32. Богдан призывает Ганну к новой борьбе
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
Между тем по дороге, ведущей через лес, отделявший город Подол от Печер, быстро скакали два всадника.
Они то и дело пришпоривали своих коней; по их озабоченным, взволнованным лицам видно было, что они торопились по какому-то спешному и тревожному делу.
– Какое счастие, брате, что мы встретились с тобою сегодня, – говорил, задыхаясь от быстрой езды, старший из них, по одежде писарь запорожского войска. – Если бы завтра, было бы уж поздно!
– Я боюсь, что и так мы опоздаем к служению, Богдане, – ответил собеседник, одетый также в казацкую одежду, с лицом сосредоточенным и серьезным и с легкою сединой, пробивавшейся уже в темных волосах. – Служение в монастыре начинается рано, а здесь до Печер еще добрых четыре версты.
– Какое! – махнул рукою первый, нервно подергивая повод и сжимая острогами коня. – Вот спустимся с этой горы, а там через овраг и Пустынно-Николаевский монастырь, – оттуда уже и рукою подать.
Спутник его молча пришпорил лошадь. Несколько минут слышались только частые удары копыт о замерзшую землю.
– А хоть бы и поспели, мало надежды у меня, – произнес казак, глядя угрюмо в сторону. – Как я просил ее, для меня она все равно, что вот половина сердца!.. Э, да что там! – махнул он рукою и понурил голову.
– Стой, брате, меня послушает. Бог не без милости, – ободрял товарища Богдан, то и дело приподымаясь в стременах и припуская коню повода. – Есть у меня ее слово… тоже обет… Теперь настало время, и я верю, что она его не сломает.
– Дай бог, – произнес серьезно товарищ. – Нас с нею только двое, Богдан.
Разговор прервался. Кони между тем взобрались на лесистую гору и поскакали уже по ровной дороге. Направо тянулись обрывы, покрытые все тем же лесом, налево блеснули из-за деревьев кресты и купол Никольского монастыря.
Вдруг в воздухе прозвучал явственно протяжный удар колокола. Путники вздрогнули и молча переглянулись: по лицу второго пробежала какая-то мучительная судорога.
– Вот и монастырь, – указал Богдан на показавшиеся между деревьев стены и башни, желая ободрить своего товарища, – теперь до Печер полгона…
Но спутник не отвечал ничего; на его темном, угрюмом лице вспыхивал теперь пятнами румянец; глаза с нетерпением впивались вдаль, стараясь разглядеть среди стволов деревьев очертания печерских стен. Лошади словно понимали состояние своих господ: они неслись теперь во весь опор, обгоняя по дороге горожан в грубых деревянных санях-, казаков и богомольцев, поспешавших в Печеры. Лес начинал редеть… Вот, наконец, показались и стены печерские, из-за них ослепительно блеснули купола Печерского и Вознесенского монастырей. Миновавши браму, всадники поскакали по широкой и прямой улице и остановились у въездных ворот Вознесенского монастыря… Прямо против них находилась и лаврская брама. Народ толпился у нее массами, ежеминутно заглядывая во внутрь монастыря.
– Слава богу! – воскликнул Богдан, осаживая взмыленного коня и бросая поводья на руки подскакавшего казака. – Служение еще не началось: ждут владыку.
Спутник его ничего не ответил. Несмотря на угрюмую и суровую наружность казака, он казался настолько взволнованным, что решительно не мог говорить. Молча соскочил он с коня и вошел вместе с Богданом в монастырский двор.
В дворе было уж шумно и людно. Толпы богомольцев стремились в открытые двери храма; монахини шли строгими рядами, опустивши головы и закрывши лица черными покрывалами, с длинными четками в руках; только молоденькие послушницы, с бледненькими личиками, украдкой выглядывали на прохожих из-под своих аксамитных шапочек. Торопливо прошли казаки среди богомольцев и остановились у маленькой кельи с завешенными окнами.
В келье старичок священник, скрестив руки на темноволосой голове девушки и поднявши к иконе глаза, шептал молитвы старческим разбитым голосом. В келье было так тихо, что пролети муха, слышен был бы удар ее крыл. Голова молодой девушки. пряталась в складках рясы старика; бледные губы ее тихо шевелились, и если б он мог услышать то беззвучное слово, которое шептали они, – то услышал бы: «Прощайте, прощайте… прощайте навсегда!»
Наконец, старик окончил свои молитвы и, произнесши вслух: «И ныне, и присно, и во веки веков», – хотел уже благословить белицу, как вдруг сильный нетерпеливый удар в двери заставил его оборваться на полуслове.
Белица вздрогнула и поднялась во весь рост. Какой-то смертельный холод пробежал по всему ее телу с ног до головы; с лица ее сбежали последние кровинки, расширенные глаза устремились с тревогой на дверь. «Пришли, – пронеслось в голове ясно и отчетливо. – Конец!»
Стук повторился.
– Мужайся, мужайся, дитя мое, – произнес дрогнувшим голосом схимник, поднося ей крест с распятием.
