46. Хмельницкого избирают гетманом
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
На пороге стоял с сыном своим Тимком писарь Чигиринского полка Зиновий-Богдан Хмельницкий.
Три года не был на Запорожье Богдан и не виделся с большинством своих старых товарищей. В зрелом возрасте, при могучем здоровье, в такой сравнительно небольшой срок почти не изменяется внешний вид человека; но упавшее на Богдана горе да сердечные тревоги и муки осилили его мощную натуру и положили на нем резкие, неизгладимые черты своей победы. Никто почти не узнал сразу Богдана; даже Кривонос, видевший его год назад, и тот отшатнулся, не веря своим глазам. Перед товариством стоял не прежний, цветущий здоровьем атлет, а начавший уже разрушаться старик: черные волосы и усы у Богдана пестрели теперь изморозью, а в иных местах отливали даже совсем серебром; на высоком благородном лбу лежали теперь глубокими бороздами морщины; взгляд черных, огненных глаз потемнел и ушел в мрачную глубь; стройная фигура осунулась, гордая осанка исчезла.
– Бью нашему славному товариству челом до земли от себя и от умирающей матери Украины, – произнес взволнованным голосом бежавший от смертной казни заслуженный казак, – она теперь, как раненная смертельно чайка, бьется, задыхаясь в собственной крови.
– Хмель, Хмель тут! Богдан наш! Батько наш славный! – раздались теперь радостные приветствия со всех сторон.
– Да будь я католицким псом, коли узнал тебя, друже мой любый! – заключил Кривонос Богдана в свои могучие объятия. – Покарбовало, видать, тебя лихо и присыпало снегом!
– Не то присыпало, а и пригнуло к земле! – подошел, раскрывши широко руки, Чарнота.
– Будь здоров, батько! Привет тебе щирый! – понеслись отовсюду уже радостные возгласы.
Богдан молчал и только жестами отвечал на дружеские приветствия. По покрасневшим глазам и по тяжелым вздохам, вырывавшимся из его мощной груди, можно было судить, что необычайное волнение и порывы возрастающих чувств захватывали ему дыхание и не давали возможности говорить.
– Какое же там нежданное лихо? – спросил, наконец, бандурист.
– Что случилось, брате? – подошел и Сулима.
– В гетманщине… неладно… ужасы… – начал было Богдан, да и оборвался на слове.
– Да что неладно? Какая беда? Где смерть? – посыпались в возбужденной толпе вопросы.
– Шановное лыцарство! Почтенные вольные казаки и славные запорожцы, позвольте речь держать! – оправившись, поднял, наконец, голос Богдан.
– Держи, держи, батько! Мы рады тебя слушать! – подхватили запорожцы под руки Богдана и поставили на шаплике.
– Товарищи, и други, и братья! – начал после паузы уже более уверенным тоном Богдан. – Наше горе не молодое, а старое, началось оно с тех пор, как одружилась с Польшей наша прежняя благодетельница Литва. Завладела эта Польша всем государством, стала могучей да нерассудливой и жестокой, а особенно с того времени, когда иезуиты оплели своими путами все можновладное панство и окатоличили Литву… Они засеяли злобу и подожгли наше братское согласие, наш тихий рай. Эх, да что и говорить! Разве вам, мои друзи, неизвестно это старое горе, что болячками нам село на сердце и струпом даже не заросло, из-за которого уже полстолетия льется наша кровь, озерами стоит На родных полях и удобряет для врагов-напастников землю?..
– Знаем, знаем, – отозвались некоторые голоса глухо в толпе, и снова воцарилось кругом мрачное молчание, только чубатые головы опустились пониже.
– Да, старое горе давит нас, – продолжал взволнованным голосом Богдан, обращаясь к обступившей его толпе, – горе, придавившее к сырой земле наших жен и детей, разлившееся стоном-тугою по всей святой Руси… Только, братцы, горе это чем старее, тем лютее, тем больнее терзает. Уж какое поругание было нам на Масловом Ставу, кажись, последний час наступал и нашему бытию, и нашим мукам… а вот надвинулись времена, перед которыми Маслов Став покажется раем…
– Господи! За что же? – прервал вдруг Богдана какой-то старческий голос, и среди гробового молчания почудилось даже сдавленное рыдание.
