23. Осип Михайлович едва не сжег ассигнацию
Евгений Гребенка
Осип Михайлович сидел здесь целый день и уехал к полночи после ужина, а мне судьба назначила остаться у новых господ недуманно-негаданно, да еще чуть не поплатилась жизнью. Справедливо говорят люди: где не чаешь ночевать, проведешь две ночи. Вот как это было. Вечером, когда все сидели за чаем, привезли из города с почты новые книги; книги, разумеется, были для Полины, и все как следует французские. Между ними была одна с портретом Жорж Санд; эта удивительная женщина представлена в странном костюме с сигаркою во рту. Сначала это поразило матушку Полины; Полине сразу понравилось. Долго рассуждали pro и contra и наконец согласились, что Жорж Санд – француженка, и еще славная писательница, и коли она курит, значит курить можно и почти должно.
– Ах, как бы мне хотелось попробовать! – живо сказала Полина.
– Еще успеешь; поживешь – всего испытаешь.
– Нет, маман, мне бы сейчас хотелось.
– Экая быстрая, этакая импасиянс! Уж предупреждаю вас: предоброе дитя, а коли чего захочет – исполняй живо!
– Я могу сейчас удовлетворить ваше желание, – сказал Осип Михайлович, – со мной, как нарочно, есть настоящие гватемальские пахитосы; их все дамы курят в высшем кругу.
– Ах, давайте, давайте! Посмотрим, буду ли я похожа на Жорж Сайда?
Полина Александровна схватила пахитос, раскинулась на кресле, взяла ее в свой хорошенький ротик и повелительно сказала: «Огня!»
Быстро вскочил Осип Михайлович со стула, выхватил меня из кармана и поднес к свечке. С ужасом увидела я, что обречена сожжению, съежилась, скорчилась, но враждебный огонь охватил один мой уголок, и жгучая боль разлилась по всему моему составу; уже огонь добирался до моей души – нумера (ведь известно, что нумер душа ассигнации), вдруг чужая рука быстро выхватила меня из рук Осипа Михайловича и загасила огонь, а между тем зазвучали речи старой барыни:
– Что вы делаете!
– Подаю огонь Полине Александровне.
– Помилуйте! Да ведь это ассигнация.
– Знаю.
– Как же это можно?
– Для Полины Александровны я готов зажечь сигару хоть моим сердцем, моей душою.
– Сердцем и душою вы вольны играть, как вздумаете, но ассигнации жечь для прихоти, это, извините, большое фоли! Нет, уж извините, я не допущу до этого, я лучше отдам вашу ассигнацию на богоугодное дело.
– Располагайте ею, как собственностью; вы ее спасли от смерти, она ваша, тем более, что человек успел предупредить меня и принес огня.
Старая барыня сложила меня и положила в свой ридикюль, где я улеглась между носовым платком, связкою ключей, обрезками какой-то материи, бутылочкой с одеколоном и двумя пакетцами, одним с красным, а другим с белым порошком, да еще какою-то полупрозрачною очень мягкою и глянцевитою кожкою, очень похожею н пузырь. Впоследствии я узнала, что моя хозяйка несколько раз в день вытирает ею свое лицо, посыпав немного кожку белым порошком; красный она употребляла редко, в самом малом количестве.
Когда уехал Осип Михайлович, в доме поднялась страшная возня. Старая барыня скинула чепчик и бархатное платье и надела ситцевый шлафрок, изорванный донельзя, а на голову какой-то платок странного, неопределенного цвета. Люди ходили по комнатам и гасили свечи; барыня ругала их, зачем подали много сливок к чаю зачем нарезали много хлеба, зачем то, и другое, и третье было не так; одного обещала завтра отправить на конюшню, другого сейчас же туда отправила, кое-кого задела ридикюлем, кое-кого собственной рукой, и всех похвалялась продать Подметкину, как продала, дескать, уже прежде десяток негодяев. В доме поднялся крик, гам плач, и старая барыня, словно опытный маэстро, поддерживала этот хор, управляла им самовластно и переходила из форте в фортиссимо. Наконец, кажется, она умаялась и вышла в комнату дочери. Полина Александровна в легком пеньюаре, стояла у окошка со свечкой в руках и ощипывала сухие листочки с любимого гелиотропа.
– Ух, мошенники! Уморят меня! Никто слушать н хочет, никто не работает, придется живой лечь в могилу… А ты все возишься с цветами! Хотела бы я знать какая от них польза? Даже удовольствия нет, такой мирный цветочек, серенький, дробненький, ни на что не похож…
– Ах, маман! Это гелиотроп.
– А мне что за дело?
– Видите, он почти живой, он влюблен в солнце смотрит на него, и поворачивает за ним свои веточки. Как его не любить?