Белица взглянула на распятие; казалось, вид его пробудил в ней оцепеневшие было силы; она прижалась своими бескровными губами к холодному металлу креста и, не будучи в состоянии произнести слова, кивнула головою священнику, указывая на дверь.
Засов упал. Дверь распахнулась. На пороге кельи остановились два казака. Белица взглянула на них широко раскрывшимися глазами. Протяжный, мучительный крик огласил вдруг молчаливые своды кельи. В глазах послушницы потемнело, и, чтобы не упасть на пол, она должна была ухватиться руками за стену,
– Ганна! – вскрикнул в свою очередь Богдан при виде бледной как полотно монахини и отступил назад.
Несколько мгновений в келье стояло страшное, глухое молчание. Спутник Богдана остановился поодаль молча, не спуская с белицы своих потемневших глаз.
Священник с изумлением смотрел то на одного, то на другого, не понимая, что произошло, что случилось здесь.
– Брате, – прошептала, наконец, Ганна, глядя с укором на сурового казака. – Зачем… в такую минуту?.. Я просила… тяжело…
Богдан подошел к Ганне.
– Ганна, дитя мое, что ты задумала сделать с собой? – заговорил он, сжимая ей обе руки и заглядывая нежно в глаза.
Ганна подняла голову, и вдруг глаза их встретились.
– Дядьку! – вскрикнула она, порывисто, с ужасом вырывая из его рук свои. – Вы… вы седы!..
– Так, голубко, – произнес Богдан с горькою улыбкой, проводя рукой по своим темным волосам, в которых теперь резко блестели густые серебряные нити. – Горе, говорят, только рака красит, а человека кроет снегом.
– Горе… горе, дядьку? – прошептала Ганна, чувствуя, что слова замирают у ней в горле.
– Так, горе: все сожгли, все отняли у меня.
– Татаре?! – вскрикнула в ужасе Ганна.
– Свои, – улыбнулся горько Богдан, – вельможная шляхта, татаре милосерднее… Убили деда, бабу… Елену увезли, Оксану, а Андрия, дитя мое родное, истерзали насмерть!
Мучительный стон вырвался из груди Ганны.
– Андрийко… любый мой! – голос ее оборвался; она закрыла лицо руками и прислонилась головою к стене. Несколько минут все молчали в келье, слышно было только, как глубокое, порывистое рыдание подымало грудь белицы; из-под сомкнутых, тонких пальцев ее струились слезы, падая крупными каплями на черное сукно. Наконец Ганна отняла руки от лица. – Дядьку, любый мой, – проговорила она едва слышно, горячо прижимая его руку к своим губам, – бог посетил, он же и успокоит… Я буду молиться за дитя… ,за: вас… за всех…
– Друг мой, голубка моя! – притянул ее к себе Богдан, тронутый до глубины сердца ее молчаливым сочувствием и крепко поцеловал ее в лоб. Ганна сильно вздрогнула и отшатнулась, но Богдан не заметил этого.
– Молиться… да, все мы должны молиться, но время тихой молитвы прошло, – продолжал он, не выпуская, ее рук, – потому что скоро уж негде будет вам и молиться: отберут ваши храмы, разрушат алтари, отнимут священные сосуды для панских пиров… Ты многого не знаешь, закрывшись от бедного терзаемого люда этой холодной стеной. Тут, конечно, отрадный да тихий покой и любая утеха в молитве, а там, – указал он энергичным жестом в сторону, – выйди, взгляни: там стон стоит, и разлилась по всей родной земле туга! Я искрестил Украину; я видел везде чудовищные зверства; в глаза враги смеются над нашими правами, над нашей верой и терзают народ! Перед его великим горем все наши муки и боли так ничтожны, что тонут бесследно в море людских слез… – Богдан остановился на мгновенье.
Ганна слушала Богдана с преобразившимся лицом; на ее бледных щеках то вспыхивал, то угасал лихорадочный румянец, расширенные глаза темнели, грудь порывисто поднималась. Снова звучал подле нее знакомый голос и пробуждал забытое волнение; благородные черты дорогого лица дышали снова геройским воодушевлением; очи его, пылавшие теперь каким-то прежним внутренним огнем, смотрели ей прямо в глаза. Глухой укор подымался смутно в душе Ганны, неотвязные, сладкие воспоминания вонзались иглами в ее сердце, а гнев и оскорбленная гордость возмущали ее внутренний мир. Старичок схимник все еще смотрел с недоумением на сцену, происходившую перед его глазами. Спутник Богдана не отрывал глаз от оживляющейся Ганны.
– Так, Ганно, не время теперь прятаться от несчастных для молитвы, – произнес твердо Богдан, – ты должна молиться вместе со всеми нами и помочь нам и мне.
Подавленный стон замер на устах Ганны; она выдернула свои руки из рук Богдана и с мучительным жестом отчаянья отшатнулась назад.
– Да, помочь, – поднял Богдан голос, – настало время действовать. Перед святым отцом говорю я и скажу теперь перед всем светом: настало время действовать и вырвать из рук бессмысленных мучителей свою веру, свой край!