– Испытует нас бог, – вздохнул как-то хрипло, со стоном Богдан; голос его то дрожал, то возвышался порывисто до высокого, захватывающего напряжения. – Но мы будем святому закону верны… быть может, этими египетскими карами всеблагий подвизает нас на защиту его святынь… Да, после Маслова Става была хоть надежда на короля… Он обещал… он стоял за нас, и я вас ободрял этой надеждой не раз… Во имя ее, во имя возможного для моей родины блага я умолял вас, заклинал всем дорогим быть терпеливыми и ждать исполнения этих обещаний… Но, как видите, я в том ошибся, тешил и себя, и вас, как видно, дурныцею… в чем перед вами и каюсь, в чем и прошу у товариства прощенья, – поклонился Богдан на три стороны.
– Что ж? Ты, батьку, без обману… сам верил! – пои слышались тихие голоса.
– Без обману… Клянусь всемогущим богом, – поднял правую руку Богдан, – верил и в короле не обманулся… но он оказался среди панов лишь куклой, бесправной… Его волю, его распоряжения нарушал сейм, и с того часу начался по всей Украине ад, закипело смолою пекло! Жен и дочерей наших потянули за косы на потеху панам и подпанкам, братьев и сыновей стали сажать на кол… или истязать всяческим образом… – захлебнулся Богдан и прижал руку к глазам; только после большой паузы, вздохнувши глубоко несколько раз, он мог продолжать. – Казаков почти всех раскассировали, повернули в панских рабов, имущество их ограбили, а имения отдали в аренду, да что имения – церкви святые отдали…
– Ой матинко! – всплеснула Настя руками, а дивчата зарыдали навзрыд.
– Да вы разве передохли там все? – брякнул тогда Кривонос саблей и поднял бледное, искаженное злобой лицо, устремив свирепый взгляд на Богдана. – Чего вы им в зубы смотрели, бей вас нечистая сила! Или страх вас огорошил, как баб, или пощербились ваши кривули?
– Не пощербились наши кривули, – поднял голос Богдан, – но бедный народ помнит погромы и ждет общего клича… Что в одиночку он сделает против оружной силы? А то и надеялся еще он на правосудие… Казаки… попы ездили жаловаться королю, сейму… Да вот я сам, значный казак, а ограблен и разорен Чаплинским. Он все у меня сжег, земли и хутора наездом заграбил… жену разбойнически увез для позора, а сына малого, надежду мою… растерзали насмерть канчуками… Создатель мой! – сжал Богдан руки. – Что я вытерпел! – он поднял вверх глаза, чтобы не уронить перед товариством слезы, но она, непослушная, упала с ресницы, покатилась по смуглой щеке и повисла на серебристом усе. Богдан задрожал и побагровел даже от усилия, но перемог-таки вопль души.
– Я бросился к старосте, – продолжал он, оправившись, – в земские суды искать поруганному праву защиты… Но власти признавали меня, как казака, бесправным, а его, аспида, как шляхтича, полноправным во всех насилиях и разбоях… Тогда я вызвал Чаплинского на суд чести, а он, иуда, устроил мне засаду. Ну, я и порешил просто убить моего заклятого врага, но внутренний голос подбил меня еще в последний раз попытать правду наших высших судов, и я BMecfe с уполномоченными от казачества и от митрополита Петра Могилы повез свои обиды в Варшаву.
– И что же? – не дал даже передохнуть Богдану дрожавший от гнева Кривонос.
– А то, – вытер Богдан рукавом пот, выступивший холодною росой на челе, – что по дороге я увидел везде по нашей родной земле столько горя, что перед ним побледнело мое, и я поклялся… поклялся в душе – не за себя, а за народ мстить…
– Святая клятва! – кивнул головой бандурист.
– Ну, а в Варшаве же что? Как сейм и король? – допытывался Кривонос, сжавши свои густые, косматые брови.
– Да что… сейм отринул все просьбы и жалобы казаков, отринул ходатайство нашего митрополита за веру, за церкви… а надо мной, – горько усмехнулся Богдан, – насмеялся, наглумился…
– А король? – воскликнул Чарнота.
– Король, оскорбленный, вышел со слезами из сейма. Он мне сказал: «Я вам дал права, привилеи, они у Барабаша… отчего же вы их не защищаете?»
– А где же эти права? Где эти привилеи? Мы о них слышали, а не знаем, где они и что в них? – оживились слушатели и зашумели, загудели, как всполошенные в улье пчелы.