– Романы, матушка, романы. Когда ты поумнеешь все бы фантазии, все бы вот этакое! А дела не смыслишь Хоть бы и сегодня, оделась, как горничная, я как на иголках сидела; вот, думаю, скажет человек: бесприданница а он человек не простой, служит в кавалерии и по-французски так и режет, и прочее все другое! Благо, что втюрился, ничего не видит, словно глухой тетерев!
– Ах, маман! Он меня так любит пламенно.
– Вижу, вижу, до глупости, мать моя. Сегодня, например, вздумал раскурить ассигнацией сигарку! Что ни говори, а этот пассаж мне не по сердцу; какой он будет хозяин, коли так транжирит свое добро? Есть их у него много – припрячь: женится, пойдут дети – вот как покатятся денежки!
– Перестаньте, маман, мне совестно!
– Вот пустяки! От матери слушать совестно. Дело обыкновенное, краснеть нечего.
– Нет, маман, он будет хозяин – я знаю.
– А почему бы это?
– Потому что он все занимается оборотами: то купит, другое продаст, и все с барышом. Мне сказала Аксютка, а она узнала от денщика Жозефа, ей денщик все рассказал…
– Вот это речи! Вот теперь я узнаю в тебе свою родную дочь! Поцелуй меня, моя ненаглядная! Кто бы подумал, что она, такая молоденькая, все, кажется, смотрит в книжку да на цветочки, а могла узнать подноготную человека! Это необходимо, друг мой. Я много чрез это выиграла, что узнавала чрез людей; от людей ничего не скроется; умей только их допросить, кого ласковым словом, кого рюмочкой водки, кого, пожалуй, подарочком, а иного, делать нечего при нужде, и полтинничком или целковым…
– Вы меня, маман, не учите; я люблю Жозефа за его душу чистую, поэтическую, но более за основательный характер; он не промотает моего и своего состояния, а что он хотел зажечь ассигнацией сигару, это пустяки, у него их много, да и ассигнация была самая ничтожная.
Прошу покорно, эта девчонка так обо мне выразилась! Вот что значит быть безгласной!
– Ты ли это говоришь, дочь моя? Откуда такие умные речи? А я думала, она ребенок.
– Ошибались.
– Ошибалась, ошибалась! Ну, бог с тобой, святой ангел-хранитель и все святые! Эй, Дунька! Да посвети сюда, подлая тварь, вот я тебя!
Старуха ушла, ругая девку, и, наконец, прочтя множество молитв, перемешанных разными посторонними возгласами, касавшимися завтрашнего обеда, работ и сегодняшних необходимостей, улеглась в постель.
Назавтра случился праздник. Приехали гости. Опять старая барыня оделась в богатое шелковое платье и бархатную мантилью, а на голову нацепила с полпуда стекляруса, и в нитках, и в звездах, и в кисточках, опускавшихся на самые плечи. В гости приехала помещица, ближняя соседка, страшная сплетница; с нею муж ее, отъявленный… не знаю, как назвать человека, который вечно улыбается, со всеми соглашается и всему поддакивает. Эта чета привезла с собой весь свой наличный приплод: старшего сына, долговязого мальчика лет пятнадцати, дочку, девочку лет двенадцати, с огромным ртом и большими красными руками, еще другую дочку, поменьше и покрасивее, еще сынка, неопрятного мальчишку лет пяти, у которого беспрестанно матушка спрашивала: «Сеня, где твой носовой платок?» И, наконец, годовалого ребенка, зло и громко кричавшего целый день на руках у мамки, здоровой бабы в сарафане.
Соседка сплетничала, сосед поддакивал и изгибался перед старухой, старшая дочь играла на фортепьяно Полине Александровне какую-то песню, кажется: «По всей деревне Катенька красавицей слыла», ошибалась, сбивалась, путалась и опять начинала сначала. А между тем сыновья рыскали по всему дому: меньший лазил по столам и стульям, оборвал две сторы и разбил зеркало, за что старая барыня, верно, в душе прокляла его, но из приличия сказала: «Это пустяки, душенька!», и когда мальчик разревелся, то и сама мать повторила ему: «Это пустяки, тебе ведь сказали, что пустяки: не печалься, нездорово плакать»; а старший между тем забрался в спальню хозяйки, и перешарил там все уголки, нашел ридикюль, висевший там на стуле, пересмотрел все вещи, попробовал на язык порошки, и белый и красный, потом взял меня в руки, оглянулся и преспокойно положил к себе в карман.
Подобный способ приобретения ассигнации мне довелось увидеть в первый раз в жизни, и он мне показался очень удобным, простым, тихим и приятным. Но, боже мой, в какое общество попала я! В кармане у моего нового хозяина лежала какая-то книжечка, завернутая в бумагу, кусок мела и перочинный ножик, гадкий, шероховатый, пахнувший луком.
Примітки
Жорж Санд – псевдонім Аврори Дюдеван (1804 – 1876), французької письменниці, яка в своїй творчості та в особистому житті різко засуджувала фальшиву дворянську буржуазну мораль і виступала за емансипацію жінки.