Без завтрака
Г. Ф. Квитка-Основьяненко
Домине Галушкинский обходил с нами помощника и других учителей. Мы кланялись им, подносили гостинцы, соответственно званию и весу их в училище, и возвратилися в квартиру – братья «риторами», а я, мизерный, синтакщиком. Что делать!
О благословенная старина! Не могу не похвалить тебя! Как было покойно и справедливо. Наприм., дети богатых родителей – зачем им беспокоиться, изнурять здоровье свое, главнейшее – истощать желудок свой, мучиться вытверживанием тех наук, которые не потребуются от них чрез весь их век? Подарено – а подарить есть из чего – и детям приписаны все знания и приданы им ученые звания без потери времени и ущерба здоровью…
Теперь же?.. Мороз подирает по коже! Головы сахару, штофы, бочонки, хотя удвойте их, – ничто, ничто не доставит вовсе ничего. Бедные молодые люди теперешнего века! хотя тресните, а должны все науки выучить, как буки аз – ба. А сколько умножилось наук! Сколько выражений, слов, над изобретением которых иной просиживал целые ночи, – и в награду значения их никто, и даже он сам, выдумщик, никак не понимает и изъяснить не может! О tempora, o mores! Невольно восклицаю я ученую фразу, невольно уцелевшую в памяти моей!.. Обычаи начальства изменились в приеме ищущих света учения… Где ты, блаженная старина?.. Возвратишься ли?.. Грустно!..
Но будем продолжать. Тут увидите, какая разница последовала в течение двадцати пяти лет и что я должен был вытерпеть, определяя в учение Миронушку, Егорушку, Савушку, Фомушку и Трофимушку, любезнейших сыновей моих.
Наступил день открытия ученья. Ни евши, ни пивши, мы поведены в школы. Братья, как риторы, пошли особо, а я в препровождении вышесказанного хлопца Юрка поплелся в свой синтаксис, который и называть с трудом мог. В школу вступил я очень равнодушно, предоставляя все случаю, а сам решился, по наставлению нежнейшей маменьки, не перенимать ни одной из всех наук, вообще глупых и глупыми людьми от праздности выдуманных. Итак, я принял твердое и непоколебимое намерение «не учиться с жаром», а жить свободно, как хочу, по вольности моей шляхетской породы.
Будут наказывать? Правда, больно и даже, утвердительно скажу, очень больно, но и пан Кнышевский, и домине Галушкинский говаривали, что «все начинающееся оканчивается», а потому хотя и начнут сечь, но по естественному порядку, как по опыту знаю, перестанут. Притом же после сечения как бывает человек или мальчик жив, одушевлен, развязан – ссылаются на всех, кто испытал на себе сечение. До сих пор не знаю настоящей тому вины: физическое ли это следствие, что от эксперимента кровь придет в быстрое кругообращение, и оттого человек делается веселее, быстрее в своих действиях, или тому причиною душевное состояние человека, когда он знает, что его наказали и больше сечь не будут. Но что бы ни было, только после сечения положение восхитительное! Но оставим одну половину этого ученого рассуждения: выгодно ли не учиться? И обратимся к другой; какую пользу принесет учение?
Положим, что я в молодых летах поглотил всю премудрость, изучен всему отличнейшим образом, достоин во все ученые степени. Но, вступив в свет, скажите, пожалуйста, когда и на что пригодятся науки? Жить своим домом, в хозяйстве, на охоте – скажете? Тут их совсем не спросят. При женитьбе и того более. Хотя проглоти всю халдейскую премудрость, а египетскою закуси, так все не распознаешь нрава в невесте до брака и потом не применишься к капризам, когда станет женою твоею. Есть на свете и неученые и живут себе изряднехонько. И я туда же пойду, куда и выслушавшие всю премудрость. Когда батенька и маменька помрут и мы с братьями разделимся имением, так на мою долю придется порядочная часть, и тогда к чему мне науки? Меня почтут люди, навещающие меня, так же, как и ученого.
Скажете, нужно учиться для того, чтобы читать книги? Вот еще что выдумали! Что из того, если они достигнут цели, для какой пишутся, т. е. чтобы нас усыплять? И правду сказать, как усыпляют! а особливо – канальские! – с пышными заглавиями, с цветистыми обертками, с значительными точками, с умышленными пробелами… Это чудо что за книжки! Полагаю, что не родился человек, чтобы их до конца дочитал; уснет – будь я каналья, когда не уснет; по опыту говорю, знатно уснет. Так неужели для того, чтобы самому уснуть или усыплять других, губить в принуждении золотую молодость; тратить время, нужное на игры и веселья; расстраивать здоровье принужденным сиденьем и удалением от пищи? На что это похоже? Меня и простой сказочник так же усыпит, как и лучшая повесть или роман в 4-х (уф!) частях.
