Отъезд в город
Г. Ф. Квитка-Основьяненко
Однако же это происшествие не удержало бы нас от поездки в город; но случилось нечто еще страннее. На конце отъезда, когда домине Галушкинский, по обычаю, управлялся с другою тарелкою борщу, вдруг… как обваренный, кидает ложку, схватывается за живот, вскакивает со стула и бежит… формально бежит из комнаты… Маменька насупились за такую его неучтивость, а батенька, то же подумав, что и маменька, улыбнулись, а за ними мы, дети, и особливо меньшие, расхохотались во все горло. Ну, и нужды нет, пересмеялись, подумали и принялись за следующее блюдо… как бежит наш домине, бледный как мертвец, волосы, как ни были связаны крепко в косе, однако ж все напружились от внутреннего его волнения; в руках он несет какую-то дерюгу рыже-желто-красного цвета с разными безобразного колера пятнами, а сам горько плачет и, обращаясь к батеньке, жалостливым голосом говорит:
– Вот, ваша вельможность, мой милостивый патрон и благодетель, вот что учинилось с вашим даром!..
Батенька изумились таким его речам, взяли эту дерюгу, развернули ее и насилу узнали, что это было то сукно, которое они пожаловали по уговору на кирею домине Галушкинскому и которое было необыкновенно прелестного цвета, как я сказал выше, а теперь стало мерзкого цвета с отвратительными пятнами.
По миновании батенькиного удивления они принялись расспрашивать домине, отчего сукно так изменило свой цвет. И тот, т. е. домине Галушкинский, среди вздохов и всхлипываний, рассказывал следующий пассаж: получив он от милостей батенькиных сказанное сукно, понес, дабы похвалиться им Ульяне, нашей ключнице, молодой женщине и дружно жившей с домине инспектором, до того, что она каждое утро присылала ему «горяченькую булочку» с маслом и сметаною ради фриштыка. Но это другая материя; отложим в сторону.
В ту самую пору, когда он принес сукно, Ульяна разливала уксус, и как домине Галушкинский необыкновенно близко подошел к Ульяне, то одна мельчайшая капелька брызнула на сукно и сделала на нем пятнышко ярко-оранжевого, необыкновенно прелестного цвета. По возвращении от Ульяны домине Галушкинскому пришла счастливая мысль – все сукно превратить в такой чудесно-прекрасный цвет. На сей конец, получив от Ульяны достаточное число уксусу, намочив в нем несчастное сукно… Как намочил, а сам пошел в проходку; возвратился, поужинал, лег спать, а сукно все мокнет. Уже и утро; домине Галушкинский исполнил все должное, сел обедать, а сукно все мокнет!..
Он всегда говорил о себе, что чем бы он ни занимался, что бы ни делал, всегда имел философические мысли в голове. Так и теперь: евши борщ, он рассуждал, что малое количество пищи не может утолить сильного голода. От сего силлогизма, восходя все выше и выше, с присоблениями и применениями, он мысленно сошел и до сукна… как вдруг озарила его свежая мысль: когда капнула капля уксуса на сукно, то он его в тот же миг стер и оттого вышел цвет неизъяснимо прелестный; но когда сукно мокнет невступно целые сутки, то не испортилось бы оно… Эта догадка, как молния поразила его, и он, как кипятком облитый, вскочил и побежал, «оставя по себе сомнение, – так заключил он свое повествование, – насчет моей благопристойности…».
Батенька и мы все много смеялись несчастью домине инспектора, одни маменька ужасно сердито смотрели, не из сожаления к убытку «Галушки», а опасаясь, что батенька из жалости «к этому дурню» – так они его часто называли – наберут ему вновь столько же сукна. Так и вышло. Единственно в пику маменьке батенька послали в город за сукном, и пока его привезли, мы это время наслаждались домашнею жизнию.
