Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

33. Чаплинский и Комаровский
разглядывают Оксану

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

Дни тянулись за днями, ночи за ночами, а Оксана все еще томилась у Комаровского. Впрочем, на свое положение, она не могла бы ни в чем пожаловаться: Комаровский, обставил ее, как только мог, сладости и самые отборные кушанья не сходили со стола ее комнаты; бабе приказано было исполнять малейшие капризы и прихоти Оксаны.

С раннего утра приходила баба к ней услужить и справиться, что готовить.

– Мне все равно, – ответит тоскливо Оксана.

– Что-то не весела ты, моя пышная панна, – покачает головой баба, стараясь придать своему совиному лицу нежно-трогательное выражение, – и есть не ешь? Готовлю я худо, чи что?

– Нет, гораздо… даже очень.

– Так что же? Болит что?

– Тут болит, – покажет Оксана на сердце и отвернется.

– Ишь, тоскует все, почекай, придут и светлые дни. – Когда же? Тюрьма ведь здесь. Что мне в сладкой еде, в дорогих сукнях, уборах, коли голоса человеческого не слышу, коли не вижу любых моих?.. Ноет во мне каждая жилка, истомилась душа!

– Бедная моя, болезная, – искривится уродливая старуха – ты тоске-то, журбе не поддавайся, она ведь точит, что шашель. Ясный пан оттого тебя взаперти держит, что боится татар да и своего брата-шляхтича. Теперь такие лихие времена, захватить могут.

– Я б задавила себя скорее! – всплеснет руками Оксана…

– А им-то что? – захихикает хрипло баба. – Покровитель твой тебя бережет пуще глаза, души в тебе, красоточке, не чует..

– Боюсь я его! – вскинет испуганными глазами Оксана.

– Вот это уж дарма так дарма. Ведь он с тобой обходится как с принцессой. Сколько раз мне доставалось через, панну. Не такой он человек: он почтительный, богобоязный. Своя дочечка умерла, больше не дал бог детей, ну, он жалеет тебя, как свою дытыну.

– Чересчур угождает уж, – вспыхнет зорькою Оксана.

– Эх панна моя, нерассудливая! Да коли б он имел что дурное на мысли, стал бы он так возжаться? Ведь у них, у магнатов, с нашей сестрой разговор короток. Нет, наш пан и добрый, и любит тебя… Это не то, что Чаплинский, будь ему пусто! И мое дитя замордовал, клятый! Вот тому-то не попадайся в руки, а наш ласковый да хороший.

Оксана с ужасом слушала рассказы бабы, и на душе у нее росла мучительная тревога. Как ни старалась эта приставленная дозорца, а не могла ни сказками, ни побасенками развеселить своей пленницы, да и последняя не доверяла старухе.

Закоханый пан Комаровский навещал почти ежедневно Оксану и привозил ей непременно какой-нибудь гостинец; Оксана уклонялась от них, пугалась, но он почти силой надевал на нее то кораллы, то самоцветные серьги, то жемчуга. Он даже гулял с нею по двору, а выпускать одну отказался, уверяя, что теперь опасно и казаку показаться одному в степи.

На все вопросы Оксаны относительно Богдана, семьи его Комаровский отделывался самыми общими ответами, которые ей не объясняли ничего; когда же она пробовала расспросить о чем-нибудь бабу, то та заявляла, что уже тридцать лет не выходит из этого хутора, не видит и не слышит ничего.

В своем одиночном заключении томилась Оксана, несмотря на окружающее ее довольство, несмотря на все успокоения Комаровского, томилась и тосковала по близким, дорогим ей лицам до такой степени, что временами ей хотелось лишить себя жизни, и только надежда на то, что Олекса должен же узнать когда-нибудь о постигшем их несчастии, а узнавши, приехать непременно сюда и взять ее от Комаровского, удерживало ее от этого шага.