Притом же маменька моя правду говаривали: ничто так человеку не нужно, как здоровье; с ним можно все и много кушать; а кушая все, поддерживаешь свое здоровье. Пирог сделан для вмещения начинки, а начинка сдабривает пирог; так и человек с своим желудком. Науки же – настоящие «глисты»: изнурят и истощат человека, хоть брось.
Основавшися на таком ясном и справедливом заключении моей маменьки, женщины хотя и неученой, но с большим количеством здравого рассудка и потому видящей все вещи в настоящем виде, цвете и мере и сходно с моими понятиями, я всем моим рассуждениям произнес следующий результат: «тьфу!» и, произнеся это маменькино любимое выражение и, по примеру их, плюнув в самом деле, вступил «в синтаксис» с видом самодовольства.
Нас, синтаксистов, было большое число, и все однолетки. До прихода учителя я подружился со всеми до того, что некоторых приколотил и от других был взаимно поколочен. Для первого знакомства дела шли хорошо. Звон колокольчика возвестил приход учителя, и мы поспешили кое-как усесться. Имея от природы характер меланхоличный, т. е. комплекцию кроткую, застенчивую, я не любил выставляться, а потому и сел далее всех; правда, и с намерением, что авось либо меня не заметят, а потому и не спросят.
Учитель открыл класс речью, прекрасно сложенною, и говорил очень чувствительно. О чем он говорил – я не понял, потому что и не старался понимать. К чему речь, написанную по правилам риторики, говорить перед готовящимися еще слушать только синтаксис? Пустые затеи! При всякой его остановке для перевода духа я, кивая головою, приговаривал тихо: «Говори!»
Речь кончилась, и учитель каждому из нас заметил, что мы должны были на завтра выучить. С тем нас и распустили.
«Напрасно беспокоитеся, домине учитель! – рассуждал я, поспешая к трудолюбивой бабусе, с рассвета заботившейся о пирожках к завтраку нашему. – Учить вашего урока не буду и не буду». О, да и позавтракал же я в тот день знатно!..
Домине Галушкинский целый день не обратил ни малейшего внимания, твержу ли я свой урок и чем занимаюсь. А в силу того я в книжку и не заглядывал, а целый день проиграл с соседними ребятишками в бабки, свайку и мяч.
Утром домине приступил прослушивать уроки панычей до выхода в школы. Как братья училися и как вели себя – я рассказывать в особенности не буду: я знаю себя только. Дошла очередь до моего урока. Я ни в зуб не знал ничего. И мог ли я что-нибудь выучить из урока, когда он был по-латыни? Домине же Галушкинский нас не учил буквам и складам латинским, а шагнул вперед по верхам, заставляя затверживать по слуху. Моего же урока даже никто и не прочел для меня, и потому из него я не знал ни словечка.
Домине инспектор принялся меня ужасно стыдить: напоминал мне шляхетское мое происхождение, знатность рода Халявских и в conclusio – так назвал он – запретил мне в тот день ходить в школу. «Стыдно-де и мне, что мой ученик на первый класс не исправен с уроком».
Я для приличия потупил голову, якобы устыдясь: а ей-богу! по совести и чести говоря, внутренно радовался, что не обязан идти в школу. Вот еще нужда мне до знаменитых Халявских, предков моих! Мне к ним дела нет, и они меня не знай. С чего я буду мучиться над проклятыми именительными и родительными? Что тут общего с заслуженною славою предков моих? Предки мои не знали этих пустяков, то и не взыщут, хоть домине инспектор тресни себе с досады, что потомок их презирает всю учебную галиматью. Так я размышлял, а бабуся между тем украшала стол пирожками, блинами, варениками… Ну, прелесть, заглядение!.. Как вдруг жестокосердный домине изрек приговор:
– Домине Трушко не вытвердил урока, за то в класс не пойдет: а когда в класс не пойдет, – ergo – не должен участвовать в завтраке.
