Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

4

Марко Вовчок

Тем временем Шмель деятельно занимался смотринами, носился, как одержимый, туда и сюда – жениться! жениться! жениться! – нажужжался до хрипоты, крылья уже отказывались ему служить, а толку было мало, дело не налаживалось.

Прежде всего он примчался к старому абрикосовому дереву, где по дороге к Пацюку он заметил прекрасную Осу. Оса была тут и прекрасна <золотистая, легкая> – золото, украшенное черными лентами, прелестно блестевшая на солнышке <своими> прозрачными крылышками. Она деловито жужжала, усердно работая над огромным абрикосом – абрикос переспел, треснул посредине и из него сочился густой сладкий сок. Шмель приблизился, и <зажужжал тихонько, деликатно, чтобы ее сразу не спугнуть> она не оглянулась. Он зажужжал громче, еще и еще громче – <не обращает> ни малейшего внимания. Он сделал несколько туров около абрикоса, все уменьшая и уменьшая объем тура <круги> – <крутая головка> по-прежнему мелькал только затылок круглой головки, углубленной в работу. Он закружился, как волчок, около самого абрикоса и наконец таки заставил ее обернуться и Встретился с нею глазами – ни чуточки приветливости, не то что восхищения. Она смотрела, точно перед нею не красавец Шмель, а сухой древесный сучок. Непостижимо! Какое-то недоразумение; да не близорука ли она? Ну, конечно, близорука! Как только женюсь, куплю ей pince-nez… или, еще лучше, лорнет…

– Вы не замечаете бедного Шмеля, – продолжал он умильно, но тем тоном и с тем видом, с какими могущественный принц снисходит до шутки с слабым насекомым.

Оса молчала и в ее устремившихся на него озабоченных, блестящих, холодных глазах не было и тени чего-либо похожего на привет <одобрение>.

– А я, между тем, сейчас готов для вас броситься в огонь, в воду или в бездну! – прогудел <он> Шмель еще умильнее.

Он часто летал около господского балкона и слыхал, как родственник генеральской экономки щеголь поручик (он, поручик, боялся темноты, своего командира, мышей, холодной воды, быстрой езды, привидений и проч.) <говорил это> приятно так пугал барышень и считал, что это удачный оборот речи.

Ее глаза не смягчились, – напротив. Прозрачные крылышки нервно задрожали и как будто шевельнулось жало…

Решительно она близорука! К тому же отроду не видала такого <красавца> Шмеля и, понятно, поражена, сконфужена…

И чтоб дать себя лучше разглядеть, а скромную Осу ободрить, он чуть не вплотную подлетел к абрикосу, отвесил такой глубокий поклон, что превратился в скобку, не утерпел, чтоб не брякнуть воображаемыми шпорами (как поручик брякал настоящими), и слегка прищурился (тоже копируя поручика), улыбаясь и как бы говоря:

– Не бойся, не бойся, насладись содержанием моих красот.

Но что за удивление? Оса сухо прожужжала, что будет очень обязана, если он улетит своей дорогой и не будет мешать ей работать.

Очутившись в положении беспечно и весело гулявшего, которого вдруг окатили целым ушатом ледяной воды, он, однако, постарался отряхнуться и оправиться и снова начал было жужжать о своей готовности в угоду ей ринуться в какую угодно пропасть, но вдруг почувствовал жестокий ужал…

Неужели она?

Она несомненно. Это говорили ее разъяренные глаза и движения и последующие один за другим едкие ужалы… Из абрикоса, между тем, выползла еще Оса, за нею другая, за другой третья, все одинаково черные с золотом, одинаково легкие и проворные, одинаково прозрачны крылья, свирепые, и все вместе напустились < напали > на него, как бешеные, – четыре блестящие головки без перемежки его стукали, четыре жала без передышки жалили все яростнее и яростнее… Кое-как он, наконец, вырвался и бежал, оглушенный и ослепленный, жестоко изъязвленный физически и нравственно.

Он несколько пришел в себя на ветке густолиственной, усыпанной темно-пурпурными ягодами шелковицы и постарался собраться с мыслями.