– Дядьку! Спаситель наш! Кумир мой! – чуть не вскрикнула Ганна, но послышалось только первое слово. «Ах, дожила… – мелькали в голове ее, как искры в дыму пороха, огненные мысли, – вот он передо мною снова, сильный и славный, забывший все ради великого дела, с мечом в руке за родину, за веру… Борец божий! Спаситель! А я… я! Не могу забыть себя и в такую минуту, давши обет, грехом бужу сердце!» – Ганна с ужасом отшатнулась и протянула вперед руки, словно хотела защититься от чего-то властного, неотразимого. – Сжальтесь, – прошептала она едва слышно упавшим голосом, – оставьте, не смущайте моей бедной души!..
– Нет, нет, Ганно, это не ты говоришь со мной, – продолжал горячо Богдан, разве могла бы ты прежде думать о душе своей, когда кругом подымается ад и летят, к небу тысячи невинных замученных душ? Когда умирала жена моя, ты, Ганно, дала ей слово присмотреть сирот… Ты оставила нас: ты сказала мне, что Елена заменит тебя. Но вместе с тем ты дала мне слово всегда вернуться назад, когда появится нужда в тебе. По твоему слову приехал я, Ганно. Елены нет больше… Я еду на Сечь… Кто знает, что готовит нам дальше судьба? Во всяком случае сироты останутся беззащитны… Чаплинский уже раз разорил мое гнездо… Кто помешает ему теперь, когда он видел меня осмеянным и униженным в сейме, докончить свое кровавое дело и убить всех остальных детей?
– О боже… боже мой… боже мой! – всплеснула Ганна -руками и с мучительною болью прижала их к груди. – Ох, я не прежняя Ганна! В моей душе нет больше ни силы, ни жизни… Я посвятила ее богу!..
– Ты господу и послужишь в людях его! – вскрикнул Богдан, овладевая ее рукой. – Не за своих только сирот прошу я, для них бы одних я не стал тревожить тебя… Но по всей Украине стонут теперь сироты… Для них зову тебя, Ганно: иди и послужи!
– Ганно, сестра моя, будь прежней Ганной! Ведь ты казачка! Золотарёнка сестра! – вскрикнул, наконец, и спутник Богдана, сжимая другую руку Ганны в своей крепкой руке.
– О господи, боже… прости мне… не оставляй меня! – заговорила она прерывающимся голосом, захлебываясь слезами. – Я дала перед богом обет… сейчас придут за мною… и изменить… отречься. Горит мое сердце за всех вас, но с старым грехом вернуться в мир… проснуться душой для страданий… Я столько вынесла! Вы ведь не знаете… Ох, боже мой, боже мой! – вскрикнула она, закрывая лицо руками. – Не могу я! простите меня… не могу!
– Если в душе твоей, Ганно, и есть такое тяжкое горе, – заговорил ласково Богдан, обнимая ее за шею рукой, – то скажи, кто из нас не несет его теперь? Поверь мне, легче уйти в монастырь или просто разбить себе голову, чем с тяжелым горем в душе жить среди людей! Но если бы всякий из нас думал так же, как ты, кто б остался тогда защищать этот бедный край?
Ганна молчала. По лицу ее видно было, что в душе ее происходит страшная борьба.
– Грех… сором… – заговорила она, наконец, обрываясь на каждом слове, и вдруг вскрикнула с новой вспышкой энергии, – нет, поздно, поздно! Оставьте меня!
И вдруг совершенно неожиданно для всех старичок схимник, что стоял до сих пор скромно в углу, следя молчаливо за сценой, происходившей перед ним, вдруг он заговорил уверенно и сильно, выступая перед Ганной.
– Дитя мое, не знаю я, кто такой для тебя этот рыцарь, но речь его проникает мне в сердце; он говорит о нашей вере, о крае, о том, что он готов встать за него… Такие слова господь не вкладывает в нечестивые уста. Он говорит, что ты можешь помочь им, твой брат желает того же… Не знаю, быть может, я уже не понимаю ничего… Я бедный, убогий инок, быть может, игуменья и владыка останутся недовольны мною, но властью, данною мне свыше, я, духовник твой, разрешаю тебя от данного тобою обета и благословляю снова вернуться в мир. Ибо сказал нам сам Христос: «Больше тоя любви никто же имати может, аще кто и душу свою положит за друзи своя!»
Несколько минут в келье царило глубокое молчание, слышно было только, как дышала Ганна, порывисто и глубоко.
– Что ж, Ганна? – произнес, наконец, Богдан, сжимая холодную, дрожащую руку девушки.
– Сестра, неужели ты и теперь откажешь нам? – спросил каким-то дрогнувшим, неверным голосом Золотаренко, заглядывая ей в лицо.
Руки девушки задрожали еще сильнее.
Ганна колебалась. – Опять, значит, на муки, на терзанья, на смерть! –прошептала она каким-то рвущимся, неуверенным голосом.
– Нет, Ганно, – вскрикнули разом Богдан и Золотаренко, с сияющими энергией лицами, сжимая ей руки, – не на терзанья и муки, а на славную и честную борьбу!
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 2, с. 242 – 253.