Так тянулось беспросветное время… Уже пожелтевшие листья, свернувшись, попадали с деревьев; уже и первые заморозки стали покрывать по утрам холодною сединой землю и лес, а Оксана все не получала никаких известий, ни о Морозенке, ни о Богдане, ни о его семье. Целыми днями просиживала она у окна своей светлички, глядя, кай холодный ветер раскачивает стрельчатые вершины огромных елей, обступивших дикий хуторок со всех сторон. Иногда ей приходили в голову ужасные мысли, что Морозенко умер, убит… мало ли что могло с ним случиться, что дядька Богдана постигла та же участь, и от этой ужасной мысли сердце сжималось у бедной девушки, и смертельный холод пробегал по ней с ног до головы.

Брошенная с самого детства, она привязалась к Олексе какою-то всепоглощающею любовью: для нее он был и отцом, и другом, и защитником, и коханцем; с детства привыкла она находить у него утешение и ласку, кроме него она никого не знала в жизни: всю силу своего хорошего, нетронутого сердца она вложила в это чувство, и жизнь без Морозенка представлялась для нее невыносимою пыткой. Сколько раз молила она Комаровского отпустить ее… она бы сумела пройти пешком хоть до самой Сечи, отыскала бы и там Морозенка, обвилась бы вокруг его ног крепко, крепко и сказала бы ему, что не может без него больше жить! Но на все ее мольбы Комаровский отвечал упорным отказом, уверяя ее, что, как только вернется друг его Богдан, он сейчас же отпустит ее с ним; но одну – ни за что. Так мелькали дни за днями в слезах, в ожидании, и Оксана уже теряла им счет.

Раз только ночью случилось какое-то странное событие, которое так и осталось для нее неразрешенным. Она проснулась от страшных криков, ударов и выстрелов. Испуганная, вскочила она, бросилась звать бабу, – никто не отвечал; тогда она хотела было вскочить в сени, но двери оказались запертыми; Оксана начала стучать в них с отчаянием, – никто не приходил. Впрочем, выстрелы и крики продолжались недолго; вскоре они умолкли и воцарилась кругом полная тишина.

До утра не спала Оксана: ей казалось, что в массе диких криков она слышала казацкие голоса: «Это Олекса, Олекса! – билось мучительно сердце молодой девушки. – Это он приехал сюда, чтобы вырвать меня!» И она снова принималась биться как безумная в двери и, уставши, падала в изнеможении на пол. Но зачем бы он затевал нападение? Разве не мог он явиться прямо к доброму пану, поблагодарить его и принять ее, Оксану, из его рук? Все мешалось в голове несчастного ребенка: то ей слышались какие-то предсмертные стоны, то ей казалось, что дорогой голос шепчет ей на ухо коханые, родные слова. «Олексо, Олексо мой, где ты теперь? Зачем ты оставил, забыл меня?» – повторяла, захлебываясь слезами- девушка.

Утром к Оксане вошел Комаровский с перевязанною рукой и сообщил, что на хутор нападала ночью шайка татар и что ему едва удалось отбиться от них и защитить ее. Увидя заплаканное лицо Оксаны, он подошел к ней и, обнявши ее мягкий стан рукою, прижался губами к плечу. Оксана вздрогнула от этой ласки, как от огня, и вырвалась из рук Комаровского.

«Волчонок, змееныш! – чуть не сорвалось у него с языка. – Как ни корми, ни ласкай, а все в лес смотрит!»

От сдержанности и страшного напряжения воли страсть у Комаровского к этой девочке разгоралась в бушующее пламя; но, несмотря на все его усилия, несмотря на высказываемую им отеческую любовь, замаскированную в чувство преданности, уважения и нежности, сердце бедной Оксаны оставалось безответным. Эта непобедимая холодность начинала уже раздражать Комаровского и оскорблять чувство панской гордости; но он все еще мечтал одолеть ее лаской, хотя эта комедия начинала утомлять.