– Права эти спрятал Барабаш меж плахтами у жены и хотел было скрыть их от народа, этот перевертень, изменник, но я их добыл, – штучным способом, а добыл… вот они! – вынул Богдан из-за пазухи свернутый пергамент с висящей печатью и потряс им над головой. – Вот здесь, на этом папере, утверждены королем наши права на веру, на землю, на вольный строй.
– Вот это дело! – ударил рукой бандурист по бандуре, и она весело зазвенела.
– Молодец батька! Хвала! Слава ему! – вспыхнули оживленные крики.
– Ну, так и добре, – отозвался, наконец, молчавший все время Тетеря. Он с появлением Богдана понял, что его дело проиграно вконец и не пробовал уже больше бороться против течения, а утешал лишь себя тем, что новые обстоятельства, быть может, откроют для него и новую лазейку.
– Эх, брате! – вздохнул Богдан. – Добре, да добро это только лишь на бумаге… затем-то мне и прибавил наияснейший круль: «Бессилен-де я, как видишь сам, поддержать, укрепить свои наказы, а вы же сами воины и можете постоять за свои права; вам их топчут насилием, гвалтом, так и вы защищайтесь таким же способом, ведь есть же у вас рушницы и сабли».
– О правда! – вспыхнул Богун. – Маем рушницы и сабли, и клянусь господом богом, что дадим мы чертовскую им работу! Гей, казаки, товарищи, друзи! – крикнул он звонким голосом. – Бросим под ноги все домашние расчеты и споры и ударим все дружно на лютого ворога, да ударим так, чтоб сам сатана задрожал в пекле!
– Так! Ударим все как один! – загремела толпа, и оживленные лица вспыхнули у всех решимостью, а глаза засверкали отвагой.
– Я знал, что низовцы сразу протянут на доброе, святое, общее дело свою могучую руку, – выпрямился и словно вырос Богдан; голос его окреп и звучал теперь властно. – Я везде разослал вестунов, чтоб оповестили мученику-народу, что слушный час, час освобождения от египетского ига настал, народ только и ждет этого клича… Ему один конец… Стон ведь и ужас стоят везде от ляшского ярма!
– В поход сейчас! – обнажил саблю Богун.
– В поход! Всем рушать! Веди нас! – заволновались все, забряцали оружием.
– Без помощи? – возразил Богдан.
– Ударим и разнесем! – поднял кулак Чарнота.
– И Москва, единоверная соседка, под боком, – вставил Бабий.
– Московское царство с Польшей мир заключило, – заметил Богдан, – и вряд ли его нарушит; а Крым на Польшу зол: она ему вот третий год дани не платит, так он за свое да с нами еще так ударит на ляхов, что любо… ведь татаре нас только и боятся… мы оберегаем добро нашего ворога, а коли мы их попросим на помощь… так они – «гош-гелды»… Там у меня есть и приятели даже – перекопский наша Тугай-бей.
– Неладно только что-то… – почесали старики поседевшие уже чуприны. – Словно неловко: защищать идем веру с неверою.
– Не грех ли? – уставился глазами в землю бандурист и покачал раздумчиво головой.
– И грех-таки, и стыд подружить с бусурманом, – поднял горячо голос Тетеря, обрадовавшись, что поймался Богдан на плохом предложении. – Ведь его только впусти в родную землю, так он опоганит и церкви… и с нас сорвет польский гарач.
– Что ты плетешь? – крикнул Богун на Тетерю. – Татарин хоть и нехристь, а слово держит почище католиков и поможет скрутить нам заклятого врага… Тут каждый лишний кулак за спасибо; а он что-то крутит да вертит хвостом.
– Да и церквей наших он не тронет, – вставил Кривонос. – А христиане твои их отдают на хлевы.
– Орудуй, орудуй нами, Богдан! – завопили все.
– Сегодня, братья мои любые, думаю в Сечь, – просветлел и ободрился Богдан, – а завтра и в Крым; там оборудую всем я справу, а тогда с богом…
– Слава! Слава Богдану! – замахали шапками казаки.
– А мы тем временем запасемся оружием и припасом, – заметил отрезвившийся сразу Сулима.
– Вот вам ключи! – выступила вперед вдруг Настя, разгоревшаяся, что мак, с сверкающими агатом глазами. – За веру, за волю все нажитое добро отдаю… Берите его, славное лыцарство, на поживок!
– Вот так Настя! Сестра казачья! Орлица! – загалдели кругом восторженные голоса, а Сулима с Чарнотой бросились ее обнимать.