– Хорошо они вас, бестии, обработали! – вдруг услыхал он снизу и, присмотревшись, увидел щеголеватого стройного Мышонка, который, поглаживая усики и улыбаясь, смотрел на него, сидя в расщелине грушевого пня, сплошь увитого цепким хмелем.

– То есть как это? – надменно встрепенулся Шмель.

– Уж вам всех лучше знать как, – отвечал Мышонок, прижимая лапкою усики, словно желал подавить разбиравший его смех, и слегка прищуривая один, поблескивающий точно алмазик глазок.

«Кажется, фатишка!» – подумал Шмель и с достоинством высокомерно прогудел:

– Если желаете поближе быть к истине, так это я их обработал!

– Будто?

И Мышонок снова прищурил свой алмазный глазок. «Пренеприятный фатишка!» – решил мысленно Шмель и с апломбом продолжал громко:

– Я, видите, выбираю невесту – всем это известно, и невест явилось такое множество, что ими хоть пруд пруди – и вдруг эти безобразные желтые Осы вообразили, что мой выбор мог пасть на одну из них… Ну… и пришлось их образумить…

Мышонок так расхохотался, что оба его алмазика почти исчезли в складках шелковистой серой шкурки.

– Что вас так потешает? – спросил Шмель.

Он спрашивал сдержанно, но в его груди начинал клокотать гнев.

– Я вспомнил, как вы их обрабатывали, – отвечал Мышонок. – Могу сказать, была игра!

И он покатился со смеху – юн был, не сумел сдержаться, но понял неприличие своего хохота и юркнул в дупло. Шмель посидел с минуту, укрощая биение сердца. Стоит ли обращать внимание на эту ничтожную мразь Мышонка, который несомненно до смерти завидует его, Шмеля, уму, красоте и успехам. Ну, да, успехам, потому что случай с глупыми Осами не в счет… и ничего не доказывает… Противные злючки просто обезумели… Теперь, наверно, рыдают и сами себя жалят <рвут на себе волосы >. Стоит ли волноваться из-за такого пустяка! (Однако он волновался). Летим-ка в земляничник, к синему шалфейному кусту, отыщем замеченную красавицу Бабочку и, если достойна, посватаемся и женимся!

И полетел.

Жениться! Жениться! Жениться! Бабочки не было на прежнем месте, на синем шалфее, но она была недалеко, сидела на шалфее розовом, нарядная, веселая, увлеченная, очевидно, приятною беседой с Мотыльком, тоже нарядным, веселым и увлеченным беседой с нею. (Он почему-то ужасно не понравился Шмелю – бывают такие мгновенные и необъяснимые антипатии) <понятно – чего>. <«Странно, что она так весела? – подумал Шмель. – Она потешается над этим вульгарным франтом! »>

Бабочка прехорошенькая. Нечего и говорить, что царит на балах и ни с кем, кроме высокопоставленных насекомых, не танцует. Судя по туалету – колоссально богата. Очень ему, Шмелю, подходящая партия.

Очевидно, инцидент с Осами произвел на него не особо глубокое впечатление. Правда, вначале он как будто выказал некоторое колебание, подлетал медленнее, гудел тише, но затем <его, как говорится, прорвало> на него, так сказать, снова нахлынула обычная самонадеянность, он раскланялся развязнейшим образом с Бабочкой и тотчас же бухнул о счастье слушать музыку – в земляничнике гремел отличнейший хор любителей – в обществе такой прекрасной соседки, как она, Бабочка.

При этом Мотылек на него покосился, а он вызывающе пошевелил сяжками.

Бабочка – вовсе не принадлежала к застенчивым и не скупилась на гримаски – улыбнулась, сделала гримасу extra и предположение, что он, Шмель, вероятно, замечательный музыкант, непременно очаровательно поет и артистически играет на скрипке. Она, Бабочка, обожает все музыкальное и не могла бы существовать без музыки, – в музыке так много поэзии! Он, Шмель, конечно, играет les cloches du monastère?

– Еще бы! Это моя любимая пьеса. Я ее каждый день играю…

(Он отроду не прикасался к скрипке и в первый раз в жизни слышал о cloches du monastère.)