Нуте. Чтоб недолго рассказывать, нас, собравши, отправили в повозке в город. Кроме изобильной во всем провизии для пропитания нашего, нам дан хлопец Юрко; он должен был прислуживать нам троим и домине инспектору нашему. Для наблюдения за насыщением нашим откомандирована была «бабуся», мастерица производить блины, пироги, пирожки, пирожочки, пироженчики и т. под. разные вкусные блюда и лакомства. Ей дано было подробное наставление – и все это от нежнейшей маменьки нашей – чем и по скольку раз в день кормить нас. В помощь ей дана была девка, стряпуха; на ней лежала обязанность мыть нам головы еженедельно, чесать и заплетать длинные косы наши ежедневно, распоряжать бельем и т. п.
Еще с вечера отъезда нашего маменька начали плакать, а с утра печального дня «голосить» и оплакивать нас с невыразимо трогательными приговорами. Само по себе разумеется, что я, как объявленный «пестунчик» их, получал более ласк, нежели старшие братья мои. Таким образом, приговаривая и лаская меня, вдруг они и в самом деле сомлели и валятся-валятся – и упали на пол!.. Я испугался и закричал: «Батенька, пожалуйте сюда, маменька померли!» Батенька пришли и, увидев, что они не совсем умерли, а только сомлели, дали мне препорядочного туза, чтобы я не лгал, а сами принялись освобождать от обморока маменьку, шевеля ей в носу бумажкою. Это скоро помогло: маменька чихнули раза три и встали сами по себе, как ни в чем не бывало, и принялися опять за свое – голосить.
Ну, как же не хвалить старины? Чудное дело, как было все совершеннее! Как бы крепко маменька ни сомлели, батенька, пощекотавши им в носу бумажкою, в ту же минуту приводили их в себя. Теперь же прошу покорно! Жена моя то и дело что по слабости натуры сомлевает, но щекотать ей в носу даже и я не смею: строжайше запретила, не объяснив причины. А тут взбегаемся все: я, дети, прислуга; кто спирт к носу тычет, кто «поль-де-коком» виски ей трет; кто, разведя ложку «гимназии» в красном вине, даст ей выпить, и тьма хлопот! А не успеем привести в чувство, как она вновь сомлела, и бац на пол. Пощекотать бы ей в носу, так и не было бы таких бед!
И то сказать: и различные обмороки, и от различных причин бывают. В старину маменька сомлевали от всякого сильного чувства; в среднее время моя любезнейшая супруга упадает в обморок так, ни от чего, ни с радости, ни с печали, когда вздумает – бац! – и возися с нею. В новейшее же, усовершенствованное – как нынешние люди думают – время вторая моя невестка, хотя ей ужасная радость или печаль, ни за что не упадет в обморок, когда не случится тут «гувернер» сына ее. Он, изволите видеть, какой-то природный маркиз, но имеет особую страсть воспитывать юношество и потому, сложив свою знатность, договорился у моей невестки, когда она была на чужестранных водах, образовать сына ее…
О, да и взял же с нее – гунстват! – между нами сказавши, очень дорого. Правда, кроме образования мальчика, он ей полезен в обмороках: никто-де так ловко не поддержит, как этот мусье гувернер. А по той причине, когда он при ней, что часто бывает, то она уже смело падает, чтобы насладиться удовольствием быть поддержанной мусье маркизом. Вот и выходит, что и обмороки, и причины к ним теперь совсем отличны от прежних.
Пожалуйте, о чем бишь я рассказывал?.. Да, вот нас принялися провожать… Но я не в состоянии вам пересказать этого чувствительного пассажа. Меня и при воспоминании слеза пронимает! Довольно скажу, что маменька за горькими слезами не могли ничего говорить, а только нас благословляли; что же принадлежит до их сердца, то, верно, оно разбилося тогда на мелкие куски, и вся внутренность их разорвалася в лохмотья… ведь материнское сердце!
Что же относится до батеньки, то они показали крепкий свой дух. Немудрено: они имели крепкую комплекцию. Они не плакали, но не могли и слова более сказать нам, как только: «Слушайте во всем пана Галушкинского; он ваш наставник… чтоб не пропали даром деньги…» – и, махнув рукою, закрыли глаза; маменька ахнули и упали, а мы себе поехали…
Еще мы не выехали из селения, как меня одолела сильная грусть по той причине, что я забыл свои маковники в бумажке, для дороги завернутые и оставленные мною в маменькиной спальне на лежанке. Заторопился и забыл. Тоска смертельная! Ну, воротился бы, если бы льзя было! Но тут уже неограниченно властвовал домине Галушкинский над нами, лошадями и малейшею частицею, обоз наш составляющею.