– Мы тоже все, что есть у нас, отдаем на святое дело, – начали сбрасывать с себя и серьги, и кораллы дивчата.
– Ну, и шути с дивчатами! – загорелся Богун. – Да коли у нас такие завзятые сестры, так я готов и с голыми кулаками ударить на врага, ей-богу! Только скорей бы: чешутся руки!
– Орел! – обнял его растроганный Кривонос. – Вот и я таки дожил до пира, – уж и напьюсь, уж и погуляю, и посчитаюсь кое с кем!
Начали обниматься казаки и с запорожцами, и с голотой, но это уже были не пьяные, дешевые объятия, а это было братанье на жизнь и на смерть, это было забвение и прощение всех взаимных обид и слитие душ во единый великий дух, окрылявшийся на спасение родины, на защиту веры, на бессмертную славу.
– Сроднимся все! Сольемся в одну реку и потопим врагов! – раздавались то там, то сям возгласы и разразились, наконец, общим единодушным криком:
– К оружию, братья! До зброи! Веди нас, батько Богдане, всех на врагов. Ты наш атаман и вождь!
– Не сгинет Русь с таким батьком! – махал торбаном Бабий.
– Нет ни у нас, ни на целом свете лучшего вождя, как наш Хмель! – надрывался Чарнота.
– Атаман! Атаман! – зашумели кругом разгоряченные головы и поднялись шапки вверх.
– Что атаманом? – гаркнул Богун. – Гетманом пусть будет Богдан, гетманом и Запорожья, и всей Украины.
– Да, звезды гаснут при солнце, – воскликнул вдруг и Тетеря, бросивши свою шапку под ноги Богдану, – кланяюсь нашему славному гетману, нашему атаману и вождю.
За шапкой Тетери полетели к ногам Богдана и шапки, и шлемы, и шлыки.
Смущенный стоял Богдан и молча кланялся во все стороны: неиспытанное волнение зажгло ему краской лицо; великое дело, вручаемое ему, подняло высоко его голову, необъятное чувство и страха за ответственность, и радости за доверие к нему, и воодушевления за благо народа наполнило грудь его священным трепетом и затруднило дыхание.
– Спасибо вам, товарищи, други верные, спасибо за честь и за славу, – наконец овладел он своим голосом, – но она чересчур велика, не по мне, есть постарше и по-достойнее.
– Не ко времени теперь церемонии, друже, – протянул Богдану руку растроганный Кривонос, – сам знаешь, что ты только один можешь стать во главе такого великого дела, грех и позор даже подумать отказаться.
– Просим! Кланяемся! Богдану-гетману слава!
Не выдержал Богдан такого напряжения охвативших его пламенем чувств, и заплакал; на его вдохновленном отвагой и надеждой лице играла радостная улыбка, глаза сверкали гордым счастьем, а между тем из них неудержимо срывалась слеза за слезой.
– Не отчаивался я, дети мои, братья… – распростирал он всем руки, – вся жизнь моя… вся душа… все думки за вас и за мою несчастную отчизну… только рано еще про гетманство думать, дайте срок… отшибем сначала врага… а потом уже всею землей… всем-миром помыслим. Теперь же вождем вашим быть согласен и кланяюсь всем за эту великую честь низко…
– Богдану Хмелю, атаману нашему, слава! – заревели все, окружив волновавшеюся стеной батька.
– О, задрожит теперь панская кривда в хоромах! – выхватил из ножен свою саблю Богун.
– Мы их, клятых, окрестим в их власной крови! – гаркнул Кривонос.
– На погибель им, кровопийцам! Смерть врагам! – засверкали в воздухе клинки сабель.
– Да, погибель всем напастникам и утеснителям нашим! – возвысил грозно голос Богдан. – Я чувствую, что в груди моей растет и крепнет богом данная сила. Да, я подниму бунчук за край мой родной, я кликну к ограбленным, униженным детям клич, и все живое повстанет за мной, поднимется, как роковой вал в бурю на море, и потопит в своем стремлении всех наших врагов. К, оружию же, друзья мои! На жизнь и на смерть! – взмахнул энергично своей саблей и новый атаман.
– За веру, за край родной! – загремело громом кругом, и сотни рук протянулись к шаплику, подняли его с своим новым батьком-атаманом на плечи и понесли к лодкам, стоявшим у берега Днепра наготове.
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 2, с. 343 – 351.