Сначала она боялась Комаровского, как врага, потом он кротким своим обращением поставил ее в недоумение, но дале чрезмерная, упорная заботливость о ней начинала пробуждать даже в чистой, детской душе Оксаны какое-то глухое и страшное подозрение. Она не спала по ночам, прислушиваясь к каждому шороху, к каждому движению… То она молилась, заливаясь слезами, то вскакивала с леденеющим сердцем, ожидая в страхе чего-то ужасного, и как безумная, бросалась к окну… Единственным утешением были для нее большие, яркие звезды, которые глядели сквозь маленькие окна; они словно шептали ей: «Не бойся, бедное, брошенное дитя! Отец ваш, который управляет всем миром, не забывает и единого от малых сих»!

Был глухой зимний вечер. Густой, пушистый снег завалил почти до крыш весь дикий хуторок, который, словно в насмешку за его угрюмую и мрачную наружность, прозвали Рай-городком. Мохнатые ели с отяжелевшими под массой снега ветвями стояли кругом неподвижною стеной; ни звука, ни крика не было слышно кругом; ни. одна человеческая фигура не показывалась на занесенном снегом дворе, но окна будынку светились красноватым огоньком, бросая яркий отблеск на белый снег. В жарко натопленной светлице сидели у стола за доброй кружкой меду пан Комаровский с своим тестем, паном Чаплинским. Угощение дополняли прекрасный белый хлеб, жареная рыба и окорок дикого кабана. Лица собеседников были красны, пояса распущены, жупаны распахнуты, беседа велась приятная и интересная для обоих.

– И славно пан отделал его? – допрашивал Комаровский с интересом своего тучного собеседника, подливая и ему, и себе меду.

– Хо-хо-хо! – всколыхнулся Чаплинский. – Говорю тебе, зяте, от смеху покатывался весь сейм! Я им говорю: «Ваши ясновельможности, да разве я виноват в том, что красотка нашла во мне больше прелести и утехи, чем в пане писаре? Насильно ее я не брал, своей охотой пошла!» Тут поднялся, брат, такой грохот, что мог оглушить хоть чьи уши.

Пан Чаплинский снова покатился со смеха.

– Но если б ты видел, пане коханку, в ту минуту пресловутого писаря, – продолжал с задышкой Чаплинский. – Хо-хо! Зеленый стоял, как глина; ни слова, примолк, притих; где девались и цветистые речи, словно ему кто обрезал «зык, только глазища такие чертовские состроил, что меня, даже стоя там в сейме, мороз пробирал по спине. Пусть встречаются с ним теперь все черти из пекла, побей меня Перун, если я этого хочу хоть во сне!

– Ну, не поищу и я встречи с этою собакой, – развалился Комаровский и закрутил свой ус, – да вообще, надо будет как-нибудь избавиться от него тихим способом, а то ведь так распускается это быдло, что доброму шляхтичу и проехать к приятелю опасно! Ну, а как там насчет их порешили, пан, верно, слышал?

– А как же! Это быдло явилось с какого-то супликой на сейм. Но, слава богу, панство наше еще не потеряло головы, и как ни распинался король с своими клевретами, но князь Иеремия, а за ним и остальная шляхта так отбрили их, что им ничего не оставалось, как выдти со стыдом из сейма. Получили они вместо ожидаемых льгот кусок редьки с хреном, с тем и отправились домой.

– Го-го, – загоготал Комаровский, – вот это дело; когда б еще панство получше прикрутило их, а то шатается всюду эта наглая рвань; сидишь на своей земле, словно во вражьей стороне.

– Да, мне передавал Пешта… Он верный наш слуга и, что только прослышит, сейчас передает мне, – вытер бархатным велетом усы и нос Чаплинский, – так вот он говорил, что меж этой рванью идет муть… Собираются, шепчутся… и заправилой все этот шельмец-писарь!

