38. Хмельницкий добывает
королевские привилеи
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
Между тем Богун и Ганна, сидя в конце стола, следили с лихорадочным, мучительным вниманием за происходившими сценами.
– Одно мне не по сердцу, – говорил негромко Богун, наклоняясь к Ганне и сжимая свои черные брови, – не верю я Пеште, а он тут, – взглянул он в сторону Пешты, который сидел все также молча, не принимая участия в общем разговоре, и только бросал по сторонам угрюмые взгляды.
– И дядько не лежит к нему сердцем, – ответила Ганна, – но что было делать? Нет в нем верного ничего, обойти приглашением, пожалуй, разгневается, – завистлив он очень, – и передастся ляхам.
– Так, так, – закусил свой ус Богун и бросил быстрый взгляд в сторону Барабаша, который теперь уже совершенно раскис, размякнул и смотрел какими-то масляными глазками на прислуживающих дивчат, словно жирный кот на птичек. – Не могу его видеть, – прошептал Богун глухим голосом, наклоняясь к Ганне, – так вот и подмывает раздавить голову этой гадине! Когда я увидел, что он протянул к тебе руку… нет, – отбросил казак резким движением голову назад, – не могу так кривить душой, как они!
– Ты думаешь это легко дядьку? – подняла на него глаза Ганна. – Для блага нашего…
– Знаю, знаю! – перебил ее горячо Богун. – У него золотое сердце, разумная голова и ловкий язык! А я со своим ничего не поделаю! Казацкий! Рубит только с плеча, да и баста! Но ты скажи мне, – оборвал он сразу свою речь, – я слышал о том горе, которое постигло его, – как он теперь?
– Забыл, все забыл, – произнесла с воодушевлением Ганна, – ты посмотри на него, вон как светится седина, а морщины? Не легко они ложатся, но все забыл он теперь для счастья нашей бедной родины. Да и кто мог, брате, думать в такое время о своем горе?
– Правда твоя, Ганно, – поднял энергично голос Богун, устремляя на нее свои черные, горящие воодушевлением глаза, – стыд тому, кто в такую минуту сможет подумать о себе!
В это время громкий голос Богдана, прозвучавший с каким-то особым выражением, заставил всех замолчать и насторожиться.
– Так, свате, так, – говорил он, все подливая Барабашу меда, – а волнуется народ и казацтво все через слухи о тех привилеях, которые выдал тебе король. И надо же было разболтать об этом в народе! Только гуторят теперь, бесовы дети, будто ты их припрятал нарочито для того, чтобы самому ими воспользоваться.
– Вздор, куме, ей-богу, вздор! – покачнулся Барабаш. – Ну, и на что мне эти королевские цяцьки? Да они имеют столько же веса, как прошлогодний снег! Слыхал ведь…
– Правда-то правда, – согласился Богдан, – да народ волнуется из-за них… А когда доберется… ой-ой-ой! Не знаю, и как это ты не боишься только держать их, куме?..
– Фью, фью! – свистнул Барабаш.
– Уничтожил их? – вскрикнул побледневший Богдан.
Все так и застыли на местах.
Барабаш отрицательно качнул головой.
– Припрятал, стало быть?
– Хе-хе-хе! – расплылся Барабаш в какую-то глуповатую, довольную улыбку, и пьяные глаза его взглянули хитро на Богдана. – Ты думаешь, что я их так на виду и держу? Эх, не такой я простой, куме… как могу на первый раз сдаться… да, – покачивался Барабаш и обводил все собрание пьяными, но еще плутоватыми глазами. – Меж жинчиными плахтами, – нагнулся он к самому уху Хмельницкого, – у скрыньци лежат… жинка так и возит с собою…
– Ха-ха-ха, – покатился со смеха Хмельницкий, и лицо его покрылось яркою краской, а в глазах сверкнул торжествующий огонь, – не может быть, куме! Прости меня, а я не верю, чтоб можно было… Ха-ха-ха! Меж жинчиными плахтами, говоришь?
– Ей-богу… чтоб я не дождал святого праздника, – говорил заплетающимся языком Барабаш, ударяя себя кулаком в грудь, – оно, видишь… оно безопаснее… туда, думаю, не всякий полезет… Меж тем и думка такая: а что, как кривая казаков вывезет… – говорил он, уже не стесняясь ничьим присутствием, – тогда мы и вытянем из подспуда привилеи… и объявим… вот и нам перепадет…
– Xe-xe-xe… – всколыхнулся он и едва не опрокинулся, – хе-хе-хе… перепадет на зубок!
– А отчего же пани полковникова не сделала мне чести? Засиделась в Черкассах?
