стоял на одном месте, глядел ему вслед, между тем как Турчин вертелся в тревоге, то бросаясь за Пугачем, то возвращаясь к своему хозяину, совершенно смущенный таким недружеским прощанием давних приятелей.
Задумчиво и тихими шагами вернулся Савва домой. Дома была тишина невозмутимая, даже шелесту не слышно было в саду.
Он осторожно минул и двор и первую светлицу и вошел во вторую. Месячные лучи падали наискось из окошка и освещали полосами белые стены, конец белого женского покрывала, забытого на лавке, маленькую колыску и около нее уснувшую его молодую жену. Все тут было так безмятежно, так тихо, чисто и свято! Он словно окаменел на месте, вошедши сюда и так <долго-долго > оставался неподвижен, – так и оставили его месячные лучи и застала предутренняя темнота <и застала его предутренняя темнота, наступившая>.
Примітки
Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1966 р., т. 7, кн. 1, с. 55 – 65.