– Ишь, бестия! Сгладить его нужно, и квит! – махнул по шее рукой Комаровский. – А что они затевают что-то, то верно… Да, вот какая дерзость!.. Когда пан тесть поехал в Варшаву, случилось тут со мною одна прескверная сказка, которая, клянусь всем ведьмовским отродьем, окончилась бы кепсько, если бы не моя храбрость! – Комаровский расправил свои желтоватые усы и, отпивши стакан меду, отбросился на деревянную спинку стула. – Представь себе, пане коханку, что у моей красоточки оказался какой-то жених, – об этом я уже узнал после, – конечно, он из тех же запорожских гультипак. Впрочем, он проживал и у Хмельницкого, там, верно, и познакомился с моею кралечкой. Так вот, уж не знаю, каким образом пронюхал он, что кукушечка сидит в моем гнездышке. И что же бы ты думал, мой пане дорогий? – стукнул Комаровский стаканом по столу. – Тысяча бесов им с хвостом! Собирает та псякрев кучу такой же рвани, как и сам, и с оружием в руках нападает глухой ночью на хуторок.

– Дьяблы! – вскрикнул Чаплинский.. – На колья всех!

– Да это разве бывает в какой другой стране, кроме как у нас? – продолжал Комаровский. – И клянусь святейшим папой, если б не мой частокол да не моя храбрость, мне бы славно досталось от них. Но, к счастью, у меня оказалось на тот раз душ десять стражи, да, кроме того, натравили мы на них и моих добрых псов; я их держу нарочито впроголодь… Не вынесла натиска шайка и бросилась наутек; но сам тот черномазый дрался как бешеный, руку мне прострелил; у него выбили оружие, тогда он бросился, как зверь, рвать все зубами и руками; но на него напали сзади, связали руки, и как он ни метался, как ни рычал, а бросили в тюрьму.

Комаровский весь побагровел и продолжал после минутной передышки:

– Хотел я тогда сразу покончить с этой бестией, да решил подождать тебя, как ты благословишь: он и до сих пор сидит там, прикованный к стене.

– Ха-ха! Стоило ли ждать, пане мой коханый? Вешай его, сажай на кол, хоть завтра; чем меньше этих разбойников, тем лучше! Ого! После этого сейма я уже знаю, как мне поступать!

– Спасибо, – сжал его руку Комаровский и обмахнул платком раскрасневшееся, вспотевшее лицо.

– Ну, а как сама птичка? – хихикнул Чаплинский.

– Совсем волчонок, – развел руками Комаровский, – и приступу к ней нет!..

– Да неужели ты не пробовал смягчить своей красотки какими-либо дарами?

– Не такая! Этим ее не возьмешь.

– Ой ли? – усмехнулся Чаплинский. – А золото, говорят, греет больше поцелуев… А то пригрозил бы хорошо, смягчилась бы…

– Не такая, говорю, не испугаешь. Вся – огонь, порох! Чуть что, готова и руки на себя наложить.

– Ге-ге, – вскрикнул Чаплинский, – да ты, как я вижу, врезался как следует быть! То-то, я думаю, чего это тебя не видно в Чигирине? Тесть уже три недели дома, а зять не думает и навестить… Ха-ха!..

– Да нет же, – поморщился Комаровский, – говорю коханому пану, что болен был.

– От кохання! Вот это так штука! Ха-ха-ха! Эрот, видно, преследует тебя… А любопытно было бы взглянуть на красотку! Я, признаться, когда бывал у Хмельницкого, не замечал ее. Да и трудно было бы заметить, когда Елена была там…

– Ну, это ты уж не прогневайся, пане, – возразил Комаровский, – а что Оксана прелестнее пани Елены, то скажет всяк!

– Цо-б? Сто тысяч дьяблов, – стукнул по столу кружкой Чаплинский, – если б не любовь, которая не только ослепила тебя, но отняла и весь твой разум, я бы показал тебе, как сравнивать жену уродзоного шляхтича с смазливою хлопкой.

– А я стою на своем! – стукнул также кулаком Кемеровский с такою силой, что стакан перевернулся и темная струя меду полилась по столу, заливая скатерть и ковер на полу. – И утверждаю, что и пан согласится со мной, если увидит ее.

– Посмотрим! – поднялся шумно с места Чаплинский.