– Какое? – вскинулся Барабаш. – Клятая баба… меня одного не пускала, но бог сжалился… заболела… Так я ее у Строкатого… у свата… на хуторе и кинул…
– У Строкатого, в Лыпцах?
– Гм… гм!.. – мотнул Барабаш головою.
– Ай да кум, ай да старшой! – закричал Богдан, подымаясь с места. – За здоровье его да за его мудрую голову, дай, боже, чтобы у нас побольше таких было…
– Слава, слава, слава! – закричали кругом шумные голоса.
Началось всеобщее целование. Нос и Нечай поддерживали Барабаша; но, несмотря на это, он едва стоял на, ногах и сильно покачивался вперед. Теперь он уже совершенно растрогался. Глаза его слезились, язык едва ворочался во рту.
– Спасибо, спасибо… детки… батьки!.. – говорил он, утирая глаза и целуясь со всеми… – Дай, боже, вам… и того… и сего… и всякого… А тебе, Богдане… уже так ты меня развеселил, потому один я на свете несчастный… А полковница иссушила меня, панове… а ты, Богдане… давай побратаемся… потому один я… ей-богу ж, один как палец! – уже совсем захныкал Барабаш.
– Добро! – согласился Богдан. – Только ты прежде, куме, сядь, а я тебе для побратанья такой венгржинки поднесу, какой ты и у гетмана не пробовал! Эй, Катря и Оленка, сюда! – скомандовал он дивчатам, которые уже тут и стояли. Краснея и робея, подошли они к отцу. У одной в руке была пузатая фляжка, вся седая от моха, у другой на подносе две солидные чары.
– У-у, – потянулся к дивчатам Барабаш, – цыпля-точки… курип… курип… курипочки… малюсенькие… беленькие… пухленькие, у-х! – потянулся он и ущипнул Оленку за подбородок. – Люблю таких… пухляточек.
– Да ты пей, пей, куме, – поднес ему чарку Богдан. Барабаш опрокинул ее в рот и зажмурил от блаженства глаза.
– Ну, утешил ты меня, куме, – залепетал он, склонясь головой на плечо Богдана, – утешил. Проси теперь что хочешь – все дам… Дивчатки… курипочки… цыпляточки… берите у меня все… я один… все равно пропадет… берите и саблю… и пистоли… и все, все, что хотите…
– Ну, это на что им! – усмехнулся Богдан. – А вот, если твоя милость, перстенечек да хусточку на память им дай, чтобы помнили твою ласку…
– Нате, а тебе, Богдане, вот эту печатку…на спогад, – снял он кольцо, печатку и хустку.
– Спасибо, друже и куме! – обнял его Богдан.
– А кури-по-чкам… сам я надену и за это их по-це-це-лую… старому можно… ей-богу… не оскоромлю… у-х! Пухленькие… – потянулся он было к дивчатам, но покачнулся и непременно бы свалился под стол, если бы Нос не поддержал его. – Курипочки… цяцяные… знаешь, кучме, пух-ленькие… кругленькие… – лепетал он уже с полузакрытыми глазами, стараясь вывести пальцами какие-то круглые очертания и опускаясь головою на стол.
Но Богдан уже не слышал его пьяного бормотания. Зажавши в руке кольцо, печатку и хустку полковника, он быстро вскочил в сени.
– Тимко! – крикнул он, задыхаясь от волнения.
– Тут, батьку, – отвечал молодой казак, который уже поджидал с нетерпением отца.
– Оседлан конь?
– Готов.
– Лети стрелой к полковнице на хутор… в Лыпци, до Строкатого… вот хустка, печатка и кольцо Барабаша… Скажи ей, что полковник велел выдать тебе те привилеи, которые он получил от короля и запрятал между ее плахт в скрыньку… Скажи, что их нужно передать сейчас же пану старосте… а то казаки сделают наезд…
– Ладно, батьку!
Смелое лицо молодого хлопца горело решимостью.
– Не забудь ничего.
– Все помню.
– Лети ж, не жалей коня: помни, от этого зависит все дело.
– В час буду назад!
Хлопец вышел из сеней, и через несколько секунд до Богдана долетел звук крупного конского топота. Богдан выглянул в двери и увидел, как Тимко промчался мимо дома во весь карьер. «Ну, с богом», – произнес он мысленно и возвратился в большую светлицу. В комнате уже темнело, но никто не думал зажигать свечей. Все столпились в величайшем волнении посреди светлицы, Барабаш уже лежал совершенно пьяный, склонившись головою на стол, иногда только из его полуоткрытого рта вырывалось какое-то неопределенное и бессмысленное мычание.
– Кого послал? – окружили Богдана старшины.