Такая божественная пьеса! Но трудная и мало кому удается.

– Мне, кажется, удается (с усмешкой чувствующего себя гением, но желающего покрасоваться под легким – очень легким – покровом скромности).

– Вы поете: «Ах, няня, няня, что со мною?»

– Разумеется.

(Не только не пел, даже не слыхал).

– Ах, дивная песенка! Вы ведь тенор.

– Да, я… я тенор… я…

– Однако, мне пора и я должен откланяться, – прервал их разговор Мотылек, обращаясь к Бабочке и шевеля < приподнимая > крылышками.

Он все угрюмее и угрюмее косился на Шмеля и в глазах его начинали посверкивать гневные искорки.

– Ах-ах, погодите! Я вас не пущу! – воскликнула Бабочка. – Вы мне обещали… Не могу же я лететь домой одна!

– Я вас провожу, – тотчас вызвался Шмель, – под моей охраной вы…

– Нет, нет, Мотылек, я вас не пущу! не пущу! не пущу! « – воскликнула Бабочка, точно не слыша <не обращая внимания на> предложения Шмеля. – Я боюсь летать одна…

– Вот господин Шмель предлагает свои услуги, – не без горечи заметил Мотылек. – Позвольте пожелать вам <и господину Шмелю > доброго вечера и приятной прогулки!

– Предлагаю, предлагаю, – прогудел Шмель <охорашиваясь> таким тоном, словно предлагал неоценимый клад, за кот[орый] долж[ны] ухватиться обеими руками.

И он еще решительнее пошевелил крылышками…

– Я совершенно не знаю господина Шмеля, – воскликнула Бабочка, – и даже изумляюсь, что он позволил себе обратиться с разговором к незнакомой девице! Я, кажется, не подала ему повода… Летим отсюда, летим… О, летим вместе!

Мотылек слабохарактерн[ый] тотчас уступил и, бросив уничтож[ающий] взгляд на Шмеля насмешливого торжества, шепнул Бабочке, что, невзирая на ее коварство, готов лететь с нею на край света.

И они улыбнулись друг другу, поднялись и полетели.

– Фи, что за глупый, грубый увалень этот противный Шмель! – <засмеялась Бабочка, так, чтобы слышал Шмель, поднимаясь лететь > внятно донеслось до Шмеля. – Я ведь нарочно тотчас же не прогнала его – мне хотелось посмеяться. К тому же лгунишка! Фи! Фи!

Она, как и многие Бабочки, любила, нанеся рану, еще <влить> впустить в нее капельку яда.

Шмель остался на шалфейном кусте, трепещущий от огорчения и негодования.

Ах, коварная, трижды коварная Бабочка! Да что это, явь или сон. Назвать его увальнем… назвать его лгунишкой! Положим, он <немножко> приврал, но так… чуточку… пустяки.

Тут ему стало немножко стыдно своего вранья по поводу игры на скрипке и тенорства (у него ведь тоже были [нерозб.] правила, только они не служили ему, если позволено так выразиться, повседневным подспорьем, а плесневели, как не имеющий спроса залежалый товар), но он тотчас же стряхнул с себя этот стыд: ну да, он приврал о скрипке и проч[ем], да ведь это сущий пустяк. Да кроме того, это в последний раз – он заклялся. И нечего об этом думать…

И его мысль перенеслась на Бабочку, ее коварство, нанесенное ему оскорбление, и он снова себя спрашивал – явь это или сон <и не находил объяснения чудовищно разыгравшейся встрече яростно>, кипятился, гневно ударял сяжками, <гневно> свирепо <жужжал> кружился, угрожающе жужжал… Наконец, пароксизм мятежных чувств окончился, он стряхнулся и принял решение:

– Летим свататься за Паучиху!

И полетел: Жениться! Жениться! Жениться!

Перелет был порядочный, – павильон находился на старом балконе, на южной стороне, между треснувшей колонной и ветхой балконной решеткой, которую удерживал от падения сплошь увивший ее дикий виноград, – но он совершил его быстро, несколько запыхавшись, опустился на жасминный куст и, хотя предпочитал нижние ветки, взобрался на самую верхушку в уровень с павильоном Паучихи.