– Бьюсь об заклад, – вскочил и Комаровский, протягивая ему руку, – на пару арабских коней, что стоят у меня в конюшне.

– Идет! – ударил его по руке Чаплинский.

– Что ставит пан?

– Три хлопки и два смычка гончих собак.

– Згода!

– Веди же, показывай свою хлопскую Венеру! – крикнул разгоряченно Чаплинский.

– Не лучше ль завтра? Боюсь, может, спит…

– Тем лучше.

И, опрокидывая на своем пути столы и стулья, Чаплинский направился к выходу. Комаровский взял со стола тяжелый шандал и последовал впереди своего тестя, который уже не совсем крепко стоял на ногах. Пройдя несколько довольно узких и темных переходов, они остановились у низкой деревянной двери, через которую пробивалась узенькая полоска света.

Комаровский постучал, но ответа не последовало; слышно было только, как тяжело сопел и отдувался Чаплинский, разгоряченный вином и спором.

– Оксана, отвори! – крикнул Комаровский. Послышался какой-то робкий шорох, и все замолкло.

– Хо-хо! – усмехнулся Чаплинский. – Как вижу, красотка-то не очень благосклонно принимает тебя!

– Оксана, отвори! Слышишь? – потряс раздраженный Комаровский двери… Но в комнате все оставалось тихо. – Отвори! – заревел он, покрываясь багровым румянцем от волос до шеи, и, не дожидаясь уже ответа, налег со всею силой плечом на деревянную дверь. Дверь протяжно застонала и вздрогнула. Комаровский налег сильнее, еще и еще… крючок щелкнул, с шумом распахнулась дверь, и приятели очутились в светлице Оксаны.

Разбуженная криками и стуком в дверь, Оксана вскочила с постели как безумная; когда же она услыхала пьяные крики Комаровского и смех другого знакомого и отвратительного голоса, ее охватил безумный, безотчетный ужас. Одна здесь, в глуши, в руках этих извергов! До сих пор Комаровский обращался с нею ласково и нежно, но теперь, под влиянием вина, кто знает, что пришло ему в голову? Зачем он стучит в двери? Зачем? О боже, боже.. Неужели! Нет! Она не дастся живой; но у ней нет оружия: ни ножа, ни сабли… ничего… все равно убьет себя, задушит. «О господи, спаси меня!» – заломила она с отчаянием руки, следя обезумевшими глазами за дверью, которая вся вздрагивала под сильными ударами Комаровского. Но вот раздался страшный треск, крючок соскочил…

«Олексо, прощай!» – успело только промелькнуть в голове Оксаны; она вскрикнула и, вытянув словно для защиты руки, прислонилась к стене. Она стояла во весь рост. Черные густые волны рассыпались в беспорядке вьющимися прядями до самых колен. Лицо ее было бледно, как мрамор, рот полуоткрыт, и только огромные черные глаза, словно два громадных сверкающих агата, смотрели с каким-то диким ужасом на вошедших шатающихся панов. Бедная дивчина преобразилась: ужас и страшное решение придало ее наружности что-то такое величественное, трагическое и сильное, что подействовало даже и на Чаплинского. Несколько секунд длилось обоюдное молчание.

– Отчего ты не отворяла дверей? – спросил Комаровский, с трудом преодолевая волнение, охватившее его при виде девушки.

– На бога!.. Оставьте… уйдите… – прошептала прерывающимся голосом Оксана, закрывая лицо руками. – Что я вам сделала?

– Да чего ж ты боишься, дурашечка? – продолжал Комаровский, не отрывая глаз от дивной фигуры девушки. – Мы только хотели навестить тебя. Вот пришел пан Чаплинский, приятель Богдана, ты, верно, помнишь его; он может тебе рассказать кое-что о твоем пане.