– Тимко уже полетел.
– Ладно, – произнес Нечай, – а эту рухлядь, – указал он на Барабаша, – помогите мне кто выволочь, чтоб не мешала тут.
– Идет! – согласился Нос.
– Ну, и выпасся ж на наших спинах, – крякнул Нечай, подымая за плечи, тогда как Нос взял его за ноги – словно кабан откормленный!
– Мм! – промычал Барабаш, приподнимая веки и, взглянув тусклыми, пьяными глазами на Нечая, пробормотал бессвязно: – Пухленькие… знаешь, куме… пух… пух… х… х…
Выволокши огромное тело Барабаша, Нечай и Нос вернулись в светлицу. Зимние сумерки быстро надвигались. Никто не садился больше за стол; в полутьме, он выдвигался какою-то безобразною грудой с опрокинутыми скамейками и лавами и кругами меда и вина.
– Седлать коней! – распоряжался Богдан отрывистым, напряженным тоном. – Ты, брат Богун, да Ганджа, да сын мой Тимко со мной на Запорожье… сейчас же, не теряя времени, чтобы не успели нас слопать паны… Тебе, Ганно, поручаю дом мой… охрани его… с тобою будут Варька и дед. Вы, братья, – обратился он к старшинам, – ждите наших известий… сидите тихо и смирно… валите все грехи на меня… не подавайте никакого подозрения до тех пор, пока мы не встретимся с вами лицом к лицу.
– Ладно, батьку! – отвечали кругом взволнованные, напряженные голоса.
– Ты, Пешта, – обратился Богдан… но ответа не последовало… – Да где же он? Где Пешта?
Все старшины осмотрелись кругом; Пешты не было.
– За обедом сидел; я сам следил за ним все время, – заметил с тревогой Богун.
– Ушел? Когда?
Все молча переглянулись: никто этого не заметил. Лицо Богдана потемнело.
– Недобрый знак… – произнес он глухо, проводя тревожно рукою по голове, – когда б только Тимко благополучно вернулся…
Никто не ответил ни слова. Кругом разлилось какое-то сдержанное зловещее молчание…
Прошло с полчаса; в комнате уже потемнело настолько, что лица всех присутствующих казались какими-то бесформенными пятнами, но об освещении не вспоминал никто. Все прислушивались с каким-то мучительным напряжением… Ничтожный шорох казался бы грохотом в этой тишине, но кругом было тихо.
– О боже, боже, боже! – шептала Ганна, сжимая до боли руки. – Ты не допустишь, не допустишь, нет!
Прошло еще томительных, ползущих полчаса.
На небе уже выступили звезды; огромная огненная комета смотрела зловещим оком прямо в окно,
В большой светлице, наполненной людьми, не слышно было ни слова, ни звука; казалось, каждый боялся дыханьем своим нарушить безмолвную тишину. Становилось жутко.
Проползла еще одна тяжелая минута, другая.
Вдруг Богдан встрепенулся, поднялся нерешительно с места, простоял с секунду и бросился из комнаты.
– Что? Что там? – раздался чей-то голос.
– Тише! – крикнул нетерпеливо Нечай и припал ухом к окну.
Издали донесся слабый топот. Ближе, ближе, явственнее. Вот уже ясно слышен топот летящей стремглав лошади.
Еще… еще…
Дверь порывисто распахнулась, и на пороге показался Богдан. В руке он держал высоко над головою толстый пергаментный лист, перевитый лентой.
– Добыл! Есть, братья, есть! – крикнул он прерывающимся, захватывающим дыханье голосом. – Это наш стяг к свободе! – поднял он высоко свиток.
– Бог за нас! – перекрестились умиленно старшины.
– А мы за него, братья! – произнес он торжественным тоном, опуская на стол бумагу. – Теперь же поклянемся перед господом всевышним, пред этим страшным мечом его, – указал он на горящую комету, – что никто из нас не отступит от раз начатого дела и не выдаст ни словом, ни делом братьев!
– Клянемся! – перебили его дружные голоса.
– Что забудем на сей раз все свои хатние чвары, забудем жен, матерей и детей и не скривим душой перед братьями ни для какого земного блага!
– Клянемся! – перебили его опять дружные голоса.
– Поклянемся же и в том, – продолжал Богдан с одушевлением, и голос его задрожал, как натянутая струна, – что не пожалеем ни крови, ни мук, ни жизни своей и что не отступим до тех пор, пока не останется ни единого из нас!
– Клянемся господом всевышним и страшной карой его! – раздался горячий, захватывающий душу возглас, и десять обнаженных сабель опустилось со звоном на стол.
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 2, с. 291 – 297.