Вообразите мое положение! Я был как громом поражен и, быв маменькиной комплекции, хотел сомлеть, но меня прорвало слезами… да какими?.. изобильными, горькими… Я ревел, кричал, вопил, но домине Галушкинский оставался непреклонен и с братьями моими сокрушил все предложенное им. Чем меньше оставалося прелестей на столе, тем сильнее я ревел, теряя всякую надежду позавтракать вкусно.
Наконец, жестокий Галушкинский усилил скорбь мою, дав слезам моим превратный, обидный для меня толк. Он, уходя, сказал:
– Утешительно видеть в вашице благородный гонор, заставляющий вас так страдать от стыда; но говорю вам, домине Трушко, что если и завтра не будете знать урока, то и завтра не возьму вас в класс».
С сими словами он вышел с братьями моими.
Следовательно (должно бы сказать мне, как учащемуся латинской премудрости, ergo; но как я ужасно сердился на все латинское, то сказал по-российски)… следовательно, я и завтра без завтрака?.. – Я хотел показать моему мучителю, что меня не лишение класса терзает, я хотел бы и навек от него избавиться, но существенная причина… – но он уже ушел, не слыхавши моих слов, что и вышло к лучшему.
Пожалуйте. По уходе их я в сильной горести упал на постель и разливался в слезах. В самом же деле, если беспристрастно посудить, то мое положение было ужаснейшее! Лишиться в жизни одного завтрака!.. Положим, я сегодня буду обедать, завтра также будет изобильный завтрак; но где я возьму сегодняшний? Увы! он перешел в желудки братьев и наставника, следовательно, – а все-таки не ergo, – поступив в вечность, погиб для меня безвозвратно… Горесть убивала меня!..
Но гений-утешитель бодрствовал близ меня…
– Паныченько! не хотите ли вы чего-нибудь закусить? – услышал я сладкий в то мгновенье голос бабуси, дергающей меня за руку, которою я закрыл слезящие очи мои.
– Чего там… у… уже… когда… все по… по… покушали! – отвечал я, всхлипывая.
– Какое покушали? Я вам всего оставила, да еще и больше, и лучшенькое. – Никакая гармония так не услаждала человека, как усладили меня эти, по-видимому, простые слова; но какая была в них сила, звучность, жирность!..
Я поспешил приподнять голову… о восторг!.. На столе пироги, вареники, яичница, словом, все то, лишение чего повергло меня в отчаяние.
Я перескочил расстояние от кровати к столу и принялся… Ах, как я ел!.. вкусно, жирно, изобильно, живописно и, вдобавок, полновластно, не обязанный спешить из опасения, чтобы товарищ не захватил лучших кусочков. Иному все это покажется мелочью, не стоящею внимания, не только рассказа; но я пишу о том веке, когда люди «жили», т. е. одна забота, одно попечение, одна мысль, одни рассказы и суждения были все о еде: когда есть, что есть, как есть, сколько есть. И все есть, есть и есть. И жили для того, чтобы есть.
Восхитительная музыка при моем завтраке так бы не усладила меня, как следующий рассказ бабуси:
– Кушай, паныченько, кушай, не жалей матушкиного добра. Покушаешь это, я еще подам. Как увидела я, что тебя хотят обидеть, так я и припрятала для тебя все лучшенькое. Так мне пани приказала, чтоб ты не голодовал. Не тужи, если тебя не будут брать в школу; я буду тебя подкармливать еще лучше, нежели их.
Баста! Бабусины слова еще более усилили во мне отвращение к учению. И я дал себе и бабусе торжественное обещание сколько можно реже быть достойным входа в училище, имея в виду наслаждаться жизнию. Дал и сдержал свое благородное, шляхетское, как прилично потомку знаменитых Халявских, слово: весьма редко выучивал задаваемые уроки и выучиваемого не старался помнить. То, по научению бабуси, прикидывался больным, лежа в теплой комнате под двумя тулупами; то будто терял голос и хрипел так, что нельзя было расслушать, что я говорю, – что делал я мастерски! – и много подобных тому средств, кои в подробности передал уже моим любезнейшим сыночкам при определении их в училище, как полезное им для сбережения здоровья их… но не на таковских напал! Это ужас, как различно от меня мыслят дети мои; послушайте только их. Говорю и утверждаю: свет выворочен наизнанку.
Примітки
Подається за виданням: Квітка-Основ’яненко Г.Ф. Зібрання творів у 7-ми томах. – К.: Наукова думка, 1979 р., т. 4, с. 75 – 80.