В силу чего занял он в повозке первое место, разлегся и приказал нам размышлять о пути, о цели поездки нашей, о намерениях наших, как нам употребить время, и что встретится нам в размышлениях наших умненькое или сомнительное, объявлять ему, а он будет разрешать. Долго царствовало между нами молчание. Кто о чем думал, не знаю; но я все молчал, думая о забытых маковниках. Горесть маменькина не занимала меня. Я полагал, что так и должно было быть. Она с нами рассталася, а не я с нею; она должна грустить… Как вдруг брат Петруся, коего быстрый ум не мог оставаться покоен и требовал себе пищи, вдруг спросил наставника нашего:
– Скажите, пожалуйте, реверендиссиме домине Галушкинский, где же город и наше училище? Вы говорили нам, что где небо соединено с землею, там и конец вселенной. Вон, далеко, очень видно, что небо сошлось с землею. ergo, там конец миру; но на этом расстоянии я не вижу города. Где же он? Туда ли мы едем?
– Бене, домине Халявский! Ваше предложение глубокомысленно, и вы мне показали, что голова ваша занята важными размышлениями; но я должен рассеять ваши сомнения. – Так сказал великий наш наставник и, поправив под собою подушку, продолжал ораторствовать. – Видимое вами соединение неба с землею не есть в существе, а это… просто… как бишь?.. «фле… флегматический» обман. Напротив, нам надобно ехать долго, и очень долго, пока мы доедем до моря, и всем нам будет казаться, что впереди нас земля соединилася с небом, но это ложь, обман, призрак. Потом и морем мы должны ехать еще долее, нежели на суше, но уже не в кибитке, а в корабле или другом сосуде (иначе назвать домине Галушкинский почитал непристойно и осуждал за то других), и тогда достигнуть до края вселенной, т. е. где небо сошлось с землею. Но никто из смертных еще не достигал сего. Итак, на этом-то пространстве, которое мы переезжаем до края вселенной, встретится нам город, в коем наше училище…
– Так мы и морем поедем? – спросил Петруся живо; а я, боясь воды, уже принимался плакать.
– О, нет! – воскликнул наш реверендиссиме. – Это в описании я употребил только риторическую фигуру, т. е. исказил истину, придав ей ложный вид. Но мы морем не поедем, потому что не имеем приличного для того сосуда, а во-вторых, и потому, что училище наше расположено на суше; ergo, мы сушею и поедем.
За сим домине инспектор обратился с испытательными вопросами к Павлусе, углубившемуся размышлением своим в лошадей. Повторенный вопрос наставника: о чем он так глубоко размышляет? – едва извлек его из задумчивости.
– А вот, – сказал Павлуся, зевая при выходе из своих размышлений, – я нахожу, что в лошадиной упряжи много лишнего: и кожи, и ремней, и колец; так я дохожу, как бы этот беспорядок исправить.
– Во всем виден изобретательный ум! – проговорил вполголоса домине и продолжал свои вопросы.
Как ни вслушивался я в ученые разговоры нашего наставника, но меня одолел сон, и я не слыхал ни окончания на сем переезде начатого, ни в последующие затем дни в дороге нашей разговоров, потому что лишь только влезал в повозку, то и засыпал. Ergo, скажу по-ученому, я путь свой совершил спокойно для тела и рассудка, не обременяя его никакими рассуждениями.
Примітки
Поль-де-кок – перекручено одеколон.
«Гимназия» – магнезія.
Гунстват (нім. Hundswut – скажений собака) – лайка. Квітка в повісті «Панна сотниковна» так пояснює цей вираз: «тогдашнее модное заклятие».
Реверендиссиме – вельмишановний.
Подається за виданням: Квітка-Основ’яненко Г.Ф. Зібрання творів у 7-ми томах. – К.: Наукова думка, 1979 р., т. 4, с. 68 – 73.