При первых словах о Чаплинском Оксана вздрогнула, взглянула из-под сомкнутых пальцев и вскрикнула; сердце ее похолодело: перед нею у дверей стоял тучный, бага ровый шляхтич, с распахнутым жупаном, с выпуклыми, зеленоватыми глазами… Она узнала его. Да, это тот отвратительный шляхтич, которого так ненавидела Ганна, который вязался к ним, а потом перешептывался и уговаривался с Еленой, когда дядька не было дома, он недруг дядька, он предатель, разбойник, его появление приносило одно зло, и баба говорит.

– Ворон, ворон! – вскрикнула в ужасе Оксана. – Оставьте, оставьте меня!. – прижалась она еще ближе к стене. – Я задушу себя!

– Да кто же здесь ворон? Хо-хо! – заговорил заплетающимся языком Чаплинский. – Мне сдается, красотка, что здесь два сокола, да еще каких! И к чему тебе душить себя? – направился он к ней, покачиваясь. – Мы ведь тебе зла не желаем…

– Не подходи! – вскрикнула дико Оксана и, схвативши в руки деревянный стул, подняла его над головой. – Убью!

– Ого, – даже попятился назад озадаченный Чаплинский, – мы с перцем… Так можно тебе того, и ручки связать.

– Довольно! – произнес вдруг резко Комаровский. – Видел и довольно! Не бойся, Оксана, мы ничего не сделаем тебе; если ты не хочешь, то мы и уйдем…

– Зачем уходить? – возразил с гадкою улыбкой Чаплинский. – Дивчина сначала только того… побрыкается, а потом будет ласковее…

Но Комаровский перебил его раздраженно:

– Оставь, пане тесте, идем; дивчина моя, и я не хочу ей делать зла. Вспомни то, о чем я тебе говорил.

Чаплинский злобно взглянул на Комаровского, затем на бледную, дикую красавицу, которая все еще держала с угрожающим жестом в руке стул, и вдруг в глазах его мелькнула какая-то налетевшая мысль, по лицу пробежала ехидная улыбка…

– Твоя правда, пане зяте… Идем, не то встревожим красавицу; утром она будет добрее.

Паны вышли и притворили за собою дверь.

– Ты прав, любый зять мой, – обратился Чаплинский к Комаровскому, когда они опять очутились в покинутой ими светлице. – Да, прав, сдаюсь: с таким огнем нельзя поступать напрямик, – того и гляди или тебя убьет, или себя укокошит, а красотку жаль…

– Да, я тебе говорил раньше. А как она замахнулась на тебя, стулом? Видел ли ты что-либо подобное среди наших панн? Богиня богиней! – вскрикнул он восторженно.

– Еще бы! Дай медом залить переполох! Если б я не увернулся, она бы с одного размаха расшибла мне башку! Да, ты с нею погоди, погоди еще малость…

Комаровский ничего не ответил и только, наливши себе полный стакан меду, залпом осушил его и провел рукою по мокрому лбу.

– Вижу, пане зяте, не на шутку ты врезался, – продолжал дальше Чаплинский, до Правды, и есть во что.

– Все бы отдал, – произнес хриплым голосом Комаровский.

– Да, да… так что же или, лучше, кто же мешает тебе? Ба! – ударил себя вдруг по лбу Чаплинский. – Ведь ты говорил о каком-то женихе? Быть может, это она из казацкой верности, – усмехнулся он, – упорствует перед тобой? Как, говорил ты, звали его?

– Морозенком.

– Морозенко, Морозенко… – произнес несколько раз Чаплинский, как бы стараясь вспомнить что-то. – Да, да, вспомнил! Видал я его у Хмельницкого… Ты того… постарайся с ним поскорее покончить, а то не оберешься хлопот, тогда и красавица станет сговорчивее… Советую завтра же… Ну, а теперь доброй ночи, зяте, пора дать отдых и зубам, и утробе; слышишь, вот уже прокричали вторые петухи.

И пан Чаплинский с громким вздохом опустился на широкую лавку, застланную ковром, на которой в беспорядке валялись турецкие подушки, и, перевернувшись несколько раз с громким сопением и кряхтением, погрузился в тяжелый сон.


Примечания

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 2, с. 253 – 263.