Его опасения не застать ее дома рассеялись. Она по-прежнему <мечтательно> сидела за кружевными занавесками и мечтательно глядела вдаль.

«Не чета Осе или Бабочке! – подумал Шмель. – Сейчас видно, что это нежное, деликатное, утонченное создание! И вместе с тем – что редкость – величественна! Воображаю, какова она в своем темном бархате и фижмах, когда принимает гостей и приглашает к обеденному столу!»

Он прогудел приветствие и попросил позволения представиться: ее сосед, не из близких, но горящий нетерпением засвидетельствовать ей свое почтение и предложить отныне совершать жизненный путь вместе…

Но что это? Она убегает в глубину павильона? <Смущена?> Очевидно, потрясена, смущена… не верит… Настигнем ее и успокоим…

Он вмиг перелетел пространство, отделявшее его от павильона, франтовато, без всякой опаски, опустился на упругий помост и… помост этот вдруг дрогнул, затрясся, дал трещину… Он хватается за окраину <разверзшей> расселины, увлекает окраину за собой, хватается за другую – то же самое, попадает в какие-то мягкие, но крепкие, как сталь, тенета, тенета эти кругом его обволакивают, пеленают <душат>, спеленутый, полуудушенный, он проваливается, катится кубарем <стремглав скатывается вниз> и шлепается в фарфоровую полоскательную чашу с водой, в которой генеральская экономка белила рис для фабрикации пудры…

<Можете себе представить.> Понятно, что небо показалось ему с овчинку и он долго не мог прийти в себя.

Наконец опомнился и попробовал выпутаться.

На его счастье, во-первых, по рецепту экономки Варвары Флегонтьевны <для беления риса на пудру> на рис для пудры наливается воды всего на палец – ни больше ни меньше, во-вторых, рис уже порядочно разбух, а в-третьих, обволакивающие его тенета в одном месте лопнули. Все это, вместе взятое, помогло ему выпростаться из тенет и выкарабкаться из полоскательной чашки.

Однако голова у него еще так кружилась, что он не в состоянии был отчистить приставшую кое-где к брюшку влажную паутину и неподвижно сидел на пошатнувшейся ступеньке балкона.

– Что с вами, юноша? – раздалось около него.

Это был старый Уж, давний знакомый, который случайно полз мимо и остановился. < – Что такое вас>

– А, здравствуйте! – сказал Шмель.

– Здравствуйте, здравствуйте… Что это вас постигло? Глаза старика блестели. Он был прелюбопытный – медом не корми, только дай или покажи новинку.

– То есть как это постигло? – спросил в свою очередь Шмель, стараясь выпрямиться и глядеть молодцом.

– Да вы сидите наподобие надгробной урны… крылья помяты, на брюшке какие-то обрывки, взъерошены… Что тут лукавить, ведь вижу! Ну, ну, рассказывайте! Я ведь и так все чисто-начисто знаю!

– Ах, это вы о том, что я упал? – сказал уж чересчур равнодушно Шмель. – Оступился немножко и… упал… сущий пустяк!

– Упали? Откуда упали? А крылья? Почему не летели?

(Любопытные Ужовы глаза так и стреляли, так и пронзали все вокруг, стараясь отыскать, откуда мог Шмель падать и упасть.)

– А что это Паучихины тенета висят клочьями? Да и у вас все брюшко в паутине! Эге! да это вас в ее тенета угораздило! И вы оттуда кувырком? Вот так пассаж! Благодарите создателя, что хоть кувырком выскочили!

– Вы ошибаетесь… но это неважно, – сказал Шмель. – <а вот вы> Вы, кажется, худого мнения о Паучихе… А один мой знакомый говорил, что это великолепное создание и… этот знакомый даже задумал на ней жениться…

– Жениться? Хо-хо-хо!

(Уж, отпетый старый циник <прыснул>, покатился со смеху.)

– Этот знакомый, – продолжал Шмель, как бы не замечая Ужова хохота, – <желает остепениться и своими добродетелями > такое насекомое, которое с гордостью может утешить самое огорченное существо.

