15. Похороны Канчукевича
Евгений Гребенка
Собрались на другой день люди для похорон, снесли старого Канчукевича на кладбище и вернулись к молодому закусывать. Вообще я заметила, что люди на похоронах ужасно много едят: верно, печаль располагает их к хорошему аппетиту. Впрочем, на похоронах старого скряги незаметно было большой печали, скорее на многих лицах выражалась радость: кто думал записать молодого богатого недоросля к себе в службу и потом этим пользоваться; кто рассчитывал женить его или его деньги на своей племяннице, сестрице или дочке; кто смотрел на него как на человека, у которого можно занять на вечные времена денег; кто видел в Алеше будущего кутилу, с которым можно будет кутнуть, а иной, пожалуй, уже вычислил все барыши от этого кутежа… И все радостно из-под печальных, форменных физиономий глядели на Алешу как на человека, подающего большие надежды.
Всеобщее расположение утвердил и укрепил завтрак: гости съели несколько сот блинов, съели огромную кулебяку с семгой, какая, конечно, никогда еще не являлась в стенах дома Канчукевича, съели поросенка и двух жареных гусей под капустой с несметным количеством саек… А выпили!.. Один аллах достоверно может определить, сколько выпили печальные гости; много штофиков и графинчиков опустело в это скорбное время; Подметкин умел показать себя и с торжеством после рассказывал, что сантуринского было выпито полтора ведра, кроме всего другого…
Гостей было человек пятнадцать, и почти всех видел Алеша первый раз в жизни; однако они все хвалились дружбой покойника и предлагали таковую же вместо батюшки сыну. Некоторые под конец завтрака плакали о старом Канчукевиче, называя его человеком примерной добродетели, и целовали Алешу, предрекая ему жену красавицу и генеральский чин. Выше этого их воображение не залетало!..
Какой-то молодой путешественник, скакавши через город N. N. на почтовых, остановился в это время против дома Канчукевича, и, пока ямщик закреплял упряжь и связывал вожжи, он, вероятно, услыша в растворенные окна плач и возгласы гостей, подошел к воротам и спросил парня:
– Что здесь, братец, делается?
– А ничего не делается, – отвечал парень.
– О чем же тут никак плачут?
– Так себе, из жалости.
– Разве беда случилась?
– Умер, вишь, хозяин, и похоронили сегодня.
– А! Значит, плачет семейство.
– Семейства-то всего один сын, и тот на возрасте, такой верзила, побольше тебя будет.
– Так это плачут родственники?
– Какие родственники! Их нет, все сторонние люди.
– Значит, его все любили?
– Гм! Известно, любили; как не любить такого барина.
– А! Он был человек добродетельный, не так ли?
– Известное дело!
– Понимаю, он раздавал милостыню, утешал бедных?
– Так и есть, именно так, особливо, бывало, перед праздником, идут к нему неимущие, слезами, бывало, обливаются.
– Прекрасно! И это теперь благодарные люди плачут в его доме? Благодарю случай: он открывает мне многое.
– Пожалуйте ехать, лошади не стоят, – кричал ямщик с повозки.
– Сейчас, братец! Так сегодня схоронили этого добродетельного человека? А как его звали?
– Канчукевичем.
Молодой человек достал из кармана записную книжку, записал в ней наскоро несколько строчек, и, сев в повозку, умчался бог весть куда.
– Дурака меня нашел, – смеясь говорил парень, когда ускакала повозка, – пристал, словно полицейский какой: и кто, и как, и отчего, мол, плачут? Стану я всякому на улице все рассказывать! Что я, тетка Фекла, что ли? Вот теперь и ешь на здоровье; Канчукевич, мол, и такой и сякой!.. Ха-ха-ха!..
Впоследствии, как-то нескоро, мне случилось лежать трое суток закладкой в одной модной книге; это было путешествие по… по какой-то губернии или уезду – не помню, только меня поразила страница, на которой я лежала. Вот она, от слова до слова:
«Окрестности N. N. прекрасны, прелестны, даже восхитительны. Город высится на высокой крутизне, кокетливо глядящейся в светлые зеркальные струи речки N. N. В этом живом, но спокойном кристалле текучей влаги отражаются и золотые кресты церквей, и палаты вельмож, и опрятные домики прелестнейшей архитектуры, принадлежащие среднему сословию, и мрачная зелень дуба, и трепещущие листы осины, и светлая зелень ивы, и белый ствол березы наклоняется над струями твоими, о волшебная N.N.! и длинными ветвями лобзает тебя, и кудрявая яблонь отражает в тебе свои коралловые плоды!
Нет, надобно иметь в груди камень вместо сердца, чтоб, подъезжая к N.N., остаться равнодушным, чтобы не плакать от восторга, глядя на него, особливо, если осветишь душу светочем истории!.. Быть может, здесь юный славянин, идя на брань, точил свой меч о прибрежные утесы или какой-нибудь Болеслав, изнемогая от боли тяжких ран, зачерпывал влагу дедовским ковшом, украшенным золотом и драгоценными каменьями. Может быть!..
Но прочь исторические воспоминания! Я еду и хочу наслаждаться настоящим. Вот я у заставы, переехал реку по мосту, красиво выкрашенному; застава тоже раскрашена; здесь не было мне никаких препятствий: вида у меня никто не спрашивал, даже, кажется, никого и не было на заставе. Вот патриархальность нравов! Вот простота и откровенность! Счастлив ты, N.N.: на тебя не дохнуло еще всесокрушающее дыхание нравственной порчи! Живи себе, мужай и красуйся на радость грядущим поколениям.
Сначала меня поразила пустота на улицах и вообще какое-то уныние на встречных лицах; но вскоре тайна разгадалась. Я несколькими минутами опоздал на печальное народное торжество, на похороны добродетельного человека – Канчукевича. Его жизнь была, можно сказать, длинною цепью благодеяний; не один раз сирая вдовица, или несчастный престарелый, или осиротевший отрок находили в доме Канчукевича и приют, и ласковое слово, и возможную помощь. Наконец его не стало, умер он, человек добродетельный, – и стоны и вопли оживили шумные улицы N.N.; колокола уныло гудели, народ плакал, сотни семейств, облагодетельствованных покойником, длинною свитою тянулись за гробом; они все казались детьми, оплакивавшими своего нежно любимого родителя.
И долго еще после погребения добрейшего человека, когда уже его благодетельные очи засыпал сырой песок могилы, рыдали добрые граждане N.N. Я сам слышал эти нелицемерные вопли, эти возмущавшие душу стенания – и душа моя сжалась тихой безмятежной грустью… Я остановился против дома Канчукевича, вышел из экипажа и с благоговением поклонился порогу великого человека, который жил и умер, никем не знаемый, разливая вокруг благодеяния!.. Не так ли, – подумал я, – растет скромный ландыш в укромном уголку, где-нибудь под корнем сосны или ели, разливая вокруг аромат! На станции, где мне переменяли лошадей, я был грустен и спросил у станционного писаря:
– Что ваш Канчукевич, умер?
– Умер, ваше благородие, – ответил он, – не нам судить его.
– Правда твоя, братец, правда: мы не достойны рассматривать подобные психологические явления.
– Лошади готовы, угодно ехать?
– Еду, еду!
И я поехал унылый. Колокольчик гудел; в ушах моих отзывались слова писаря: «Не нам судить его». И это сказал простой человек! Какая сжатая философия! Образуйте этого человека, вы увидите, что из него будет».
Но я заболталась!.. Гости плакали, потом немного побранились и разошлись, очень довольные Алешей.