– Утешить? Хо-хо-хо! Что значит этот хохот?

– Говорят, она неутешна и все оплакивает покойника?

– Оплакивает? Хо-хо-хо! Она его слопала! Хо-хо-хо!

Да ведь в этом доме, как в доме Пелопидов: непрерывный ряд злодеяний… Оплакивать! Хо-хо-хо!

И старый циник, не обращая внимания, как его последние слова шокировали Шмеля, с величайшим наслаждением принялся сообщать мельчайшие биографические подробности о покойном Пауке и живой Паучихе, к этому приплел историю одной Чекашки здравствующей]. К истории Чекашки – случай с Гадюкой, преступление Рака и проч. и проч. Наконец, немножко смущенный своей старческой болтливостью, но вместе с тем чрезвычайно довольный потешным приключением Шмеля, пожимаясь от смеха, хотя и стыдясь, уполз своей дорогой.

Совершенно старый сосед Илья Павлович, когда <нападет на> уличит в лукавстве внука или внучку, озадачит целым водопадом «историй» – у него их хороший запас, к которому он неустанно прибавляет, выудит чье-нибудь неприят[ное] приключе[ние] и уходит, заложив руки в карманы, сгорбясь, передергивая плечами, и ужасно доволен, посмеивается и немножко сконфужен – ведь не стариковское собственно дело подавать пример болтливости и веселого злоязычия.

«Неужто правда все, что говорил этот старый Уж? – думал Шмель. – Неужто она сама, собственными <своими> лапками повредила <свой> павильон? <чтоб меня> сбросила, а не пожрала меня, только потому что я велик – конечно, я очень велик (он надул брюшко), а если б я был поменьше?.. Невероятно! Тут что-нибудь да не так. Да, я велик (он еще пуще надулся) для нее… Ах, вот что: увидала, что я не для нее, и <хотела> провалила: не мне, так и никому не доставайся! Не похвально, но понятно и можно извинить… Потеряла голову от огорчения., нервная… Получше найдем!»

Между тем, чудесный воздух и животворное солнце сделали свое дело: Шмель оправился, бодро поднялся с покосившейся балконной ступеньки, загудел: жениться! жениться! жениться! и закружился с другой стороны господского дома, где целый ряд окон выходил на покатую площадку, за которой <высились> начиналась длинная каштановая аллея; <тут> на площадке когда-то красовались благоухающие цветы и кустарники, а теперь от цветов остались только самосеянки да некоторые неприхотливые одичавшие многолетки; лопух, крапива, повилика, полынь уже сделали тут <между ними> порядочные захваты, заскочил даже кустик хрена, пробирался из угла усик дикого хмеля и целый беспорядочный отряд черешневой, кленовой, липовой, грушевой поросли, поднявшейся из занесенных случайно зернышек, наступал и бодро удерживал позицию, невзирая на сильный отпор густых отпрысков от старых роз, дикого миндаля, жасмина, таволги и особенно сирени.

У одного из окон стояла золоченая клетка, неискусно починенная в двух местах плохой тоненькой проволокой; в клетке сидел маститый, несколько плешивый зеленый попугай и надтреснутым голосом напевал песенку, которую когда-то мастерски исполнял.

Malborongh sen vaten guerre

Ne sait quandreviendra .

Он, вероятно, забыл, что следует дальше, и только все повторял

Ne sait quand reviendra…

Ne sait quand reviendra…

Увидев его, Шмель (он кружился размышляя <раздумывая>, где теперь искать подходящей невесты) сейчас же подумал <блеснула мысль>: «Фу, вельможа! Вот если б у него была внучка <дочь>, сейчас бы на ней женился!»

Не долго думая, он стукнулся в окно (маститый Попугай страдал ревматизмом и боялся сквозного ветра даже тогда, когда его совсем не было), объяснил без обиняков, что намерен жениться и если у него есть внучка <дочка>, охотно возьмет ее в подруги жизни.

– Какая внучка <дочь>? Я вам задам внучек <дочерей>! – хрипло закричал маститый Попугай. – Нахальное насекомое! Внучка!

Он раздражительно принялся карабкаться по стойке, раза два чуть не оборвался, вскарабкался наконец на самый верх, откуда < видно > было видно в большое зеркало, отражавшее часть высокой комнаты с лепным потолком и позеленевшими розовыми букетами на серых обоях, с минуту посмотрелся, вздохнул и вдруг захлопал крыльями, не спустился, а скатился сверху стойки вниз и бешено заорал на Шмеля:

– Кто дал вам право являться сюда и задавать мне глупые вопросы? Чтоб вашего духу тут не было! Дерзкое насекомое! Прочь!

«Не стоит обращать внимания на старика, – сказал себе Шмель, удаляясь от Попугаева окна <он, который увидал в глубине комнаты на столике еще клетку маленькую, где прыгала желтая птичка>, – <он> старик завидует <мне> моей красоте и молодости и потому <болтает зря> разозлился… Внучка отнеслась бы иначе, – уж за это головой ручаюсь! Посмотрим-ка, нет ли где внучки…»

И он влетел во второе, в открытое окно и загудел по комнате: Жениться! Жениться! Жениться!

Он теперь твердо решил, что Осы, Бабочки и Паучихи не стоят его внимания, а надо избрать в другой сфере – вот, например, в таком знатном семействе, как этот злющий старик Попугай – уж барин так барин. По тому, как хлопает крыльями, как ругается, видна не простая порода, не плебейская…

Но внучки не оказалось, а налетел он на входившую в комнату экономку Варвару Флегонтьевну, и не произведи Варвара Флегонтьевна носовым платком порядочного ураганчика, который с такой силой откинул его, что чуть не расшиб о подоконницу, он бы, пожалуй, посватался и за Варв[ару] Флегонтьевну, замечательно круглую, замечательно внушительных размеров вдовую отставную капитаншу.

(Прошлым летом на именины отца Мелетия она, поздравив с именинами и с креслами – к именинному торжеству купили два прекраснейших – одно малиновое с белыми пуговками, а другое синее с голубыми, – пожелала испробовать эластичность покупки, легкомысленно втиснулась в малиновое и так в нем завязла, что соединенные усилия именинника, его семейства и многочисленных гостей вытянуть ее из тисков остались тщетны; пробовала, по своей страстности и самонадеянности, высвободиться сама, но при каждом ее движении малиновое кресло зловеще трещало; отец Мелетий густо пунцовел, матушка жалобно ахала от волнения, гости возбужденно вскрикивали: «Трещит! треснуло! треснет!» Пришлось послать за столяром, Макаром по прозвищу, который не без труда выпростал ее и заломил страшную цену за починку кресла, приводя в свое оправдание, что <одна> кресельная ручка <так> сильно повреждена, что на ее починку потребуется неделя времени, а то и больше, – ведь это не бревно, говорил Макар, а вещь дорогая, суптильная, десять раз примериться, пока один раз за нее возьмешься )

Шмеля порядочно стряхнуло и перекувыркнуло, но без членовредительства; он несколько замедленным летом, но благополучно перелетел в аллею, на высокий каштан, куда <его преследовал > донесся крик Варвары Флегонтьевны: «Ах, противный Шмель!»

«Глупая женщина! – сказал себе Шмель. – Не разглядит как следует и начинает махать… Будет каяться, да поздно!»

С каштана он перелетел на развесистую старую грушу, обдумывая куда направить путь дальше, как вдруг увидал на соседней ветке, немного повыше себя, такую прелесть, что у него дух захватило, – молодую, еще немножко желторотую, проворную и ловкую Воробьюшку… Вот именно та невеста, какую ему надо!

И он принялся кружить около ее ветки – на некотором расстоянии (предыдущие приключения <с Паучихой> прошли и не совсем <уж> бесследно), стараясь быть как можно грациознее и дать ей заметить золотую перевязь на спинке.

Еще < молодая > желторотая, но уже сообразительн[ая] и зоркая Воробьюшка <тотчас же его заметила> беззаботно чирикала и попрыгивала. От ее ничего не выпускающего глаза не ускользнуло ни кружение Шмеля около ветки, где она сидела, ни его желание подлететь к ней поближе и завести знакомство. Но она, разумеется, делала вид, что <его не замечает> не только не подозревает этого желания, но даже <его> самого Шмеля не замечает – невинна, наивна, беззаботна наслаждается прекрасной погодой, <и весело > резво попрыгивает, весело чирикает и только.

Веселое чириканье не мешало ей раскидывать умом и решать вопрос: годится ли кружащий около ее ветки жужжало на полдник, что-то он космат и крупен – не повредит ли ей такое блюдо?

«Она меня заметила! – подумал Шмель и гудел все пламеннее и пламеннее. – Глаза у нее точно искорки… А! Понял! Она скромна, застенчива… кажется, ее особенно поражает моя золотая полоска на спинке…»

Зоркая Воробьюшка нашла своевременным показать ему внимание и, склонив голову, сбочила ее направо, потом налево и послала благосклонный взгляд.

Шмеля бросило <кинуло> в жар от удовольствия.

«Дело идет на лад! – подумал он радостно. – Представимся!»

И насколько возможно усваивая себе манеры перворазрядного франта, он подлетел к ее ветке фертиком, сложил губные щупальцы бутончиком и умильно прожужжал:

– Ах, тысячу извинений, сударыня! Я вас потревожил? Я думал встретить на этой ветке знакомого Шмеля… Генерал от инфатерии… Я Шмель XXX… потомок известных Шмелей XXX…

– Очень приятно, – сказала Воробьюшка благосклонно. «Она уже без ума от меня! – подумал Шмель. – Окончательно умилена».

Блестящий, как искорка, глазок пристально на него глядел, но во взгляде замечалось не умиление, а что-то очень похожее на то выражение, с каким мы смотрим на накрытый стол, предвкушая запоздавшую трапезу, стараясь угадать меню.

Шмель, после небольшого колебания, присел у ее ног и начал выфантовывать:

– Надеюсь, вы извините меня за нарушение вашего уединения – повинную голову и меч не сечет…

– Ах, сделайте одолжение, не стесняйтесь, – ответила она, – здесь общественное гуляние и… воздух такой чудесный!

Говоря это, она несколько склонилась к нему, и ему вдруг стало жутко: вид ее клювика с желтым ободком произвел на него впечатление, какое могла произвести внезапно разверзшаяся пропасть, – по нему пробежала дрожь.

Но он победил это нелепое, беспричинное, как он думал, беспокойство и решил сию же минуту сделать ей предложение – яснее дня, что она, именно она, предопределена ему судьбой.

Но ему помешала подлетевшая стар[ая] Воробьиха, самоуверенная <дама>, дышавшая энергией особа. Она окинула его блестящими и острыми, как отточенные кинжалы, глазами.

– Моя мамаша, – отрекомендовала ее Воробьюшка.

– Ах, charmée – сказала мамаша, и ее твердый клювик как будто щелкнул.

Она попрыгала около дочки, которая шепотом о чем-то ее спрашивала.

– Не гастрономический кусочек, – отвечала мамаша тоже под сурдиной, так что Шмель не мог уловить о чем собственно речь, но à la guerre, comme à la guerre – на безрыбьи и рак рыба (на безлюдьи, дитя мое, и Фома человек) <mon enfant>. Расправа короткая. Опасений никаких. Долбни во спинку.

И мамаша улетела.

– На силу-то! – обрадовался Шмель.

Он откашлялся, зажужжал о родстве душ, которое с первой же встречи подает о себе весть.

Жужжа, он думал:

«Она в восторге от предчувствия моего предложения… Как она воззрилась на мою золотую полоску на спинке! Очевидно, восхищена…

Победил!»

И он победоносно зажужжал:

– И вот я, с первой встречи с вами…

Победоносное жужжание мгновенно пресеклось, раздался стон смертельно раненого, и бездыханный Шмель скатился, как камешек, на мягкую травку под развесистой грушей. Она частью [по] его собственному почину, частью по наставлению мамаши долбнула…


Примітки

Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1966 р., т. 7, кн. 1, с. 35 – 48.